Петербургские трущобы. Том 1 — страница 109 из 131

Дока письмоводитель недаром называл себя жареным и пареным Пройди-светом. Он умел очень ловко принимать разные виды и образы, за что от почтенных сотоварищей и благоприятелей своих удостоился даже раз навсегда особого прозвания.

«Кузька Герасимов – э, брат, это не пес и не человек, это – оборотень, сущий оборотень!» – выражались о нем упомянутые сотоварищи, когда, бывало, соберутся все вкупе в каком-нибудь трактирчике ради братственных прохождений по очищенной и путешествий по пуншам. «Кузька Герасимов – это такой человек, что просто – во!.. Кого хочешь проведет и выведет; в чернила по маковку окунется и сух выйдет, и чист – и еще, гляди, паче снега убелится. А уж как пристава своего закрутил – малина!.. Таким смиренством и чистотой перед ним форсит, что тот и по гроб жизни своей в том убеждении скончает, что Кузька Герасимов – воплощенная честность и добродетель!.. Так, брат, ловко прикидываться умеет!.. Тонко ведет дела свои, бестия, очень тонко! Пристав-то его молодо-зелено еще, к тому же из правоведских, а этот – орел-чиновник, ну и, значит, знает подход! Кусай его, кто хочет, как орех на зубах – в три века не раскусишь, что он за человек есть, – столь это умеет тонко честностью своею прикидываться, потому – мозги!»

Действительно, мозги у жареного Пройди-света отличались каким-то особенным канцелярски-крючкотворным устройством и весьма тонкою сметливостью, которая, собственно, и помогала ему очень успешно разыгрывать роли честного, добропорядочного, надежного и неподкупного чиновника в глазах тех, перед кем, по его соображениям, таковые роли надлежало разыгрывать.

Когда пристав так внезапно, во время келейного разговора своего с Бероевым, потребовал к себе следственное дело о его жене, орел-чиновник собственноручно понес его в кабинет своего непосредственного патрона.

– Там просят справочку одну, – начал он, вручив приставу бумаги и называя одно из текущих дел, – оно, я знаю, у вас на столе находится… Позвольте мне переглядеть, я в зале на минутку присяду, чтобы не мешать вам… поищу там себе…

И, взяв со стола целую кипу бумаг, Пройди-свет удалился в смежную комнату, приперев, ради благовидности, и дверь слегка за собою. Близ этой двери он, как бы ненароком, поместился у столика и навострил уши: ладно, все как есть дочиста слышно, что говорится, а этого только ему и требовалось.

После трех часов, едва следователь кончил свои занятия и уехал куда-то, Кузьма Герасимыч Герасимов, вместо того чтобы отправляться в недра семейства своего и садиться за мирную трапезу, махнул на извозчике к Полиевкту Харлампиевичу Хлебонасущенскому.

– Что скажете, батенька? Нет ли чего хорошенького? – озабоченно усадил его великий юрист и практик, прочтя на физиономии оборотня нечто такое, что ясно говорило, будто приход его неспроста и непременно заключает в себе какую-нибудь мерзопакостную закорючку.

– Да все помаленьку двигается… А вот – арестантка наша чуть не повесилась нынче, – пробурчал тот сквозь зубы, напуская на себя соответственную мрачность.

Физиономия Хлебонасущенского изобразила вопрос и холодное удивление.

– Однако не совсем ведь, чтобы уж до смерти? – присовокупил он.

– Помешали, – сообщил письмоводитель, – вовремя захватили, потому – в этот самый момент к ней муж приехал… И я вам скажу, тонкая-с иголка, муж-то ее, может, еще и другой какой оборот в деле выйдет.

– А вы разве слыхали что? – с живым интересом перебил Хлебонасущенский.

– Нет-с… я только так, между прочим, – уклонился Пройди-свет, крякнув в руку и созерцая карниз потолка.

Но великий практик сразу уже понял, что дело тут вовсе не «так» и не «между прочим», а что Пройди-свет только фальшивые траншеи ведет, потому – душа его некоторого елею жаждет и требует необходимой смазки.

– Славная у вас квартирка! – снова крякнув, начал оборотень.

– Нда-с, квартирка так себе, ничего, живет понемножку.

– Отменная-с… Ведь это, поди-ко, даровая у вас, по положению следует в княжеском доме?

– По положению… А что?

– Нет, я только так это… к тому веду речь свою, что необыкновенное счастье в наше-то трудное время казенной квартирой заручиться.

– A y вас разве не казенная?

– Пользовался прежде, но семейство меня удручает: каждый год почти приращение… Ну и тесновато стало, на вольную пришлось перебираться… А уж это что за житье на вольной! Звания того не стоящее… К тому ж и жалованье наше маленькое… Трудновато жить, по нынешнему-то времени, трудновато-с!..

– А вы бы приватных занятий каких-нибудь искали себе! – в виде благого совета попытался увильнуть Хлебонасущенский.

– Хм!.. Помилуйте-с! Какие уж тут приватные! И служебных – по горло, сами изволите знать… Трудно, очень трудно… Просил было онамедни взаймы у одного денежного человека, да нет, не дает!.. Говорит, безденежье всеобщее… Ну, оно конечно…

– Взаймы?.. – как бы бессознательно повторил Хлебонасущенский, глядя ему в переносицу, и затем приостановился. – А ведь это можно устроить, пожалуй! – присовокупил он вдруг, приняв вид самого родственного участия к Пройди-свету.

Тот быстро вскинул на него свои вглядчивые глаза.

– Вы полагаете?

– Полагаю… Это я с большим удовольствием мог бы устроить для вас.

– То есть как же оно?.. тово…

– А из собственного источника… Впоследствии, Бог даст, сочтемся как-нибудь… Не так ли?

– Оно конечно… и я… тово… чувствительнейше благодарен…

За сим наступило приятное, но немножко неловкое молчание.

– Так позвольте, мы уклонились несколько от предмета беседы: вы, кажись, про мужа что-то говорили?

– Так-с. Приезжал он нынче к следственному о деле справляться, и – я вам доложу – отменно принят был в кабинете, очень образованный и даже, надо полагать, ученый человек, сведениями обладает, ну и… разговор был-с. Наш-то говорит ему: «По моему, говорит, внутреннему убеждению, она невинна, она защищалась от насилия». Это насчет князя-с. «А только тут, говорит, дьявольская интрига, надо полагать, подведена под нее; я, говорит, имею основание думать, что подводит интригу-то князь Шадурский, то есть собственно господин Хлебонасущенский». Вот оно что-с! «Я, говорит, пытался всячески устранить его, да ничего не поделаешь, пока нет у нас ясных фактов и доказательств, потому – теперь сила у них и в руках и свыше: только нахлобучку за этого барина получил, будто за пристрастные мои действия против князя, да и дело отнять хотели для передачи другому лицу, и никаких, говорит, резонов моих во внимание не взяли». Вот оно как-с! «Я, говорит, все силы употреблял – и все ничего! Давайте, говорит, вместе действовать, ищите, разыскивайте, помогайте мне, может, что и окажется». И, кажись, у этого Бероева в руках какие-то нити… Горяченько хочет приняться за пружинки, горяченько-с…

Лицо Хлебонасущенского немножко вытянулось. «А чем черти не шутят?» – подумал он в эту минуту и решился принять свои меры, какие, по соображениям, окажутся нужными.

Кузьма Герасимыч, по относительной маловажности своего сообщения, получил только «серенькую взаймы»[335] и забожился, что буде окажется нечто, то уведомит, не медля ни минуты.

И точно, в тот же самый день, часов около шести вечера, Полиевкт Харлампиевич получил от него уведомление весьма важного свойства, которое заставило уже не шутя вытянуться его физиономию.

XXVIIIНАДЕЖДА ЕЩЕ НЕ ПОТЕРЯНА

Успокоив и утешив, насколько хватало силы и уменья, свою жену, Бероев вышел из ее нумера с невыразимой болью и злостью в душе. Часа два беседы с нею помогли окрепнуть несокрушимому уже теперь убеждению в том, что она от начала до конца послужила неповинною жертвою – сперва гнусной прихоти князя Шадурского, а потом – еще более гнусной его трусости и подлой, подпольной интриги. Височные жилы и глаза его наливались кровью, грудь высоко и тяжело подымалась от судорожного дыхания, и ногти невольно впивались в ладони крепко сжатых кулаков, когда он сходил с лестницы полицейского ареста. Вся злоба, ненависть и жажда мести, какие только могут существовать в сердце человека, кипели у него против Шадурского. Но в то же время воспоминание о петле, которую так неожиданно увидел он на стене карцера своей жены, это лицо, изможденное глубоким страданием, эти поседевшие в столь короткое время волосы и, наконец, та скорбь и отчаяние, которые звучали в каждом слове ее рассказа, надрывали его сердце болью и жалостью, почувствовать какие может только безгранично любящий, близкий человек. Эта скорбь говорила ему, что нечего терять ни минуты времени, что надо действовать и спасать – как можно скорее спасать ее отсюда, пока еще уцелели в ней жизнь и рассудок.

Не составив себе никакого определенного плана о том, какие принять теперь меры и как именно начать действовать – он как-то наобум поехал прямо к акушерке. Но посещение это вышло вполне неудачно. Ни мольбы, ни угрозы – ничто не заставило ее признаться в истине дела. Кулак-баба тотчас же сообразила, во-первых, что с этого барина взятки гладки, тогда как Хлебонасущенский уже дал, да и еще дать обещался, а во-вторых, изменение показания пахнет теперь тюрьмою, если чем не похуже, так как ребенок скраден, а за это, да еще за ложное свидетельство, она сама становится участницей уголовного дела. Вследствие таких соображений она, как и перед приставом, заперлась во всем, очень сухо отвечала Бероеву, плакалась, что ее, неповинную и темную женщину, хотят, бог знает почему, запутать в какое-то скверное дело, и наконец, без дальних церемоний, настоятельно стала требовать, чтобы Бероев тотчас же вышел вон из ее квартиры.

Делать было нечего, надежда лопнула, исхода не видать – и Бероев совсем упал духом.

Выйдя от нее на двор, он чувствовал, как у него подкашивались ноги, как закружило и одурманило голову… Ему сделалось дурно… С трудом дотащился он до подворотни и, в изнеможении и отчаянии опустив на руки свою голову, оперся ими об стену. Иначе он бы не выдержал и упал бы на месте.