Петербургские трущобы. Том 1 — страница 48 из 131

– Ну, брат, чистота!.. Вот уж подлинно, можно сказать, золотая тырка[207] – изумился ментор, – гляди-ко, черт, без ошмалашу[208], прямо полез да еще говорит: «начинаю», и хошь бы чуточку трёкнул[209]! И знаю ведь, что тащит, бестия, а хошь убей – ничего не слыхал!..

– Чисто! очень чисто! – похвалил Пров Викулыч, который успел уже выслушать план задуманного дела и дать надлежащий добрый совет, сущность которого читатели узнают в надлежащем месте.

– Первый хороший праздник, – сказал камлотовый пиджак молодому воришке, – я тебя беру с собой в Казанский. Это – словно бы уж и не жулик, а целый маз выходит. П-шел, собака, выпей водки!

– Клугин! – обратился Сенька к своему ментору. – Скажи Прову Викулычу, что мы нынче новичка привели.

Клугин вывел из толпы бледного ребенка в пестрядинном халате, того самого, который озирался на все с робким изумлением, и подвел его к патриарху.

– Как зовут? – отнесся к нему этот последний в том солидно-благодушественном тоне, как относятся обыкновенно законоучители ко вновь поступившим гимназистам.

– Миколкой, – чуть не задыхаясь, ответил мальчуган.

– Из мастеровых, надо полагать? – продолжал Викулыч, взглянув на его пестрядинный халатик.

– Сказывал, у сапожника в ученье жил, да убег от него третёва дни, – объяснил бойкий Сенька. – Мы нонче дрова таскать лазали и видим – в пустой конуре собачьей сидит кто-то… Смотрим, а это он… Ну, вытащили да и привели… Голодный был…

– Есть родители али сродственники какие? – допрашивал новичка Пров Викулыч.

Мальчик дрожал и готов был разрыдаться. Нижняя губа и подбородок его нервно трепетали – предвестие близких, но сдерживаемых слез.

– Не бойся, милый, отвечай… Мы худа не сделаем, – погладил его по головке Викулыч. – Есть, что ли, родители?

– Нету… никого… – с трудом ответил несколько ободренный мальчик.

– Кто ж тебя в ученье-то отдал?

– Господа отдали…

– Так… А зачем же ты убежал от хозяина?

– Бил меня… все бил… есть не давал.

– Как же он тебя бил-то?

Мальчик отстегнул халат и показал грудь, плечи и часть спины. Ременная шпандра оставила на них синяки полосами. Видно было, что эта хозяйская шпандра без разбору и долго и часто гуляла по его тщедушному телу: не успевали сглаживаться полосы старых побоев, как поперек их накипали новые синяки.

– За что же это он так? – продолжал Пров, покачав головою.

– За разное… Пьяный все больше… Молочник вот разбил… в лавочку долго бегал… клейстер переварил, – припоминал он причины побоев, а слезы не выдержали и покатились.

– Ну, не плачь, малец, не пускай нюни! – утешал его старик, подымаясь с места и откланиваясь присутствующим. – Поживешь с нашими ребятами, поправишься, молодцом станешь.

– Хочешь водки? – предложил ему Клугин по уходе патриарха. – Хвати-ка стакан, веселее будешь.

Ребенок отнекивался.

– У! бабье какое! Учи его, ребята! лей ему в глотку! – скомандовал опытный педагог, и мальчишки разом накинулись на своего нового товарища, хватив его за голову и руки.

– Пей, а не то к хозяину сведу! – постращал ментор, у которого одним из первоначальных педагогических приемов было систематическое приучание питомцев к пьянству, разврату и праздной жизни.

Угроза насчет хозяина подействовала сильно: несчастный мальчик, весь дрожа от наплыва столь разнородных ощущений, с отвращением проглотил большой стакан водки и без чувств повалился на пол.

– Ур-ра-а! – закричали мальчишки, – и через минуту опять появилась там испитая женщина, и опять раздавалась прежняя песня.

Таким-то вот образом из неиспорченного ребенка, которого разные хозяева ни за что ни про что истязали и морили голодом, как последнюю собаку, приуготовляется негодяй и воришка, а впоследствии, быть может, кандидат на каторжную работу, которого мы, в пылу благородного негодования и с утешительным сознанием своей собственной высокой честности, будем клеймить своим презрением, говоря, что поделом вору мука и что закон еще слишком снисходителен к подобным негодяям.

Я полагаю, что мы будем совершенно правы, сограждане! Не правда ли, и вы ведь полагаете то же?

VIНИЩИЙ-БОГАЧ

На другой день за вечернею службой Морденко по-вчерашнему слонялся в притворе за спинами нищей братии и по-вчерашнему же двурушничал, с каким-то волчьим выражением в стеклянных глазах, которое появлялось у него постоянно при виде денег или какой бы то ни было добычи. Фомушка на сей раз не донимал его тычками. И однако, Морденко все-таки спустился с паперти раньше остальной нищей братии, преследуемый градом критических и обличительных замечаний со стороны косоглазого слюняя и баб-попрошаек. Угрюмо понурив голову, шел он в своем дрянном, развевающемся халатишке, направляясь к Средней Мещанской, где было его обиталище. Саженях в десяти расстояния за ним шагал высокий человек, ни на минуту не упуская из виду понурую фигуру старика.

У ворот грязно-желтого дома, того самого, где обитала Александра Пахомовна, мнимая тетушка Зеленькова, и где неисходно пахло жестяною полудой, старик Морденко столкнулся с молодым человеком.

– Здравствуйте, папенька, – сказал этот последний тем болезненно несмелым голосом, который служит признаком скрытой нужды и подавляемого горя.

Неожиданность этих слов заставила вздрогнуть старика, погруженного в свои невеселые думы. Он исподлобья вскинул тусклые глаза на молодого человека и глухо спросил его ворчливо-недовольным тоном:

– Что тебе?.. Чего пришел, чего надо?..

– Я к вам… навестить хотел…

– Навестить… Зачем навещать?.. Не к чему навещать!.. Я человек больной, одинокий… веселого у меня мало!..

– Да ведь все ж… я сын вам… повидать хотелось…

– Повидать… а чего видать-то? Все такой же, как был! Небойсь, не позолотился… Участие, что ли, показывать?.. Зачем мне это?.. Разве я прошу?.. Не надо мне этого, ничего не надо!..

– Я к вам за делом…

– Да, да! знаем мы эти дела, знаем!.. Денег, верно, надо?.. Нету у меня денег. Слышишь ли: нету!.. Сам без копейки сижу!.. Вот оно, участье-то ваше! Только из-за денег и участье, а по сердцу не жди.

У молодого человека сдержанно сорвался горький и тяжелый вздох.

– Хоть обогреться-то немного… позвольте, – сказал он, тщетно кутаясь в свое холодное, короткое пальтецо, и видно было, что ему тяжела, сильно тяжела эта просьба.

– Разве холодно?.. Мне так нисколько не холодно, – возразил старик, – и дома не топлено нынче… два дня не топлено.

– Ну, Бог с вами… Прощайте, – проговорил юноша и медленно пошел от старика, как человек, которому решительно все равно, куда бы ни идти, ибо впереди нет никакой цели.

Тень чего-то человеческого раздумчиво пробежала по бледно-желтому, неподвижному лицу Морденки.

– Иван!.. Эй, Ваня! вернися… Я уж, пожалуй, чаем тебя напою нынче, – сказал он вдогонку молодому человеку.

Тот машинально как-то повернулся назад и прошел вслед за стариком в калитку грязно-желтого дома.

Высокий человек, неуклонно следовавший за Морденкой еще от самой паперти Спаса, сделал вид, будто рассеянно остановился у фонаря, а сам между тем слушал происходивший разговор и теперь вслед за вошедшими юркнул в ту же самую калитку.

В глубине грязного двора, в самом последнем углу, в который надо было пробираться через закоулок, образуемый дровяным сараем и грязной ямой, одиноко выходила темная лестница. Она вела во второй этаж каменного двухъярусного флигеля, где находилась квартира Морденки. Низ был занят под сараями и конюшней.

– Постой-ка… надо вынуть ключи, – сказал он, остановясь у входа, и достал из-за пазухи два ключа довольно крупных размеров, захвативши их в обе руки таким образом, чтобы они могли служить оружием для удара.

– Лестница темна, не ровен час, лихой человек попадется, – пробурчал Морденко и осторожно занес уже было ногу на ступеньку, как вдруг опять остановился…

– Ступай-ка ты, Иван, лучше вперед… а я за тобою.

Молодой человек беспрекословно исполнил это желание подозрительного старика.

– Разве вы Христину отпустили? – спросил он, нащупывая ногами ступеньки.

– Нет, держу при себе… нельзя без человека; уходить со двора иной раз приходится, – пояснил Морденко, отыскивая на двери болт с висящим замком.

– Да где ж она у вас теперь-то?

– А я ее запираю в квартире, пока ухожу, – так-то вернее выходит, по крайности знаю, что не уйдет… А тебе-то что это так интересно? – вдруг спросил он подозрительно.

– Так. Вижу, что вы с ключами…

– То-то – так ли?.. У вас все «так»… А на свете «так» ничего не бывает.

Он отомкнул сначала висячий замок, а потом другим ключом отпер уже самую дверь и вошел с сыном в темную комнату, откуда пахнуло на них сыростью кладовой, где гниет всякая рухлядь.

Высокий человек, как кошка, неслышно все крадучись за ними, вошел наконец в нижние сени, где плотно прижался к стене. Сюда долетел до него и последний разговор с сыном.


Растрепанная, заспанная женщина внесла в комнату сальный огарок.

– А ты зачем палила свечку? Я разве затем покупаю, чтобы она у тебя даром горела? – обратился к ней с выговором Морденко.

– Чего горела?.. Где она горела?.. И то впотьмах цельный вечер сидишь, – проворчала чухонка.

– А вот я удостоверюсь, вражья дочка, я вот тебя поймаю! Ты думаешь, у меня не замечено? Нет, брат, шалишь!..

И найдя на окне бумажную мерочку с отметиной, Морденко приложил ее к огарку; пришлась враз – и старик успокоился: Христина точно просидела в потемках.

– Поставь-ко самовар нам… обогреться хочу, – сказал он ей более дружелюбным тоном; но Христина не оказала к дружелюбию особенного расположения: это глуповатое, скотски-терпеливое существо пришло наконец в некоторое негодование.

У Морденки люди обыкновенно не выживали более двух недель; одна только Христина как-то умудрялась выносить свою пытку уже в течение трех месяцев, да и у той начинало лопаться терпение. Она находилась чисто в плену, в заточении у Морденки. Уходя рано утром за провизией, он запирал ее на ключ в своей квартире. То же самое было, если шел куда-либо по делу или вечером в церковь, последнее в особенности хуже всего, так как он запрещал жечь свечку, и несчастная чухонка принуждена была сидеть в совершенной темноте часа два или три сряду. Вырваться и уйти от него было весьма затруднительно, потому что расчетливый старик отбирал обыкновенно паспорт и прятал его в потаенное, ему одному известное, место. Отходы прислуги совершались почти всегда со вмешательством полиции, которая вынуждала наконец Морденку к расчету и отдаче паспорта. Оставаясь один в своей квартире, он становился совершенным мучеником, сидел запершись на все замки, боялся, что кто-нибудь войдет и убьет его, еще больше боялся отлучиться из дому, потому что, пожалуй, ворвутся без него лиходеи в безлюдную квартиру и оберут все дочиста. Тогда он сквозь форточку посылал дворника за майором Спицей, обитавшем в том же самом доме, и умолял найти ему какую-нибудь прислугу. Майор, старый однодомчанин с Морденкой, был, кажется, единственный человек, сохранивший к скупому аскету несколько благоприятные отношения в силу особого обстоятельства, о котором вскоре подробно узнает читатель. Майор обыкновенно брал на себя поручение Морденки и доставлял ему какую-нибудь старую Домну или Пелагею, чтобы эта недели через полторы сменилась, по майорскому же отысканию, какою-нибудь Матреной или Христиной.