И он, выложив на стол замасленный толстый бумажник, усердно стал совать его под нос хмельному Селифану.
— Ты, говорю, получай на свой пай, сколько тебе потребуетца: в эфтим разе препятствия от нас нет! — продолжал он, напуская на себя размашистый экстаз широкой натуры. — Ты все, что хошь, то и бери за себя: только говорю, компанства не рушь, потому я из себя такой человек есть, что никак без этого мне невозможно — люблю!.. Уж как я, значит, загулял, да загулямши на компанию напал — последнюю нитку с себя спущу, лишь бы эта самая компания пребывала со мною вкупе! Ты объявил мне: каков ты человек есть? звание твое и протчая?
— Двор… н-ник, — едва-едва смог пролепетать ему коснеющим языком Селифан Ковалев и опустил на ладони свою отяжелевшую голову.
Шуба с бекешей многозначительно переглянулись.
— Ну, дядя мой тоже в дворниках живал, — продолжал Лука Лукич, — стало быть, мы с тобою на одном солнышке онучи сушили. Верно! Ты — дворник, а я — подрядчик, и я, значит, желаю с тобою компанство иметь, потому: Лука Лукич — моей матери сын — нониче гуляет. Сторонись, душа! третья миралтейская скачет!
И с этими словами он ухарски опрокинул в глотку довольно крупную дозу спиртуозной жидкости и поставил стакан к себе на голову — ради очевидного доказательства, что в нем не осталось ни капли.
— Что здесь коптеть!.. — продолжал он, окинув глазами комнату. — Отдернем лучше на Крестовский, к Берке Свердлову в гости. Ходит, что ли?
— Ходит! — охотно согласился Иван Иваныч.
— Ну, а коли ходит, хватай его под руку! — скомандовал Лука Лукич, кивнув на угасшего Селифана, которого подхватили они вдвоем под мышки и поволокли из харчевни.
— Карчак! подкатывай! — свистнул высокий своему лихачу и усадил рядом с собою почти бесчувственного дворника.
Иван Иваныч ловко вскочил на облучок — и добрый конь шибко тронулся с места.
Но вместо Крестовского острова компания очутилась близ Сенной площади, недалеко от устья большого и широкого проспекта. С одной стороны этого проспекта, вблизи названных мест, высится громадный домище с колоннами, нишами и широким балконом, над которым большая вывеска гласит, что в этом домище обретается пространная гостиница, а непосредственно под этой вывеской — другая, только более скромных размеров, извещает, что тут же имеется и «учебное заведение для девиц», так что желающий может, пожалуй, читать обе вывески разом, совокупя их в одну. Но это не более как курьезная частность, о которой мы упомянули мимоходом и которая нисколько не касается сущности нашего рассказа. По другой стороне проспекта, немножко наискосок от этой гостиницы, несколько лет тому назад тянулся старый каменный забор, к которому с внутренней стороны примыкали ветхие деревянные пристройки, где помещались конюшни ломовиков и ванек-извозчиков. Так, по крайней мере, гласит изустное предание, хотя оно отнюдь не относится ко дням давно минувшим. Нашелся ловкий антрепренер, который воспользовался фасадом кирпичного забора, то есть значительною частью его, проделал в этом заборе целый ряд окошек и на развалинах конюшен воздвиг животрепещущее здание, чуть ли не из барочного леса, которому торжественно дал соответственное наименование. Это наименование в одно прекрасное утро возвестила окружному люду Сенной площади блистательная вывеска золотом по голубому полю, с изображением чайника и прочей трактирной принадлежности. С первых же дней существования новая харчевня эта приобрела огромную популярность и образовала свою собственную публику, которая придала ей свое собственное неофициальное имя — «Утешительная». Так она с тех пор «Утешительною» и прозывается. О причинах такой популярности ее не трудно будет догадаться читателю, если он последует за двумя приятелями, которые, подкатив на своем лихаче к наружным, «показным» дверям этого «заведения», втащили туда и дворника Селифана. Здание это напоминает нечто вроде манежа: налево — ход в кабак, направо — длинная зала, освещенная газом и разделенная тонкими перегородками десятка на два чисто лошадиных стойл. Устройство этих перегородочных отделений вполне напоминает конюшню, даже общий проход посередине, во всю длину залы, еще более увеличивает такое сходство. В каждом стойле помещается кое-как сколоченный столишко с двумя деревянными скамьями; за каждым столишкой непременно восседают любезные дуо, трио, квартеты и т.д. Прямо же из главного, уличного входа открывается в глубину широкая, длинная и низкая постройка, тоже носящая наименование «залы» и сплошь заставленная такими же столами и скамейками. Эта последняя зала является любимейшим пунктом обычных здешних посетителей: каждый вечер она буквально битком набита, так что вы с величайшим трудом должны продираться из конца в конец, буде только пожелаете вступить в это веселое отделение «Утешительной». А вступить туда можно не иначе, как заплатив гривенник за марку, которая, вместе с пропуском за решетку, дает посетителю право потребовать, за счет ее, чего-либо съедобного либо испиваемого, буде стоимость сих продуктов не превысит десяти копеек. Это отделение «Утешительной» вполне играет роль своеобразного cafe chantan для обитателей Сенной, Вяземской лавры[303] и всех вообще примыкающих и близлежащих трущоб. В «Утешительной» удовлетворяется эстетическое чувство подпольного трущобного мира.
Пар, духота, в щели ветер дует, по стенам, в иных местах у краев этих самых щелей на палец снегу намерзло, а потолок — словно в горячей бане, весь, как есть, влажными каплями унизан, которые время от времени преспокойно падают себе на голову посетителей, а не то в стаканы их пива или чашки чая, и вместе со всеми этими прелестями — чад из кухни, теснота и смрад, — нужды нет! И что за дело до всех этих неудобств! Лишь бы жару поддать песенникам! И вот народ, наваливаясь на спину и плечи один другому, ломит массою в самый конец развеселой залы, где на особой эстраде, под визг кларнета и громыханье бубен, раздается любимая «Утешительная» песня:
Полюбила я любовничка.
Полицейского чиновничка,
По головке его гладила,
Чертоплешину помадила.
И публика выходит из себя от несдержимого восторга, ревет, рукоплещет и требует на сцену Ивана Родивоныча.
Быть может, вы помните еще этого приземистого костромича, который во время оно отхватывал песню «Ах, ерши, ерши!» в достолюбезном заведении того же имени. Много лет прошло с тех пор, а «коротконожка макарьевского притона» — как обзывают в сих местах Ивана Родивоныча — нисколько не изменился: все так же поет и пляшет, передергиваясь всем телом и ходуном ходя во всех суставах, только глаза как будто больше еще подслеповаты стали. Иван Родивоныч — поэт и юморист Малинника и «Утешительной». В наших трущобах пользуется большою популярностью его песня:
По чему можно признать
Енеральскую жену? –
Песня, действительно, очень остроумная, особенно когда дело начинает касаться жены Протопоповой.
И вот, по требованию своей публики, Иван Родивоныч появляется на эстраде и отвешивает низкий поклон с грацией ученого медведя.
— Шаль!.. Черную шаль! — кричит ему публика.
Иван Родивоныч снова кланяется и запевает с уморительными ужимками:
Гляжу я безумно на черную шаль
И хладную душу терзаить печаль;
Когды лигковирен и молод я был,
Младую девицу я страшно любил.
Младая девчонка ласкала меня –
Одначе ж дожил я до черного дня –
— Когда, значит, полтора рубли шесть гривен в кармане осталося. Верно! — прерывает он самого себя в пояснение, а вслед за тем обращается к публике: — Полтора рубля шесть гривен — сколько составит?
Смех и молчание.
— Два рубля десять копеек — умные головы! — отвечает один за всех Родивоныч, и публика остается как нельзя более довольна объяснением.
— А как ты смекаешь, служивая голова, — вдруг обращается он к какому-нибудь солдатику из толпы, — почему это, сказывают бабы, быдто нас с тобой в крымску кампанью англичанин маненько пощипал?
Смех и ожидание ответа. Солдатик слегка конфузится.
— Потому это, друг любезный, так оно случилось, что у его ружья-то аглицкие, а у нас — казенные. Верно! А Христос тогдысь на горе Арарате глядел, как воруют в комиссариате. И это верно.
Восторг толпы доходит до своего апогея.
А в это самое время ловкие карманники не теряют минуты и торопятся пустить в ход свое искусство, пока публика столь единодушно занята песнями развеселого хора «московских национальных певцов» да едким балагурством Ивана Родивоныча. Воруют уж тут без разбора: и у своих, и у чужих, и у брата родного, и вообще у кого придется, по пословице — всем сестрам по серьгам, потому что толпа-то уж больно густа, да и минута удобная для практики в искусстве.
После песенников на эстраду вступает немецкий «бальный оркестр» из пяти-шести человек и исполняет этот оркестр «известнейшие и любимейшие публикой пьесы», как гласят о том обыкновенно маленькие серые афиши.
Но этих злополучных артистов, которые и много дерут и в рот хмельное берут, никто почти и слушать не хочет, ибо публика на сие время предпочитает стойла в зале направо. Там обыкновенно помещается бродячая лотерея — промышленник с корзинкой, наполненной всяческой дрянью по части «галантерейных» безделушек.
— Латарея без проигрыша! билет по две копейки! — возглашает он монотонным речитативом, и публика тотчас же обступает «латарейщика», глядя, как кто-нибудь из охотников пытает свою фортуну. А в то время, точно так же как и при песнях, производится ловкая и незаметная охота на карманы.
Но публика почему-то мало обижается таковою охотою и, как ни в чем не бывало, продолжает усердно посещать концерты «Утешительной», которые часто устраиваются там ею же самою. Особенно в этом отношении замечателен один Жорж. Голос у него удивительный: высокий и очень симпатичный тенор. Как засядет этот «Жорж» к столу, да подопрет уныло голову ладонью, да как затянет русскую песню, нежно вибрируя и разливаясь голосом на верхних нотках, так толпа и потянется сразу к нему, обступит и слушает, слушает долго, внимательно, ни одного звука мимо ушей не уронит — и только тихие восклицания порою из массы вырываются: «Ай да ляд его дери! Лихо поет, распроединственный друг!» А приятели Жоржа певца тем часом не дремлют и производят старательные рекогносцировки в карманах заслушавшихся и увлеченных меломанов.