Петербургские трущобы. Том 1 — страница 115 из 131

[351], – заметил Иван Иванович, вынимая бумажник из кармана.

– То-то они, видно, от бар и достались тебе на дело, – подмигнул Лукич, ласкательно похлопывая по бумажнику.

– От крали[352]! – с самохвальной удалью мотнул он головою.

– Это для нас все едино, потому мы – люди нанятые: сварганили заказ твой чисто – значит, и плати по стачке. Только ты ведь, брат, плутяга не последнего разбора – значит, этта, вор не нашего закалу – как раз, гляди, надуешь.

– Для чего ж ты мараль такую, ни за што, ни про што, на человека взводишь? Это бы уж и обидно, кажися! – оскорбился за себя Иван Иванович.

– Ну, обидно, не обидно – будь хоть по-твоему, – а только, брат, не взыщи, коли попросим тебя, по великатности нашей, разуться да платьишка дочиста перещупать. Ты не красная девушка, да и мы не молодухи, стало быть – не стыдись, душа, раздевайся живее!

– Да для чего же это… конфуз такой?

– А для того, что мы ревизовать тебя желаем, не скрыл ли ты от нас малую толику деньжишек? Может, они у тебя на пальце где ни на есть у мозоля в тряпице али в пальтишке за подкладкой прихоронены – почем знать!.. Может, тебе на дело больше было отпущено, а ты икономию в свой карман соблюл.

– Ну, уже это дело лишнее! – вступился лихач. – По-моему – сколько было на стачке выговорено, столько и получай, а до остального какое нам дело? То уж его монета, значит; а этак-то, по-твоему, ни в одном хороводе спокон веку не делается, потому – оно не в правиле, и никакого закону нет на это.

– Закону… Я сам себе закон и воля! Нам ведь за экой клей[353], того гляди, сгореть придется, так хоть, по крайности, было бы за что! Твоего всего и дела-то – только на рысаке прокатить, а я почти что руки кровянил. Это задача неровная. Ты ведь, поди-ко, ежели что у ключая[354] касательство какое выйдет, так скажешь, что и знать, мол, ничего не знаю, стоял себе у панели на улице, а садил на себя троих, думамши, что они пьяного в бесчувствии волокут. Так ли?

– Так-то так, это что говорить! На себя кто же охоч показывать? – согласился извозчик.

– Ну, так и молчи. А я, как ни на есть, пуще всех в ответе состою; значит, мне и тырбанкой распоряжаться. Разувайся-ко, Зеленьков! Нечего тут задаром бобы на печи разводить!

Зеленьков с большим неудовольствием исполнил требование Лукича, потому – чувствовал себя в амбиции своей оскорбленным за столь явное недоверие. Сотоварищ его произвел самую внимательную рекогносцировку, перещупал все платье, пошарил внутри сапог и наконец, после всех этих эволюций, пришел к убеждению, что затаенных денег у Зеленькова нигде не имеется.

Совершенная бесцеремонность в отношении к товарищам и полное презрение ко всяким хороводным обычаям и законам были всегда отличительными качествами Луки Лукича, по прозванию Летучего. Сам он не принадлежал исключительно ни к какому хороводу, хотя водил знакомство почти со всеми мошенниками и подчас не отказывался от общих дел с ними, если находил это удобным и выгодным для своей особы. Он был очень силен; прошедшее его отличалось великою темнотою; на лбу его при внимательном исследовании можно бы было набрести на след каторжных клейм, которые на щеках скрадывались черными волосами густо заросшей бороды. Поговаривали, будто Летучий сперва был военным дезертиром, за несколько убийств наказан шпицрутеном и сослан в каторгу, откуда дважды бежал, и ныне разгуливает по белу свету в образе купца православного. Мелкие мошенники с ним не имели дел: они его побаивались и, показывая знаки великого уважения, старались все-таки держаться от него подальше в стороне, да и Лука Летучий относился к этой мелкой сошке с полнейшим презрением. «Уж если плавать, так плыви с большою рыбой – с Петром-осетром да с Матреной-белужиной, – говаривал он, – а эта мелкая сельдь нам не под пару: с нею лишь конфузом замараешься, и только!» Но и крупные мазы недолюбливали Летучего за его наглую бесцеремонность и неуважение к обычным законам, почему и обзывали его за глаза «каином» и «грабителем». Иван Иванович Зеленьков, получив свыше непременное повеление – во что бы то ни стало, как можно скорей и ловче покончить дворника Селифана Ковалева, в первую минуту нашелся в страшнейшем затруднении касательно исполнения такого экстренного дела. Через мнимую тетушку Александру Пахомовну ему было сообщено приказание отыскать и нанять надежных исполнителей, для чего тут же вручена и сумма на эти расходы, да заодно уж объявлено, чтобы за самого себя и за свою судьбу он не боялся, ибо на случай неприятных последствий найдется надежная сила, которая сумеет выпутать и отстоять его перед законом. Иван Иванович, заручившись последним обещанием, действительно не очень-то опасался за свое будущее, ибо уже и в прежнее время, исполняя различные темные поручения свыше, неоднократно имел случай убедиться в чародейственном могуществе этой выручающей силы. Сашенька-матушка вместе со своим quasi[355] племянником составляли одно из самых надежных звеньев обширного министерства генеральши фон Шпильце. Итак, в первую минуту этот племянник нашелся в большом затруднении: как и кого половчее и понадежнее можно выбрать на такое рискованное дело? Но вскоре он успокоился, ибо сметливая сообразительность его натолкнула эти помыслы на Луку Летучего. Человек во всех статьях был подходящий, который за хорошие деньги не откажется по найму придушить кого-либо. Это было тем удобнее, что у Летучего постоянно имелся надежный друг и сотоварищ – лихой извозчик Карчак, который обыкновенно сопровождал его во всех отчаянных экспедициях. Иван Иванович не ошибся в своих расчетах: торг был покончен в одной из квартир Летучего[356] сразу, с первого объяснения, заручен задаточной радужной ассигнацией и запит надлежащим количеством крымской.

Теперь все дело заключалось в окончательной дележке.

Летучий развернул бумажник Зеленькова и вынул оттуда пачку ассигнаций.

– Четыреста семьдесят три рубля серебром, – возвестил он, аккуратно пересчитав эту толстую пачку, – двадцать семь рублев от пятисот, значит, замотырил? Проюрдонил[357], пес?!

– На расходы пошли, – оправдался Зеленьков.

– Ну, ин быть по-твоему! – махнул рукою Летучий. – Теперича, по стачке, мне следствует триста; сто получил уже задаточных, стало быть, двести осталось. Давай их сюда! Тебе, Карчак, по уговору, капчук[358] идет, – продолжал он, обращаясь к лихачу и переходя с ним на барышничий argot Конной площади, – загребай свое, да не нудь калыману[359], потому – больше ни кафи[360] не получишь! Сеньке-половому за самодуринское жирмабешь[361] положить придется, а то – коли меньше дать – обидится да еще, гляди, часом, буфетчику здешнему либо другому кому изболтнет, что мы-де тут клей варили да слам тырбанили, а оно и пойдет, этта, лишний слух бродить по людям да скипидарцем попахивать[362], ведь это все шельма народ: веры в него нисколько нельзя иметь, а только одно и спасенье, коли глотку потуже заткнуть! Тебе, Зеленьков, по этому расчету, значит, остаточных сто сорок восемь рублев приходится, – заключил он, вручив сотоварищу бумажник с его долею денег, – получай и провались отселе поскорей, потому – рыло твое очинно уж мне противно!

Иван Иванович со всею тщательностью запрятал свой бумажник и, не кивнув головою, тотчас же вышел из комнаты, окончательно уже оскорбленный последнею выходкою и пренебрежительным тоном Летучего. Иван Иванович почитал себя человеком «амбиционным и великатным в обращении», потому и обиделся так скоро.

Летучий в ту же ночь беспутно спустил заработанные деньги.

XXXIVНАКАНУНЕ ЕЩЕ ОДНОГО ДЕЛА НОВОГО И КРАТКИЕ СВЕДЕНИЯ О ДЕЛЕ, ТОЛЬКО ЧТО ПОКОНЧЕННОМ

Было уже около полуночи, когда Иван Иванович Зеленьков поднялся по темной, грязной лестнице грязно-желтого дома в Средней Мещанской и постучался в дверь мнимой тетушки своей, Александры Пахомовны. Он был бледен, взволнован и вообще казался сильно расстроенным.

– Чего дрожишь-то? Или трусу празднуешь, по обнаковению?.. Ох уж ты мне, горе-богатырь, храбрость несказанная! – оприветствовала Пахомовна своего жданого гостя. – Говори толком: покончили?

– Ох, матушка, покончить-то покончили, да робость что-то больно берет меня… Запропащая теперь моя головушка…

– А ты не робей!

– Вам-то хорошо говорить: «не робей», а мне-то оно каково?.. Ни в жисть еще такого поручения у меня не бывало. Ведь я теперь – бубновый туз в кандалах[363].

– Да ведь я тебе русским языком толковала, что за свою шкуру бояться тебе нечего, кто б там ни был в ответе, а ты в стороне останешься! – вспылила на него Пахомовна.

– Да так-то оно так, а все ж… как вспомнишь, этта, как он его, сердечного, подушкой принакрыл да как мы его потом мертвого заместо пьяного поволокли, так столь это страшно становится, что вот – сами изволите видеть – как оно трясет меня теперича: ведь убить – не обокрасть, матушка, моей душе, значит, на том свете прямо в ад идти надобно.

– И без того угодил бы – это все единственно.

– Спервоначалу-то оно словно бы и ничего не чувствовал, никакого, значит, угрызения этого самого, – продолжал Иван Иванович, – а вот теперь, чем больше, час от часу все хуже да страшнее становится: мутит меня, как вспомнишь, – все это перед глазами словно бы наяву представляется… Иду я к вам, примером взять, по лестнице подымаюсь, а самому все чудится, будто покойник-то меня по пятам нагоняет.