XIIВ СЛЕДСТВЕННОЙ КАМЕРЕ
Мы в следственной камере. Обстановка известна: это – обстановка любого присутственного места средней руки. Комнаты, оклеенные неопределенного цвета обоями, шкафы с бумагами. Столы с кипами дел и геморроидальными чиновничьими физиономиями, три-четыре солдата в касках и с ружьями, подле темных личностей с серо-затхлым, болезненным цветом лица, с которыми читатель познакомился уже в «дядином доме»; затем – всякого звания и состояния люди обоих полов и всех возрастов, от воришки и нищенки до элегантнейшего великосветского денди… Тут поэт смело мог бы воскликнуть:
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!
И все это ждет очереди своего дела, все это притянуто к следствию: иной – как истец, другой – как ответчик, третий – как свидетель: всем есть место, до всех есть дело.
Вводят из передней комнаты мужичонку в арестантском сером костюме. Мужичонко на вид – маленького роста; волосы каштанового цвета, длинные, взбитые в беспорядке; безусое и безбородое лицо добродушно до того, что выражение его переходит даже во что-то детское, беспечное, во что-то бесконечно невинное и светлое.
– Кто таков? – раздается голос следователя.
– Из господских… – робко начинает, озираясь по углам, мужичонко.
– Как зовут, сказывай; какой губернии, уезда какого? – подшептывает ему сзади вольнонаемный писец, стоящий тут для того, чтобы выслушать допрос и после записать показание со слов мужичонки.
– Крестьянин… Калужской губернии, Козельского уезда. Иван Марков, – поправляется мужичонко, однако все еще робким голосом.
– Сколько лет? – спрашивает следователь.
– Двадцать три.
– За что взят?
– Милостыньку просил, вашеско благородие.
– По какому виду живешь?
Мужичонко заминается и молчит, уставя в следователя свои глаза, которые при этом вопросе вдруг сделались глупыми, бессмысленными и как бы ровно ничего не понимающими из того, что спрашивают у их обладателя. Вообще видно, что последний вопрос следователя больно ему не по нутру.
– Что ж молчишь-то, или без глаз ходишь[324]?
Мужичонко при этом вопросе вздрагивает и, словно очнувшись от забытья какого-то, встряхивается всем телом.
– Ну что же? точно? без глаз?
– Есть воля ваша, вашеско благородие!
– На исповеди и у святого причастия бываешь?
– Не, не бываю…
– Почему так?
– На исповедь не ходил, потому – раскаиваться не в чем, значит, коли пашпорта нет.
– Так что ж, что нет?
– Да как же без пашпорта каяться-то? Знамо дело, без пашпорта и каяться нельзя.
– Зачем в Петербург пришел?
– На заработки пришел… А как вышел срок пашпорту, домой собрался, – продолжал арестант, немного приободрившись и оправившись от первого смущения. – Двадцать пять рублев денег имел, да на серскасельской машине украли и мешок и деньги – я там жил, значит… Ну, домой вернуться не с чем – я так и остался…
– И давно без паспорта?
– Поболе года уже… да год по пашпорту жил.
– Женат или холост?
– Женат… жену в деревне оставил.
– Как же она там без тебя живет? Поди, чай, избалуется?
– А пусть ее балуется!.. Мне же лучше!..
Этот ответ немало изумляет следователя.
– Как так? – спрашивает он. – Да коли она там с другим парнем слукавится?
– Что ж, в этом худа никакого нет. Пущай ее слукавится… по крайности, как ежели домой вернусь, так авось, Бог даст, работника лишнего в семью родит – мне же подспорье будет… Это ничего, это хорошо, коли слукавилась.
– Ну конечно, это твое дело!.. Как же ты без глаз-то больше года прожил? Чем занимался?
– В поденной работе жил… То у того, то у другого хозяина, пока держали, где день, где два, а где и неделю – так вот и жил.
– А милостыню зачем стал просить?
– А вот – летось жил я у хозяина на Обводной канаве; порядимшись были дрова к Берендяке на лесной двор таскать, да заболел я тут. Хозяин не стал держать на фатере; говорит: «Помрешь, пожалуй, а мне с тобой и тягайся тогда! – иди, благо, куда знаешь!..» Ну, я и пошел.
– Куда ж пошел-то?
– А в кусты…
– Как в кусты?
– А так, в кусты… за Московскую заставу – там и жил в кустах тех.
– Больной-то?
– Да, нездоровый; так и жил.
– А ночевал-то где?
– А все там же, в кустах… был на мне зипунчик такой в те поры; так вот им-то прикроешься от холоду и спишь себе.
– А кормился где и как?
– Да есть-то в ту пору оченно мало хотелось мне… Ну, деньжата кое-какие пустяшные были; выйдешь на дорогу – там лавочка была, – купишь себе булочку да и кормишься день, а ино и два… А то вот тоже травкой питался…
– Какой травкой?
– А кисленькой… Травка такая есть… щевелек прозывается – ею и питался… Ну, а там ягодка поспевать стала – так ино вот ягодки али бо листиков там разных пощиплешь – ну и ешь себе…
Мужичонко на минуту приостановился и о чем-то грустно раздумался.
– А потом в здоровье чуточку поправился, – продолжал он, – вышел из кустов, только в силу еще не взошел – работать не мог и места не сыскал себе, – по той причине и милостыньку стал просить.
– И долго в кустах ты прожил?
– Да за полтора месяца прожил-таки – не оченно долго!
– А ты не врешь?
Мужичонко остался очень удивлен этим последним вопросом. Действительно, он рассказывал все это столь простодушно и с такою детски наивной откровенностью, что трудно было тут подметить неискренность и ложь.
– Пошто врать! – заговорил он на вопрос следователя. – Я должон со всем усердием открываться; как это было, так и рассказываю… Уж соблаговолите, ваше благородие, отправить меня на родину! – прибавил он после некоторого размышления. – Надоскучило мне тутотко без глаз-то мотаться… Дома отец али бо мир хоть и всыплют сотню-другую, а все же оно легче, потому – дома; значит, в своей стороне. А чужая сторона, какая она? – без ветру сушит, без зимы знобит. Уж это самое последнее дело.
И мужичонку уводят в другую комнату – записывать его показание, а на место его появляются две новые личности.
– А!.. Божии страннички, мирские ходебщики! добро пожаловать! – приветствовал вошедших следователь.
Те по поклону.
Один из них – ражий, рыжебородый, длинноволосый и сопящий мужчина в послушническом подряснике, с черным стальным обручем вместо пояса. Другой – нечто ползущее, маленькое, низенькое, горбатенькое и на вид очень несчастненькое и смиренное. Вползло оно вместе с ражим своим сотоварищем и забилось в угол, как еж, откуда подозрительно поводило своими глазками, словно таракан усиками.
Читатель, конечно, узнал уже обоих.
– Кто таков? – обратился следователь с обычным форменным вопросом к Фомушке-блаженному.
– Кто? я-то?
– Да, ты-то!
– Сам по себе! – отрывисто прошамкал блаженный, с нахальством глядя своими быстрыми плутовскими глазами прямо в глаза следователю.
– Вижу, что сам по себе; да каков ты человек-то есть?
– Божий.
– Все мы Божьи; а ты мне объявись, кто ты-то собственно?
– Я-то?
– Да, ты-то!
– Я – птица.
– Гм… вот оно что!.. Какая же птица?
– Немалая!..
– Однако какая же?
– Да высокого таки полета…
– А какого бы, желательно знать?
– А по крайности будет – соколиного…
– Ого, как важно!.. Ну так вот, ваша милость, желательно бы знать чин, имя и фамилию.
– Чью фамилию, мою?
– Ну, разумеется!
– У меня фамилия важная…
– Тем-то вот оно и интереснее.
– Да антерес не антерес, а только важная. При всех посторонних не объявлюсь, а на секрете – пожалуй, уж так и есть, уважу!
– Ну, это положим, вздор вы изволите говорить. А вы, мой милый, без штук: фамилия!
– Сказано раз, что важная… А впрочем – ну их! пущай все знают! – тотчас же раздумал блаженный.
– Вот эдак-то лучше!.. Ну, так какая же?
– Князь Волконский! – дерзко и громко брякнул Фомушка и с самодовольством окинул всю комнату, как бы желая поглядеть, какой это эффект произвело на присутствующих.
– Ну а паспорт ваш где, князь Волконский? – с улыбкой допытывает его следователь.
– А нешто у князьев есть пашпорты? – с уверенностью стойкого и законного права вздумал вдруг авторитетно диспутировать Фомушка, заложив руки за спину. – Нас каждый знает! Какие у нас пашпорты? Никаких таких пашпортов мы не знаем, да и знать не должны! Мы странным житием занимаемся, потому как мы это самое странное житие возлюбили, так по нем и ходим… А что касается звания и фамилии, то так и пиши: князь, мол, Волконский!
– Ну а товарищ-то твой, – спросил следователь, кивнув головой на ежа, крестившегося и копошившегося в углу, – тот, уж верно, князь Трубецкой?
– Это уж пущай он сам объявляется, – ответил странник, лихо встряхнув своею рыжею гривою, и отступил в сторону как человек, сознающий, что вполне покончил свое дело и ждать от него больше нечего. Фомушка явно бил на изображение из себя юродивого, сумасшедшего, не без основания полагая, что это поможет ему от беды отвертеться.
– Ну, отвечай, кто таков? – следует тот же вопрос к горбатому ежу.
– Господи Исусе!.. – слышится из угла, вместо ответа, какой-то свистящий фистуловый шепот, причем искалеченная рука как-то тревожно и торопливо мотается, творя крестное знамение.
– Да отвечай же, кто таков? – понукая, подсказывает ему рядом стоящий писец.
– Не знаю, батенька, не могу знать совсем, – скорбно ответствует еж.
– Ну а имя как? – допрашивает следователь, которого, очевидно, развлекательным образом занимают эти два интересных субъекта.
– Не знаю, батюшка, ничего не знаю… Люди зовут Касьянчиком-старчиком, а сам я не знаю, отец мой… Господи Исусе, помилуй нас, грешных! Мати пресвятая!..
И опять та же история.
– Так не знаешь, как тебя зовут?
– Не знаю, батюшка, запамятовал!.. Вот те Христос – запамятовал!