Петербургские трущобы. Том 1 — страница 116 из 139

[324] Вон оно что! А дальше-то уж и не разберу: глазами стал плох. По картинкам судить, — должно, насчет духовенства: ишь ты, все монахи с монашенками изображены.

— Чудно! — ухмыльнулся «внучек», рассматривая картины. — Право, чудно! И токмо соблазн один выходит… А я к тебе с приятелем: вон он, гляди, каков!.. Да войди ж ты к нам, Иван Иваныч, — кликнул он Зеленькова, который у наружного прилавка разглядывал «божественное» в куче литографированных эстампов.

— Слышь-ко, дедушка! Ты как меня, к примеру, понимаешь? — при этом пришедший букинист снова хлопнул по плечу хозяина.

— Ну, как там еще понимать тебя! Все мы стрекачи-труболеты, одно слово! — отшутился горбун с благодушной улыбкой.

— Нет, ты, дедушка, говори не морально, а всурьез, по-истинному: как ты понимаешь Максима Федулова? Каков я, по-твоему, есть человек?

— Ништо, человек-то ты был бы хороший, да беда — бог смерти не дает, а то ничего бы!..

— Ну, вот, опять ты только на смех ведешь! А ты скажи мне: много ли, мало ли ты со мной камерцыю свою водишь?

— Да годов с двадесять будет, пожалуй.

— Надувал я тебя коли? аль заставлял кашу полицейскую расхлебывать? говори ты мне!

— Это что говорить! Николи этого за тобой не водилось.

— Ну, и скольких я литераторов на своем веку перезнавал? От скольких сочинителев книжонок в твою лавчонку переправил?

— И это многажды случалось.

— Ну и, стало быть, я человек верный?

— Да ты это как, всурьез? — пытливо вскинул на него глаза хозяин лавчонки.

— С тем и пришел! — с достоинством подтвердил Максим Федулов.

— Ну, как ежели всурьез, то конешное дело — верный, — согласился горбун.

— И можешь ты на меня положиться?

— Сказано: «не надейся убо на князи…»

— Да я не князь, — перебил его букинист.

— А не князь, так грязь — и тово, значит, хуже, — опять отшутился «дедушка».

— Коли грязь, пущай грязь, будь хоть по-твоему! — шутя же согласился Федулов. — Оба мы книжники — и, значит, одного поля ягода.

Старик лукаво усмехнулся и головой покачал; отрезал, мол, здорово.

— Ну да ладно, что тут тары-бары точить! — порешил он, ударив его ладонью в ладонь. — Конешное дело, положуся!.. Да ты насчет чего же это?

— А насчет заграничного звону, — подмигнул ему Федулов.

Старик зорко и осторожно покосился на Зеленькова.

— Чего-с? — протянул он, цедя свое слово сквозь зубы.

— Ты, дедушка, не бойсь его, — кивнул Максим на Зеленькова. — Не сумлевайся: это — человек верный, старинный мой благоприятель.

Дедушка еще пытливей и зорче поглядел сперва на того, потом на другого и наконец успокоился.

— Чего, «заграничного», говоришь ты? — переспросил он, словно бы еще не вникнул.

— Звону, дедушка, звону, с лондонской колокольни.

— Нет у меня такого товару. И не соображу, о чем ты это говоришь, — зарекся горбун, отрицательно закачав головою.

— Ну, врешь! Еще намеднись сам же просил: не подыщется ль, мол, у меня покупателев? Вот я тебе и подыскал. У меня есть уже два экземплярца! — показал он из бокового кармана сверток печатной бумаги, повернувшись спиною ко входу — «чтобы не было соблазну посторонним лицам». — Один свой был, другой у товарища добыл, за третьим к твоей милости пришел. Уважь, дедушка, потому — беспременно три надо: в отъезд, слышь ты, взять желают, для пересылки.

— За какое время? — осведомился горбун, сделавшись посговорчивее.

— За прошлой год, полугодие полное требуется.

— Можно! Пятьдесят на серебро, а меньше в цене — ни копейки.

Максим Федулов стал маклачить, прося «уважить насчет спуску», но горбун упорно и крепко стоял на цене, заявленной им с первого разу. Нечего делать, пришлось Ивану Ивановичу раскошелиться и дать. Горбун внимательно переглядел на свет каждую ассигнацию, проверил нумера, пересчитал раза два всю сумму на том основании, что «деньга, мол, допрежь всего, счет любит», и наконец после всей этой процедуры, систематически уложил полученные деньги в большой сафьянный и отчаянно замасленный бумажник.

— Ты, Федулов, постой-ка тут с приятелем заместо меня, а я пойду, пошарю, может, здесь, а может — и дома схоронено; не упомню что-то.

Федулов на это только головой кивнул: «Хитри, мол, «не упоминаю»! Знаем мы тебя!»

И горбун удалился в самый темный уголок своей лавчонки. Разобрав целую груду книг на нижней полке, которая плотно примыкала к самому полу, он осторожно стал выдвигать ее. Эта полка, имевшая особенное, потайное назначение, подавалась у него взад и вперед на двух желобках, незаметных для постороннего глаза. Выдвинув ее, старик приподнял приходившуюся в том самом месте часть половицы и очутился перед своими тайными и в высшей степени интересными сокровищами. Тут были у него и масонские, и раскольничьи книги, и рукописи беспоповщинские, и книжки зело нескромного свойства, и, вместе со старопечатными, древними, и запрещенные политические издания. Все это хранилось под половицей, в особого рода деревянном футляре или ящике, и все это — увы! — сделалось жертвой толкучего пожара 62 года.

Старик, слышно, не пережил своего несчастия и тоже отправился к праотцам, унеся с собою необычайную любовь к книгам и громадную библиографическую память.

Отыскав, что требовалось, он тем же порядком замаскировал свой тайник и мигнул Федулову:

— Это, что ли?

— Во, во, во!.. Оно самое! Давай его сюда…

— Тс… хорони половчее, молокосос!..

— Не вам, хрычам, учить нашего брата!.. Ладно, этак-то теперь не заприметить.

— Добро, проходите отсель поскорее! Нечего вам тут задаром рассиживать!.. Купил товар — и уходи своею дорогою… Да слышь, — прибавил он озабоченно и торопливо, — коли попутает луканька, что в недобрый час попадетесь вы с этим добром, — я не продавал, и вы у меня не покупали, и знать я ничего не знаю. Слышишь?

— Это уж вестимое дело! Прощай, брат дедушка!

— Ну, то-то… Проваливай, внучек!

И, спровадив своих покупателей, старик снова напялил очки и снова принялся за конфесьон сенсер, только что приобретенную им от какого-то гимназиста.

Иван Иванович долго еще бродил по толкучему рынку, заходил во множество лавчонок, справляясь, не имеется ли где литографского камня, и, наконец, к немалому своему удовольствию, отыскал и его, между всяческим сбродом и хламом, рядом с бюстом Каратыгина и заплесневелой полуаршинной пушкой.

* * *

Пока генеральша фон Шпильце сообщала Сашеньке-матушке инструкции для Ивана Ивановича Зеленькова и пока тот приводил их в исполнение, Полиевкт Харлампиевич не дремал и усердно работал над дальнейшими деталями своего обширного плана. Теперь уже он непрестанно памятовал, что дело зашло слишком далеко, особенно после убийства дворника Селифана, что буде мало-мальски успокоишься и сядешь сложа руки, то дамоклов меч, того и гляди, упадет ему на голову, да и не ему одному, а пойдет скакать, что называется, по всем по трем, не минуя ни Амалии Потаповны, ни Шадурского, ни Пройди-света, ни акушерки и всех прочих прикосновенных к делу лиц.

Но — «дамоклов меч только висит и никогда не падает», — так весьма остроумно заметила одна французская книжица, и хотя Полиевкт Харлампиевич тоже был не прочь от согласия с этой мыслью, однако, будучи человеком предусмотрительным и заботливым, пользуясь образцовой репутацией честного и добропорядочного гражданина, он неусыпно продолжал работать.

«Ведь вот они, люди, сами себе портят и сами себя топят! — рассуждал он относительно обоих Бероевых. — А все что виновато? Гордость их сатанинская и высокомерие! Христианского смирения перед судьбой, перед роком своим у этих людей ни на волос нет, а это-то и вредит!.. Я желал уладить безобидно, сумасшедшею ее сделать хотел, — и все бы это отменно покончилось. Так нет же! Муженек заварил кашу! Ну, а коли уж заварил, так не взыщи, если больно солоно придется расхлебывать!.. Я — видит всевышний создатель мой — я спасти хотел! — заключил Полиевкт свои рассуждения, — я, насколько возможно, даже добра им обоим желал; но… обстоятельства приняли иное течение: теперь уже спасать их — значит губить и резать самих себя. Пускай же оба идут по своему надлежащему течению!»

И он глубокомысленно засел к своему письменному столу, долго тер лоб свой, долго кусал перо, строчил на большом листе бумаги, зачеркивал, переправлял и снова строчил, пока из-под пера его не вышло новое произведение. Это было нечто вроде воззвания к русскому народу, написанное хотя и весьма витиевато, но неглупо и очень красно.

«Посмотрим, голубчик, как-то ты от этого отвертишься! — злорадно помыслил Хлебонасущенский, перечитывая свое произведение. — Прибавить разве еще немного красноты и возмутительного духу этого, или и так оставить?.. Нет, хорошо, кажись, будет и так… Теперь остается только два-три письмеца подходящих состряпать, якобы тут целый заговор и целая тайная агенция имеется, а засим и дело почти готово!..»

И Полиевкт снова принялся за писанье. Вскоре и письма были готовы. Тогда он повез их к Амалье Потаповне фон Шпильце, с тем, чтобы та отдала их переписать надежному человеку на обыкновенной почтовой бумаге. Генеральша обещала исполнить. Она во всем этом деле принимала живейшее участие, чувствуя, подобно Хлебонасущенскому, и над своей головой точно такой же дамоклов меч; поэтому все те обстоятельства, которые мы передаем теперь читателю, являются результатом ее секретных аудиенций и советов с великим юристом и практиком. «Черт знает, из-за каких пустяков и дело-то все началося! — думал в иные минуты Хлебонасущенский. — А ничего, кроме сей тактики, не придумаешь… отступать нельзя, потому — зашло-то оно уж чересчур далеко… Надо действовать!..»

И они, как уже убедился читатель, точно что действовали.

Приехав от генеральши, Полиевкт Харлампиевич снова заперся в своем кабинете и старательно стал переписывать по транспаранту известное уже возмутительное воззвание, стараясь придать своей руке возможно больший общеписарский почерк. Переписав экземпляров около осьми, он остановился, справедливо подумав, что и того будет достаточно для ясной улики.