— Я?! — поднял Морденко изумленные взоры. — Я не желаю.
— Да ведь вы сами же видите, что он невинен?
— Вижу.
— Так почему же не хотите поручиться? Ведь вы, между нами говоря, отец ему.
— Отец, — бесстрастно подтвердил Морденко. — А ручаться не желаю. Человек и за себя-то, поистине, поручиться на всяк час не может, так как же я за другого-то стану?..
Он думал про себя: «Взять на поруки — значит, при себе его держать, кормить, одевать, да еще отвечать за его поведение… Да это бы еще ничего — кормить-то, а главное, — теперь он с разным народом в тюрьме сидел, верно вконец развратился… Если тогда был невинен, то теперь убьет, пожалуй… И мое дело, вся надежда жизни моей пропала тогда… Все же он — барская кровь… барская… Нет, уж лучше господь с ним и совсем! Пускай его как знает, так и делает, а я сторона!.. Я — сторона».
И старик, в ответ на свою тайную мысль, замахал руками, будто отстраняя от своего лица какое-то привидение.
— А видеть его хотите?.. Он здесь ведь, у меня, — предложил ему следователь.
Морденко подумал, поколебался немного и отрывисто ответил:
— Не хочу.
И откланялся следователю, боясь в тайне, чтобы не встретиться как-нибудь с Гречкой или, что ему еще хуже казалось, с сыном.
— Господин Морденко убедился, кажется, что вы невинны, но отказался взять на поруки, — объявил пристав Ивану Вересову, когда тот был приведен к нему. — Если хотите выйти из тюрьмы, ищите себе поручителя.
Арестант вскинул на него радостно-благодарный взор и молча поклонился.
LIIФАРМАЗОНСКИЕ ДЕНЬГИ
Но недолга была радость Вересова. Где и как найти ему поручителя? Да и кто захочет брать на свою шею такую обузу? Вересов очень хорошо знал, что масса нашего общества весьма склонна смотреть с дурным предубеждением на человека, сидевшего в тюрьме, не разбирая — виновен ли он или невинен; одно слово — в тюрьме был, — и баста! — этого уже довольно для составления известного приговора. Да и, кроме того, ему решительно не к кому было обратиться. Теперь он начинал чувствовать себя одиноким более чем когда-либо, более чем в тюрьме: там у него была хоть одна крепкая, надежная душа человеческая, был честный друг и товарищ — Рамзя, — а на воле что ему оставалось?
И все ж таки, хоть и бессознательно, а почему-то хотелось на волю…
Грустно сидел он в арестантском ящике, называемом тюремным фургоном, который имеет назначение возить заключенных из тюрьмы и обратно, на следствия, суд и к экзекуции. Против него помещался Гречка, а о-бок с ними еще два арестанта.
— Ну, малец, ты меня прости, что я маленько тово… поприпер тебя, — откровенно обратился он к Вересову, — я же зато и выпутал, а ты не гневися. Что ж делать! Так уж случилось: линия!..
— Я не сержусь… Господь с тобою, — кротко и просто ответил Вересов.
— Ну, и спасибо! На нашего брата ведь что сердись, что не сердись. Сердит да не силен, говорится, так знаешь — чему брат? А по мне, хоть и силен, все равно наплевать!.. А ты, друг, лучше вот что скажи: тебя на поруки отпущают?
— Да, на поруки.
— А батько-то, слышно, отказался!
Вересову не хотелось распространяться насчет отца, и поэтому в ответ он только коротко кивнул головою.
— Ну, значит, надо нанять поручителя, — заметил Гречка.
— Как это нанять? — спросил его Вересов.
— Ах ты, простота-простецкая!.. Обнаковенно как! — подсмехнулся тот. — Как завсегда промеж нас творится, — за деньги.
— Да где ж его взять-то? Я никого не знаю.
— А зачем тебе и знать? Этого вовсе не требуется. Дай полтину в зубы приставнику либо подчаску — он тебе всю эту штуку мигом и обварганит.
— Да коли поручитель-то меня не знает? — возразил Вересов.
— Да и не к чему ему знать. Это уж такая ихняя прахтика; с того только и хлеб жуют.
— Да ведь много, пожалуй, заплатить придется.
— Фью! — презрительно свистнул Гречка, махнув рукою. — За три цалковых кого хошь возьмет, хоть самого Ланцова,[341] а не то — сам Ванька Каин из гроба восстань — и от того не откажется.
— Нет, уж видно, в тюрьме придется досиживать! — вздохнул Вересов после грустного раздумья.
— Зачем в тюрьме?! — изумленно спросил его Гречка. — Аль уж она, сударушка, так полюбилась тебе?
— Где полюбиться! Денег нет, — признался Вересов.
— Эвона!.. Только-то и всего!.. Деньги отыщем! Деньги — дело нажитое, — утешил Гречка. — Да хоть я, пожалуй, дам тебе! Три с полтиной — куда ни шло! Больше не проси, потому, — не дам: больно жирно будет, а три-то могу — значит, только чтоб на выкуп хватило.
Вересов поглядел на него с немалым недоумением. Его изумлял этот порыв великодушия в человеке, который принес ему столько зла и несчастий. Но к таким порывам иногда весьма бывают склонны непосредственные и — что казалось бы очень странным — глубоко и грубо испорченные натуры. В злодее цивилизованном и утонченном несравненно труднее отыскать признаки сердца и совести, чем в злодее грубом, простом и необразованном. Первый часто совсем теряет эти нравственные свойства, тогда как второй более бывает способен сохранить искру чего-то человеческого под грубой корой разврата и преступления. В непосредственном человеке чаще пробуждается и непосредственное человеческое чувство. Таковы, по крайней мере, выводы из тех фактов, которые мне лично доводилось наблюдать в людях этого рода. И понятно, почему оно так бывает: простой, непосредственный человек делается жертвой преступления по большей части из трояких побуждений: либо это несчастная, психиатрически-врожденная наклонность, либо негаданный-недуманный прежде страстный порыв, либо же, наконец, экономические и социальные условия жизни и быта. Эти последние, к несчастию, служат наиболее частой, почти общей, характеристической причиной преступлений для задавленного, бедного и необразованного класса. Стало быть, если гнет да голод заставляют человека становиться преступным, то, по удалении той или другой причины, он бывает более чем цивилизованный, утонченный негодяй, способен к порывистым возвратам хорошего человеческого чувства. Что же касается до негодяев цивилизованных, то читатель в течение нашего длинного рассказа, вероятно, мог уже уяснить себе, какие именно пружины чаще всего являются тут двигателем преступлений. Да и самый характер-то преступления тут уж совсем иной, противоположный нищете и голоду.
Дело клонилось к вечеру, и на татебном отделении не ждали экстренных посещений какого-либо начальства. Поэтому камеры не были замкнуты, и арестанты свободно могли переходить из одной в другую, в гости к товарищам — посидеть да покалякать час-другой, до вечерней поверки. Осип Гречка явился в камеру, где содержался Вересов, и направился прямо к нему.
— Вот тебе три с полтиной! Считай, верно ли? — сказал он, подавая три истертые бумажки вместе с крупными медяками.
Вересов стоял в замешательстве: ему не хотелось принять деньги, напоминавшие что-то вроде подаянья.
— Да ну, бери же, что ль! Не жгутся! — грубо сунул тот ему в руку.
— Да что ж ты мне это… Христа ради, что ли, — тихо возразил он смущенным голосом.
— Зачем Христа ради! — по товариществу! — объяснил Гречка. — Сочтемся как-нибудь! Разбогатеешь — отдашь, а не отдашь — так и сам, не спросясь, возьму темной ночью, да еще с процентой. Так ли, ребята?
— Так-то так, — согласился Жиган, — да только — что ж это у тебя шальные деньги, что ли?
— Шальные не шальные, а даром нажитые: в трынку опомнясь выстукал.
— Верно шальные, что непутно кидаешь, — продолжал Дрожин, — лучше бы плепорцию угощения на товариство выставил.
— Ну, уж путно ль, непутно ль — про то наше знатье! — оборвал его Гречка. — Это я мальцу взаймы: поруку ему надо нанять.
— А, ну, это статья иная!.. А только все ж, надо полагать, деньги это у тебя, брат, фармазонские.
— Какие? — недоверчиво прищурился Гречка на Жигана.
— Фармазонские.
— Это что ж такое значит?
— А ты и не знал? — поддразнил его Дрожин. — Эх, вы!.. А еще матерыми ворами-убивцами туда же похваляются!
— Не слыхали, — неохотно и отчасти смущенно сознался Гречка, искоса как-то глядючи в землю. Ему было досадно и на то, что Жиган при всех пристыдил его, и на то, что не знает, какая, мол, это штука — фармазонские деньги. А любопытно бы доведаться!..
— А ты расскажи, коли знаешь, — предложил он Дрожину.
— А что дашь за сказ? — Даром не стану.
— Чего тебе дать? Шишку еловую, что ли? Ты коли, значит, стар-человек есть и притом Жиган, так ты молодым-то в поученье это скажи.
— Даром не стану, — подтвердил Дрожин.
— Ну! Верно, и сам не знаешь! Есть, мол, звон, да не весть, где он! Слыхали, значит, что бывают какие-то фармазонские, а какие-такие — про то неизвестны.
Это замечание подстрекнуло старого Жигана, который везде и во всем любил пощеголять своей опытностью и бывалостью.
— Ан врешь же вот, песий огрызок! — окрысился он на Гречку. — Видно, и в сам-деле учить вашего брата приходится! Это вот какие деньги, — начал он, окинув глазами всю камеру, — коли станешь ты на них что покупать али кому отдавать, так они сами собою, значит, опять к тебе же в мошну вернутся.
— И скоро вернутся? — с живым любопытством перебил Гречка.
— Сразу же, как только отдашь. И моргнуть не успеешь, а они уж у тебя лежат: потому — сила в них нечистая, и раздобыться ими никак иначе невозможно, как только через тяжкое преступление: надо либо младенца убить, либо над мертвым, над покойником, значит, надругаться и ограбить его, либо святотатство какое ни на есть сделать. Тогда только человек достоин будет.
— А иначе никак невозможно? — спросил его Гречка.
— Невозможно! — с видом авторитета ответил Дрожин. — И добыть их все пути заказаны, акроме двух: либо убить того человека, который владеет ими, либо через нечистую силу.
— Хм… Штука мудреная… — раздумался Гречка.