Проснулась она рано, в комнате было еще темно, только ночная лампа чуть мерцала потухающим светом. Нервы ее поугомонились, и тут-то, в этой предрассветной тишине, напало на нее раздумье. Ей показалась чуждою, холодною, неродною эта роскошная комната, как будто какая тюрьма, неприветно огородили ее эти оклеенные дорогими обоями стены, – и на Машу напал даже страх какой-то. Представилось ей, что ее навеки разлучили с Петром Семеновичем и Пелагеей Васильевной, что она уж больше никогда их не увидит – и сердце ее мучительно сжалось. «Зачем это она прислала мне вчера такую книгу? Я никогда еще таких не читала, – подумалось ей между прочим. – Что это, хорошая или дурная книга? Отчего это вчера мне было так приятно читать ее, а сегодня как будто стыдно?.. как будто совесть мучит? Отчего я боюсь этой женщины – все какою-то недоброй кажется она мне… Какая моя жизнь здесь будет, что-то предстоит мне тут?» – раздумывала Маша, и чем больше вдавалась она в такие мысли, тем безотраднее представлялись картины этой будущей жизни. Становилось тяжело на душе, подступали слезы. Маша встала с постели, бросилась на колени и долго молилась, без слов, без мысли – одним немым религиозным порывом.
Легкий скрип двери вывел ее из этого экстаза. Она чутко вздрогнула и оглянулась: на дворе уже совсем светло, а у порога стоит горничная генеральши и объявляет, что их превосходительство уже встали, ждут кофе пить и просили поскорее одеваться, чтобы ехать вместе с ними в Колтовскую.
Все сомнения Маши мигом рассеялись, комната снова казалась приветливой и светлой, жизнь такой легкой, веселой, генеральша такой доброй, хорошей женщиной – даже полюбила ее Маша в эту минуту, – и она, быстро вскочив с колен, набросила на себя утренний пеньюар, несколько сконфузилась при мысли, что посторонний человек подглядел ее молитву.
Свидание со стариками необыкновенно весело и счастливо настроило Машу на нынешний день. В первый раз в своей жизни она с таким сладостным трепетом подъезжала к родному деревянному домику, в первый раз обнимала такими крепкими объятиями дорогих ей людей. Генеральша уверила, что станет каждую неделю привозить ее в Колтовскую – и Маша была уже вполне счастлива одним этим обещанием. Немного взгрустнулось ей только тогда, когда поднялась наверх, в свою покинутую комнату, где и зеркальце, и Наполеон с бонбоньеркой, и стол с семенами стояли по-прежнему и, казалось, так приветливо глянули ей навстречу.
«Все по-старому… одной меня только нет!» – подумала Маша и смахнула рукой выкатившуюся на ресницы слезку. Несколько вещиц она взяла с собою на память о прежней жизни.
Потом рысаки генеральши помчали ее по Невскому проспекту, который кипел экипажами и пестрым гуляющим людом. Маше редко доводилось посещать Невский, так что теперь она с детским наслаждением высовывала головку в каретное окно и любопытно оглядывала встречные предметы. Генеральша завезла ее в кондитерскую Rabon и купила конфет в дорогой бонбоньерке; потом заехали они в два-три роскошных магазина, где Амалия Потаповна приказала завернуть для Маши несколько ценных туалетных безделушек, а по приезде домой их ожидал уже по-вчерашнему сервированный стол, которому на сей раз счастливая девушка оказала гораздо более существенного внимания. Роскошно отделанное платье, принесенное ей к вечеру из магазина, и объявление генеральши, что они вместе поедут в театр, в итальянскую оперу, довершили ее неописанный восторг. Маша еще никогда не бывала в театре.
Когда она из полуосвещенной аванложи вступила в залитую яркими огнями залу, то даже попятилась назад, даже испугалась чего-то – столь поразил ее весь этот блеск, громадность размеров театра, копошащийся внизу партер и ряды лож, унизанные зрителями. О звуках нечего уже и говорить. Музыка и голоса, в сочетании с оптическим обманом декораций и блестящими костюмами, произвели на нее такое сильное впечатление, что она млела и замирала в переливах этих мелодий, считая все происходящее перед ее глазами волшебной грезой из какого-то фантастического мира. Сердце сладко и трепетно занывало в груди, яркие образы прочитанного вчера романа с новою силой восстали в ее экзальтированном воображении, и в эти мгновения впервые сознательно захотелось ей жить, чувствовать, любить – любить всею душою, всею волею, всем существом своим.
Дверь в ложу осторожно приотворилась, и в ней показался красивый молодой человек в блестящей военной форме.
– Князь Шадурский, – отрекомендовала его генеральша восторженной и смущенной девушке.
XIXКОНВЕНЦИЯ
– Ты, Marie, слушай, а я выйду, мне жарко, – наклонилась к ней Амалия Потаповна спустя минуты две после рекомендации и, кивнув из-за спины ее Шадурскому, удалилась вместе с ним в аванложу.
– Н-ну?.. Was sagen sie denn dazu, mon prince?[242] – обратилась она к нему с улыбкой.
– Кто это с вами? – спросил он шепотом.
– C’est mon еlève…[243] А вам нравится?
– Влюбиться готов.
– Ого!.. так скоро?.. En bien, pour quoi pas?[244]
– Да, верно, уж влюблен кто-нибудь раньше?
– Personne, mon prince, personne![245]
– В самом деле? Так ведь я готов влюбиться надолго – matrimonialement[246].
– Comme de raison[247].
– А условия?
– Avant tout – la modestie: das ist ein edles Mädchen, et surtout une innocence irrеprochable[248].
Глаза Шадурского блеснули тем удовольствием, в котором проявляется достигаемое удовлетворение самолюбия. Эффект, произведенный танцовщицей Брав, подстрекнул его во что бы то ни стало самому добиться того же: «Пускай, мол, и у меня будет женщина, которая станет производить такой же эффект своей молодостью, своим именем моей любовницы; пускай и мне завидуют, как этому Желторецкому!» Одного подобного побуждения было уже совершенно достаточно для того, чтобы князь Владимир стал преследовать вновь загоревшуюся мысль, позабыв все остальное.
– Итак, ваши условия? – повторил он генеральше.
– Условия?.. Ich habe schon gesagt[249].
– Как, только-то и всего? – изумился Шадурский.
– Н-ну, што ишо там?.. Vous voulez en faire votre maîtresse, n’est-ce pas?[250]
– Понятное дело.
– Ну, и коншин бал!
– А ваш гонорар?
– Фуй… за кого вы меня берете? – оскорбилась генеральша, то есть сделала вид, будто оскорбилась, ибо гонорар был обусловлен уже заранее, в разговоре с Полиевктом Харлампиевичем Хлебонасущенским. В подобных подходящих обстоятельствах генеральша любила иногда изображать собою женщину в некотором роде добродетельную и благородную.
Наступил антракт. Маша появилась на пороге аванложи. Ее глаза блистали тем живым восторгом, которому поддается чуткая душа под обаянием музыкальных звуков. На лице играла улыбка – это лицо все сияло, все улыбалось, дышало полною жизнью и ярко говорило о том счастии, о тех новых ощущениях, под обаянием которых она ходила целый день и которые шли для нее crescendo et crescendo[251]. У нее закружилась голова. Прислонясь рукой к дверному косяку, она чувствовала во всем теле какую-то истомную слабость, какое-то легкое качание, будто пол под нею плавно колыхался, и Маша крепче держалась за косяк, потому ей казалось, что сейчас силы оставят ее и она упадет. Полуоткрытые глаза блуждали по малиновым бархатным драпировкам аванложи, мимоходом скользнули по зеркалу – и Маша не без самодовольного удивления заметила, что она никогда еще не была так хороша собою, как сегодня, как в эту минуту.
«Любить, любить надо!» – смутно шептало ей сердце, как будто кто другой переселился в ее душу и говорил ей оттуда эти слова. «Любить, любить надо!» – вслед за своим сердцем повторяла Маша почти бессознательно, чуть слышным шепотом, и невольно как-то остановила глаза на молодом человеке, который тоже не спускал с нее пристального взора и видимо любовался ею.
В ложу вошли двое старикашек – люди высокосолидные и высокозначительные, что било в нос каждому с первого же взгляда на их наружность. Один был гражданин, а другой – воин, и оба в сложности имели за сто тридцать лет.
– Ah, merci, merci, madame![252] – заговорил один из них сладостно-разбитым, дрожащим голосом, поминутно хихикая. – Vous êtes si aimable, si spirituelle!.. je ne puis oublier jusqu’à present cette nuit athеnienne, que vous nous avez donnеe… кхе, кхе, кхе!.. Quelle femme superbe. Et quelles formes antiques a cette petite poularde de Pauline![253]
Но вдруг, заметив присутствие молодого Шадурского, в некотором роде молокососа, старец осекся, немножко сконфузился и тотчас же переменил тон и манеру держать себя: папильон мгновенно преобразился в его превосходительство.
– Кто эта особа… с вами в ложе? – солидно спросил он, указав на стоявшую в дверях Машу, которая хотя и слышала его восторги, но не поняла их по причине полного неведения касательно прелестей этой nuit athеnienne[254], приводившей в такой экстаз почтенного старца.
– Моя племянница Marie, – представила ее Амалия Потаповна. – Барон фон Шибзик, граф Оксенкопф, – указала она затем на обоих старцев.
Маша поклонилась.
«Какие у нее все важные знакомые, все графы да князья, и на визитных карточках в гостиной все больше знатные фамилии», – подумала она в простоте сердечной.
Дрожащий барон подошел к ней и, сладко щурясь, отечески потрепал по ее свеженькой щечке. Через минуту оба старца, так неожиданно стесненные присутствием «молокососа», удалились из ложи, весьма недовольные тем, что нигде проходу нет от этих мальчишек, забывших всякое почтение и дисциплину. Шадурский же, со своей стороны, остался, напротив, необыкновенно доволен появлением старцев, ибо понял причину, приведшую их сюда.