его жизни, ни даже для его дальнейшего здоровья. Он бы даже мог и не лежать, но лежание его входило в тонкие юридические соображения Полиевкта Харлампиевича, и потому надлежало беспрекословно покориться сему тягостному искусу. Князь Владимир даже и в первую минуту катастрофы был вовсе не настолько слаб и болен, как это казалось окружающим и ему самому; он просто-напросто струсил и перепугался; а трусость, соединенная с этим внезапным испугом и подкрепленная винными парами, вконец расстроила его изнеженные нервы. Князь и вообразил, что он очень опасно ранен и еще опаснее болен. Старый Шадурский, наш расслабленный гамен, ради конвенабельности тоже присутствовал порою у постели сына, особенно в то время, когда приезжали навещать его и осведомляться о «катастрофе» разные особы обоего пола. Княгиня внушила гамену, что он должен казаться опечаленным отцом, и гамен точно во время этих визитов добросовестно старался казаться таковым и, вставляя в глаз свое стеклышко, кисло взирал сквозь него на больного, уныло покачивая головою.
– Quel grand malheur, quelle catastrophe tragique![326] – в минорном тоне восклицали навещавшие особы. – Скажите, Бога ради, как это все случилось?
– Не понимаем! – печально пожимала плечами интересная в своем горе княгиня. Гамен тоже пожимал плечами, по примеру супруги, и тотчас же вбрасывал в глаз свое стеклышко. Молодой князь, с своей стороны, в качестве тяжко больного, предпочитал в этих случаях полное молчание, предоставляя поле красноречия либо матушке, либо – в ее отсутствие – Полиевкту Харлампиевичу.
– Не понимаем! – говорила княгиня. – Анонимное приглашение в маскарад… какая-то женщина… бог знает, какая она и кто она! Он так опрометчив, молод… маскарадная интрига… поехал с нею ужинать куда-то, и вдруг она вонзила ему вилку…
В этом месте рассказа на глазах княгини обыкновенно навертывались материнские слезы, и она спешила поднести флакон к своему носу.
Посетители прилично вытягивали физиономии и, вместе с гаменом, сочувственно качали головами.
– Для чего же это сделано? С какой целью? – вопрошали они.
И в этом случае, по большей части, дальнейшим комментатором являлся Полиевкт Харлампиевич. Он с большою обстоятельностью рассказывал все событие и приводил дальнейшее объяснение на предложенные вопросы.
– Цель очень ясна, – почтительнейше докладывал он, – эта женщина – жена какого-то мещанина, что ли, – принадлежит, по всем вероятиям, к известной категории: акула-с, как есть акула алчная!.. Разыграла все это затем, чтобы сорвать с их сиятельства изрядную сумму, будто бы за свое бесчестие по поводу мнимого насилия… Насилие!.. Разве насильно при всей публике поедет кто-нибудь из маскарада ужинать в ресторацию?.. И анонимное послание ее тоже, должно быть, насилие? Помилуйте-с! Возмутительный факт, который следовало бы в настоящее время благодетельной гласности по всем журналам предать… Теперь следствие идет, надо будет на одну доску с этой женщиной становиться! И так, можно сказать, оскорблены какою-то тварью честь и достоинство имени их сиятельства, герб оскорблен! За это – Сибирь-с и кандалы, по закону!.. Ведь бедный князь теперь, так сказать, жертва, мученик неповинный!..
И в этом убедительном роде катился дальнейший поток красноречия Полиевкта Харлампиевича, сладостные глазки которого тоже подчас увлажнялись слезою искренне преданного и чувствительного сердца.
Посетители разъезжались в благородном негодовании и развозили по городу толки о «катастрофе», с комментариями во вкусе Хлебонасущенского. Некоторые, впрочем, как водится всегда, не могли обойтись и без злословия: говорили с ироническими улыбками о силе победителя женских сердец, которого победила вилкой какая-то маска; но вообще князь Владимир гораздо более обыкновенного обратил теперь на себя общее внимание; о нем заговорили все, и барыни, и камелии, все немедленно признали его очень интересным, сочувствовали его положению и находили самое происшествие весьма трогательным, ужасным и романическим. Вся пучина презрения, порицаний и самых безобразных толков с отвратительными заключениями в великосветском и demimond’ном[327] приговоре выпадала, конечно, на исключительную долю какой-то госпожи Бероевой.
XVIФАМИЛЬНАЯ ЧЕСТЬ ЗАТРОНУТА
После допроса Бероевой Полиевкт Харлампиевич вернулся прямо к княгине, весьма смущенный и озабоченный. Княгиня только что проводила нескольких посетителей и потому пока еще находилась в комнате сына, вместе с расслабленным гаменом.
– Ну что? какие вести? – подняла она томные взоры на вошедшего.
– Недоброкачественные, матушка, ваше сиятельство, недоброкачественные-с! – кисло сообщил Хлебонасущенский. – Надо поговорить серьезно, посоветоваться всем вкупе с откровенностью… Я, уж извините, распорядился, пока что, до времени, никого не принимать из посторонних.
– Что же такое? Что там еще, Бога ради, говорите скорее! – встревожилась Татьяна Львовна.
Молодой князь весьма бодро и быстро поднялся со своей подушки, вовсе не соответственно положению тяжко больного.
– Да вот что-с! – с некоторым затруднением от щекотливости предстоящего разговора начал Хлебонасущенский, откашлявшись и потирая руки. – Тварь-то ведь эта показывает, будто у нее имеется плод преступной любви и будто виновник плода-то – их сиятельство…
– Как так? – изумилась опешенная княгиня.
– Не могу подлинно знать, а только она показывает это очень настойчиво, – ответствовал почтенный адвокат и ходатай. – Указывает даже местожительство той акушерки, у которой этот плод хранится на воспитании.
Молодой Шадурский изменился в лице.
– Ежели оно истинная правда, – продолжал Хлебонасущенский, – то дело может принять весьма зловредный оборот касательно личности и чести их сиятельства, потому – живая улика налицо, опять же буде акушерка покажет соответственное, то на их сиятельство непременно ляжет юридическая тень подозрения… Это может повредить карьере и гербу…
И вслед за этим вступлением Полиевкт Харлампиевич передал всю главную сущность показаний Бероевой.
Мать и сын остались под сильным впечатлением этого рассказа; княгиню он даже вконец поразил своею новостью; один только старый гамен, как ни в чем не бывало, вставил в глаз стеклышко и, как-то старчески облизываясь, спросил плюгавого сатира:
– Et dites donc, est-elle jolie?[328] Хороша она собою?
Но на его неуместный вопрос даже и Хлебонасущенский не обратил в эту минуту достодолжного внимания, а княгиня смерила гамена своим строгим и холодным взглядом.
– Я уж там подмазал кой-какие колеса; мне сегодня же сообщат адрес акушерки, – с хитростным подмигиванием сообщил Хлебонасущенский, – уж вы, значит, ваше сиятельство, для ясности дела, признайтесь-ка мне, как бы отцу духовному, правду ли она показывает-то? было у вас такое дело или не было?
– Было, – нехотя процедил сквозь зубы Шадурский и тотчас повернулся лицом к стене, чтобы не встретиться с глазами матери и управляющего. В эту минуту, вместе с сделанным сознанием, в нем заговорил слабый отголосок совести.
Надолго ли только?
– Ну, стало быть, все отменно хорошо теперь! – самодовольно потирая руки, заключил ходатай. – Уж вы, значит, ваше сиятельство, на очной ставке с Бероевой говорите на все ее улики, что знать ничего не знаете и никогда никакой интриги с ней не имели; а остальное – в руце Божией! Надо надеяться и не унывать, а мы уж механику нашу подведем! будьте благонадежны-с!
Шадурский ничего не ответил, а княгиня позвала Хлебонасущенского и вышла вместе с ним из комнаты.
– Послушайте, мой милый, – начала она ласково и серьезно, – вы понимаете сами, какое это дело… кончайте его, не жалея денег, – мы уж вам отдадим… Тут фамильная честь затронута.
– Уж будьте благонадежны-с, матушка ваше сиятельство! – повторил ходатай, чередуя поклоны с улыбками. – Полиевкт Хлебонасущенский недаром уж по этой части мудрецом у самых опытных юристов слывет! будьте благонадежны-с!
– Вольдемар!.. что ж, она хороша собою!.. a?.. Quel est le genre de sa beautе, blonde ou brune?[329] расскажи-ка ты мне, пожалуйста! – приставал меж тем гамен к своему сыну, шаловливо поигрывая своим стеклышком.
Но Вольдемар не почел за нужное отвечать ему что-либо и, лицом к стене, лежал все в прежнем положении.
XVIIДЕЛЬЦЕ ПОЧТИ ОБДЕЛАНО
Отпустив от себя, с надбавочной пятирублевой благодарностью, субъекта, принесшего адрес акушерки, Полиевкт Харлампиевич тотчас же было приказал закладывать в пролетку пару своих рыженьких шведок, но тут же одумался и отменил это приказание. «На грех мастера нет, – сообразил он с присущей ему предусмотрительностью, – еще, пожалуй, кто-нибудь заметит, что приезжал, мол, на своих лошадях, да как, да что, да зачем приезжал, да потом как-нибудь лишнюю закорючку в показания того гляди влепит!.. Все-таки оно сомнением называется – а лучше на извозчике поеду». И точно, уложив в бумажник полновесную пачку ассигнаций и застегнув с аккуратностью на все пуговицы свой синий фрак и пальто, он взял на улице первого попавшегося ваньку и отправился по данному адресу.
– Я имею к вам некоторое поручение от госпожи Бероевой, – начал Хлебонасущенский, оставшись наедине с акушеркой в ее гостиной. – Мы одни, кажется?.. можно говорить спокойно?..
– Совершенно одни; здесь никто не услышит. – И она вплотную приперла обе двери в комнате. – Вы это насчет чего же?
– А насчет того обстоятельства, которое вам известно…
– То есть что же именно?
«Эге! да ты, матушка, видно, себе на уме! – подумал Хлебонасущенский. – Надо полагать, нашего поля ягода, старый воробей».
– Именно насчет ребенка, – ответил он, наблюдая косвенно, какое впечатление производят на нее эти слова. Но действие слов никакими внешними признаками не обнаружилось.