– Честь имею представить, – продолжал Зеленьков, расшаркиваясь и размахивая руками, – Аграфена Степановна, очень хорошие девицы, а это – моя тетенька!
Тетенька с величественной важностью поклонилась Аграфене Степановне, а Аграфена Степановна очень сконфузилась и не знала, как сесть и куда девать свои руки.
– Садитесь, пожалуйста! без церемонии! – шаркал и лебезил Иван Иванович. – Чем угощать прикажете? Тут всяких питаньев наставлено – кушайте-с!
Обе гостьи тяжело откланивались, но к питаниям не прикасались.
– Тетенька-с!.. Аграфена Степановна! Сладкой водки не прикажете ли-с али тенерифцу? Выкушайте рюмочку, это ведь легонькое, самое дамское!
Гостьи жеманно отказываются; Иван Иванович, однако, не отстает, атакуя их с новою силой, и наконец побеждает: гостьи выкушали по рюмке сладкой водки и посмаковали тенерифцу.
– Ах!.. ах, разлюбезное это дело! – восторженно умиляется, и сам не зная чему, Иван Иванович, причем егозит на стуле, всплескивает руками и щелит свои и без того уже узкие масляно-бегающие глазки.
– Нет, черт возьми! – вскакивает он с места и, схватив со стула гитару, запевает разбито-сладостным тенорком, со своими ужимками:
И вы, ды-рузья, моей красотки
Не встречали ль где порой?
В целым нашим околотки
Нет красоточки такой!
Эта девушка-шалунья,
Эфто Грунюшка-игрунья —
Только юбка за душой!
Тетенька сосредоточенно курит папироску, пуская дым через ноздри; Аграфена Степановна конфузится и краснеет, а Иван Иванович снова уже швырнул на диван гитару и в каком-то экстазе, ударяя себя кулаком в перси, говорит:
– Тетенька! распропащий я человек, потому – круглый сирота! И при моем сиротстве горькием только вы одни у меня и остались… Добродетельная, можно сказать, сродственница! Хоша я и при своем капитале, однако же проживаю в уединении. Только и услады одной, что чижа вот с клеткой купил, и преотменно, я вам скажу, поет, бестия, индо все уши прожужжит! Одначе ж он не человек, а как есть по всему чиж, так и выходит глупая он птица; а мне, при таком моем чувствии к коммерческим оборотам, требуетца теперича подругу. Правильно ли я полагаю, Аграфена Степановна?
Аграфена Степановна потупилась, покраснев еще более прежнего. Тетенька ободрительно улыбнулась и с важностью приступила к расспросам.
– Вы, значит, здесь в услужении проживаете, при своих господах?
– По наймам… внизу тут – у Бероевых, – ответила Груша, кое-как оправляясь от смущения и радуясь, что настал разговор посторонний.
– По наймам?.. Так-с. А сколько жалованья вам кладут они?
– Три рубля в месяц да полтину на горячее. Только двое прислуги: куфарка да я при барыне и при детях.
– Так-с. Стало быть, господа-то небогатые?
– Где уж там богатые! Живут себе помаленьку.
– И большое семейство?
– Нет, не так-то: сам хозяин, да жена при нем, да двое детей: мальчик и девочка.
– Значит, четверо. А сам-то – в чиновниках али так где служит?
– Он, этта, сказывали, по золотой части какой-то у Шиншеева – богач-то, знаете?
– Слыхала. Так это, стало быть, место доходное?
– Уж Христос их знает! Слышала я точно, что другие больно уж наживаются, а он – нет; одним жалованьем доволен. И притом же должность его такая, что на месте не живет, а побудет, сколько месяцев придется, здесь с семейством, а там и ушлют в Сибирь на полгода и больше случается. Вот и теперь уехамши, недель с пять уж есть. Барыня-то одна осталась.
– Гм… А может, он и получает какие доходы да куда-нибудь на сторону их относит? – с подозрительно-лукавою миной спросила тетенька.
– Ах нет, как можно! – совестливо вступилась Груша. – Он всякую копейку, что только добудет, все в семейство несет, даже и оттуда, из Сибири-то, присылает. Нет, для семейства он завсегда большой попечитель.
– Ну, а как живут-то, не ругаются?
– Ой, что вы! душа в душу живут. Вот уже шесть годов они женаты, да я пятый год при них служу, так верите ли Богу – ни разу, то ись, не побранилися между собою; а чтобы это ссоры, неудовольствия какого – и в помине нет! Оченно любят друг дружку, уж так-то любят – на редкость, со стороны смотреть приятно. И такой-то у них мир да тишина, что вовек, кажется, не отойду от места. И мать такая хорошая она; деток своих до смерти любит; обоих сама выкормила.
– А может, так, одно притворство? – попыталась тетенька смутить рассказчицу. – Может, у нее какие ни на есть амуры на стороне заведены! Ведь тут у нас это не на редкость бывает!
– Ну уж нет! – с гордым достоинством, горячо перебила Груша. – Может, у других где – оно и так, а у нас не водится! Наша-то без мужа ровно монашенка живет, все с детьми занимается, сама обшивает их да учит шутём в книжку читать, и коли куда погулять выйти, так все с детьми же. Нет, уж такой-то домоседки поискать другой! Вон, этта, как-то бал ономнясь у Шиншеева был. Так что ж бы вы думали? Муж еле-еле упросил поехать, а то сама и слышать не хотела: что, говорит, там делать мне? А не ехать тоже нельзя, потому – сам Шиншеев просить приезжал.
– Что ж, разве она образованности не имеет, если ехать не хотела? – опять ввернула тетенька свое замечание.
– Нет, она оченно, можно сказать, образованная, – вступилась Груша, – все в книжку читает, и на фортепьяне до жалости хорошо играть умеет, и на всяких языках доподлинно может – это сама я слышала. А только не любит этого, балов-то. Она, чу, сама барского рода, у родителев жила в Москве, да родители разорились, в бедности живут, так они теперича с мужем, при всех недостатках, от себя урывают да им помощь оказывают.
– Что ж, это хорошо, – похвалила тетенька, затягиваясь папироской. – А почему это сам Шиншеев приезжал к ним звать-то? – продолжала она. – Уж он, верно, даром, для блезиру, не позовет ведь служащего, потому какая ему компания служащий?
Груша на минуту раздумчиво остановилась.
– Верно, уж он это неспроста! не ухаживает ли он за самой-то, подарков каких, гляди, не делает ли тайком от мужа-то? – допытывала Александра Пахомовна.
Груша опять подумала.
– Это было, – утвердительно сказала она. – Шиншеев-то больше норовил приезжать к нашей без мужа. Приедет, бывало, детям игрушек, конфет навезет; а она, моя голубушка, сидит словно в воду опущенная. Раз я таки подслушала, грешным делом: сидит, этта, он у нее да и говорит: «Хорошо будет, и мужу вашему хорошо; а теперь, хоша он и честный человек, а вы в бедности живете; лучше, говорит, в богатстве жить». Так она индо побледнела вся, затряслася, сама чуть не падает, и уйти его попросила. Всю-то ночь потом проплакала, так что просто сердце изныло, на нее глядючи. Он ей опосле этого браслетку прислал золотую, с каменьем разным – так что ж бы вы думали, моя матушка? Назад ведь ему отослала: я сама и относила ведь! Право!..
– Стало быть, она дура, коли от фортуны своей отказывается, – солидно и с сознанием полной своей правоты заметила тетенька.
– Нет, не дура, – возразила девушка, – а только в законе жить хочет да Егора Егорыча своего любит, только и всего. А мужу про Шиншеева не сказала, – продолжала Груша, – потому – горячий он человек и мог бы места своего решиться. Отчего ей и труднее, что все сама в себе переносит. Вот и теперь: тоскует, сердечная.
– К чему же тосковать-то? – апатично спросила Александра Пахомовна, наливая кофе.
– Как к чему, дорогая моя! Шуточное ли дело теперича, нужда какая!.. Должишки у них есть – ну, платят по малости; в Москву тоже посылают, самим жить надо. Егор-то Егорыч теперь уехал, когда-то еще пришлет денег, Богу известно, а ей ведь всего пятьдесят рублей оставил; выслать обещался, да вот и не пишет ничего, а она убивается – уж не случилось ли чего с ним недоброго?
– Ну, у Шиншеева бы спросила, – посоветовала тетенька.
– Да, легко сказать-то, у Шиншеева! – возразила Груня. – У него уж и так они сколько жалованья-то вперед забрали – чай, отслуживать надо! А спросить еще совестится, особливо знамши то, как приставал-то он. Да и скареда же человек-то! – с негодованием воскликнула девушка. – Сперва, этта, давал-давал деньги, а теперь и прижался: пущай, мол, сама придет да попросит; пущай, мол, надоест нужда, так авось с пути свернется. Вот ведь каково-то золото он! Мы хоша люди маленькие, а тоже понимаем. А она к нему – хоть умри, не пойдет, – продолжала Груня. – Теперича управляющий за фатеру требует, сами кой-как перебиваемся вторую неделю; Егор Егорыч не пишет – так она уж, моя голубушка, сережки брильянтовые да брошку свою продавать хочет, чтобы пока-то извернуться как-нибудь.
При этом последнем известии внезапная мысль пробежала по лицу Александры Пахомовны. Она в минуту сообразила кое-что в мыслях и неторопливо приступила к новым маневрам.
– Так вы говорите, что она очень нуждается… Гм… это видно, что женщина, должно быть, хорошая, даже вчуже слушать-то жалко, – заговорила она, с сострадательной миной покачивая головою. – Вы говорите, что она даже вещи продавать хочет? – продолжала тетенька. – И хорошие вещи, брильянтовые?
Груня подтвердила свои слова и заверила в достоинстве брильянтов.
– Барыня сказывала, что мало-мало рублей двести за них дать бы надо, – сообщила она.
– Так-с, – утвердила тетенька. – В этом я могу, пожалуй, помочь ей.
Девушка с удивлением выпучила глаза на Александру Пахомовну.
– Теперича ежели продать их брильянтщикам, – продолжала эта последняя, – так ведь они работы не ценят и за камень самое ничтожество дают вам. А вы вот что, душенька, скажите вашей барыне, коли она хочет, я могу продать ей за настоящую цену, потому у меня случай такой есть.
– Это точно-с! у тетеньки – случай! – поддакнул, крякнув в рукав, Иван Иванович.
– Потому как я состою при своей генеральше в экономках, – говорила тетенька, – и не столько в экономках, сколько собственно при ее особе, можно сказать, в компаньонках живу, так надо вам знать, что генеральша имеет свои странности. Ну вот просто не поверите, до смерти любит всякие драгоценности, и везде, где только можно, скупает их по самой деликатной цене, потому – это она не по нужде, а собственно прихоть свою тешит. Так если вашей барыне угодно будет, – заключила Александра Пахомовна, – я могу генеральше своей сегодня же сказать, и она даже, если вещи стоящие, может и более двухсот рублей дать – это ей все единственно.