Петербургские трущобы. Том 1 — страница 31 из 131

покурить», куда, в случае надобности, за ними посылают человека: «Поди, мол, братец, кликни там артистов».

Но вот наступает некоторый антракт; в обществе залы несколько затих разноязычный говор, как будто источник попугаечной болтовни начинает иссякать понемногу. Минут десять тому назад только что отзвучал «неподражаемый» ut diez Тамберлика, когда он, к общему прочно-сдержанному аханию и восторгу, пропел свое «Скашитэ ей» и «Ее уш нэт», – и казалось, что из-под сводов этой двусветной залы не успел еще испариться отзвук его ut diez’a, как толпа хорошеньких женщин уже обступила рояль и кидает томно-просящие взгляды на одного молодого «любителя» из восточных человеков, с наружностью французского парикмахера, который может петь à lа[139] Тамберлик и à lа Кальцорали. И вот упрошенный и умоленный «любитель», поломавшись предварительно перед дамами, начинает петь. Дамы тают и приходят в восторг.

Но не успевает он еще кончить свой плохо спетый романс, как вдруг:

Ва-а-зьми в ручки пи-и-истале-этик! —

раздается неподдельно-мужицкий голос из соседней гостиной – и вся толпа спешит в эту комнату «посмеяться» рассказам Горбунова из невиданного и только по этим рассказам знакомого ей простонародного быта.

Не увлеченными общим потоком остаются только два графа: граф Скалозуб да граф Редерер – две гениальные и аристократические звезды большого света. Подле них пребывают также не увлеченными подсевшие к ним два литератора невеликосветские: один фельетонист, обличающий в демократическом журнале икнувшую губернаторшу, другой – кисло-желчный публицист, карающий в газетах монополию, откупа и аристократизм «с демократическо-социальной точки зрения». Оба они слушают, как граф Редерер (артист, карикатурист, бонмотист, поэт и фокусник вместе) и граф Скалозуб (французско-нижегородский литератор) обдумывают экспромтом некоторый сюрприз к отъезду графини Александрины – сюрприз, заключающийся в некоторой proverbe[140] с куплетами, танцами, живыми картинами и превращениями, на четырех языках.

– Ах, это очень остроумно, прекрасно, бесподобно и так тонко вместе с тем! – восхищаются и поддакивают два литератора невеликосветские, прислушиваясь к речам двух литераторов великосветских.

– N’est-ce-pas?[141] Вы находите? – откликаются им с благодушной улыбкой два графа.

– Экое абсолютное, китайское тупоумие! Не постигаю, как могут быть у людей подобные кретинические интересы! – шепчет публицист фельетонисту, отходя с ним от двух графов к сигарному столику и пряча незаметным образом в свой карман хозяйскую сигару.

– Аристократишки, баре! уж я ведь хорошо знаю их! – презрительно отвечает фельетонист публицисту и тоже зорким оком своим норовит стянуть хорошую сигару.

«Ва-азьми в ручки пистолетик» производил на публику очень утешительное действие, и только три грации, наши старые знакомки mesdemoiselles Шипонины, не были им довольны parce que ça sent trop le moujik[142]. Три грации, коим в сложности было около ста семидесяти лет, так и продолжали именоваться, по преданию, тремя грациями и сохраняли во всей неприкосновенности свои локоны, свою сентиментальную любовь к небесно-голубому цвету и добродетельную целомудренность весталок, почему всё боялись, что их кто-нибудь похитит. Они по-прежнему продолжали сплетничать и страстно посещать общество, хотя уже и не под эгидой своей матушки, по смерти которой с непритворною горестью называли себя всем и каждому «тремя сиротками».

– Как дела? – тихо спросил Бодлевский, улучив удобную минуту и садясь в кресло с баронессою фон Деринг.

– Как видишь, произвела общий эффект, – столь же тихо ответила баронесса, но ответ ее сопровождался такой рассеянной миной и столь равнодушным видом, что можно было подумать, будто она произносит одну из самых общих, ничего не значащих фраз.

Надо прибавить, что этот вечер был первым парадным и официальным выездом баронессы в общество петербургского beau monde’a. И действительно, ее красота, соединенная с таким живым умом и любезностью и облеченная в такой восхитительный наряд, произвела общий, весьма замечательный эффект. О ней заговорили, ею заинтересовались, и первый же вечер доставил уже ей несколько весьма хороших позированных в обществе поклонников.

– А я все более около солидных капиталов, – продолжал Бодлевский. – Нынче мы в ролях практических деятелей дебютировали. Ну, а те что? – прибавил он, незаметно скосив глаза в сторону старого Шадурского, который на другом конце комнаты лорнировал баронессу, стоя рядом с самим хозяином, и, казалось, вел разговор о ней же.

– В паутинке, – коварно улыбнулась она.

– Значит, скоро и мозги сосать можно?

– Скоро – затянуть только покрепче… Однако здесь не место для таких разговоров, – сухо прибавила баронесса, и Бодлевский почтительно удалился.


Татьяна Львовна Шадурская втайне очень тревожилась. Ее нежное внимание и матерински аристократическая любезность очень тонко были обращены на Дарью Давыдовну Шиншееву. Ей так хотелось видеть ее соединенною узами законного брака со своим сыном, что это желание сделалось наконец любимою и заветною мечтою княгини Татьяны Львовны, старавшейся даже при этих мечтах позабыть о своем прирожденном аристократизме. Да и как не мечтать, если через соединение их является возможность привести в хорошее положение свои колеблющиеся дела или по крайней мере раз и навсегда отвязаться от князя Владимира, который перестанет безвозвратно пожирать родительские деньги на свои прихоти и расходы. Татьяна Львовна знала, как действовать на слабую струнку Дарьи Давыдовны. Дарья Давыдовна была очень некрасива, неловка, неграциозна и до болезненности самолюбива. Самолюбие с честолюбием могли почесться ее отличительными качествами, ибо они же оставались отличительными качествами и ее батюшки, нигде и никогда не разлучавшегося со своим Станиславом. При этих двух свойствах ее души, судьба вдобавок наделила ее еще весьма влюбчивой и пылкой натурой. К сожалению, Дарья Давыдовна постоянно влюблялась в столь аристократически-блистательных молодых людей, что ни один из них не обращал на нее никакого внимания. И самолюбие Дарьи Давыдовны вечно уязвлялось. В князя Шадурского она почему-то не влюбилась, но выйти за него замуж была бы весьма не прочь – для приобретения соответственного положения в большом свете. Не прочь бы от этого был и коллежский советник Шиншеев. Одна беда: молодой князь Шадурский, на их взгляд, решительно не оказывал никакой склонности к женитьбе, Дарье же Давыдовне дарил свое внимание ровно настолько, насколько требовали приличия, ибо все оно было поглощено надменно-холодною красотою баронессы фон Деринг, – красотою, которая под своей ледяной оболочкой заставляла иногда предполагать нечто противоположное. Вот это-то обстоятельство – это чересчур исключительное внимание – и тревожило так княгиню Шадурскую. Оно отдаляло осуществление ее заветных целей. Княгиня не терпела баронессу, не терпела за ее красоту, еще не успевшую поблекнуть, за своего мужа и особенно за сына, отдававших ей такое исключительное предпочтение, а между тем она принуждена была принимать ее, сама ездить к ней и оказывать самую дружескую любезность, ибо сердце Татьяны Львовны расположилось чересчур уж нежно в пользу брата баронессы – Владислава Карозича. Все эти обстоятельства в общей сложности и тревожили ее так сильно.

Княгиня случайно сидела в уединенном уголке одной из гостиных, откуда могла через растворенную дверь очень хорошо обозревать все, что происходило в смежной комнате, где помещалась ее антипатия – баронесса фон Деринг, тогда как самое ее совершенно заслонял от посторонних глаз роскошный трельяж, весь опутанный картинно-ползучими растениями. Ей очень хотелось, чтобы в ее уединение заглянул Карозич, но Карозич не догадывался о желании княгини, которая вдруг, обок с собою, услышала за трельяжем весьма интересный для нее разговор. По голосам она узнала графа Редерера и графа Скалозуба.

– Полюбуйся-ко, это очень интересно, – говорил один другому, подходя к двери. – Оба Шадурские – старец-молокосос и молокосос-старец – изволят таять перед баронессой.

– Ах, это в самом деле очень любопытно! – отозвался другой со смехом. – Вот прекрасный сюжет для водевиля! Напишем-ка! Водевиль под названием: «Два ловца за одним зверем, или Папенька и сынок – соперники».

– Браво! – подхватил Скалозуб. – Брависсимо! Я сочиню куплеты, ты сделаешь музыку, и поставим у княгини Александрины на сцену.

– Но ведь все узнают, догадаются, – возразил Редерер.

– Пусть узнают! Зато смеху-то сколько будет, смеху! Ведь это очень комично!

И два графа солидно прошли в смежную комнату продолжать на более близком расстоянии свои наблюдения для будущего водевиля.

Слова обоих графов с первых же фраз их разговора словно ножом резнули по сердцу Татьяну Львовну. Она бросила глаза в сторону баронессы и с горечью увидела подле нее своего супруга, оперевшегося на руку князя Владимира. Ей сделалось жутко, тем более жутко, что она очень хорошо понимала, насколько в самом деле было комического в этом соперничестве сынка и батюшки. Намерение двух графов касательно водевиля побудило ее серьезно и немедленно переговорить со своим сыном.

– Я отнимаю от вас одного поклонника, – любезно улыбнулась она баронессе, подав руку князю Владимиру и отводя его от красавицы.

Красавица ответила столь же любезным кивком головы, который, в сущности, означал, что ей это решительно все равно, а князь Владимир не без удивления вскинул вопросительный взгляд на свою матушку.

– Мне надо серьезно переговорить с тобою, – тихо сказала она, уводя его по анфиладе комнат к зимнему саду, который представлял более удобств для интимных разговоров. – Ты ставишь себя в весьма неприятное и смешное положение, – продолжала княгиня, приняв озабоченно-строгий и холодный вид. – Над князьями Шадурскими, слава Богу, до сих пор никто еще не смеялся, а теперь начинают, и имеют полное право. Я не назову тебе, кто говорил, но вот что я слышала сию минуту.