— У меня два места есть, — сообщила Дуня, — выбирай хоть любое: одно к полковнице на Остров: я еще прежде жила у ей — хорошая очень полковница. Пять рублей в месяц, горячее со стола да фунт кофию отсыпного; а другое место выходит в Коломну, к чиновнице…
— Ах, знаешь ли, Дуня! — радостно перебила ее Маша — и по лицу ее стало заметно, что какая-то внезапная, светлая мысль озарила ее голову, — знаешь что? Тебе ведь не два же места разом брать — дай мне какое-нибудь!.. Порекомендуй меня: скажи там, что знаешь одну девушку… Я пойду!
Дуня пришла в изумление.
— Чтой-то вы, Марья Петровна, — заговорила она, — ну, разве можно вам в услужение идти? Ни с чем даже не сообразно!
— Отчего же нельзя?
— Да ведь это только нашей сестре впору, а вам-то и дело оно совсем непривычное, да и… неприлично даже.
— Пустяки, привыкну!.. А неприличного — что же тут неприличного? На содержаньи приличней, что ли? Нет, ей-богу, Дуня, рекомендуй меня! Сходи сегодня же; чем скорей, тем лучше. Я уж порешила.
Маше стало как-то светлей и легче на душе: она увидела, что не все еще хорошее потеряно для нее в жизни, что еще есть честный исход, есть труд — и мирное затишье снизошло в ее душу. О князе и своей недавней жизни старалась она не думать, потому что при каждом мимолетном воспоминании начинало болезненно ныть ее сердце, словно разбереженная рана.
К вечеру того же дня был приведен извозчик, и на его неуклюжие дрожки уложила Дуня скромный и досольно тощий чемоданчик, тюфяк, ущедренный от себя управляющим взамен прежнего роскошно-эластичного, да подушку своей бывшей госпожи, которая, с узелком в руках, отправилась пешком, вслед за извозчиком, в Коломну, к Сухарному мосту, где ожидало ее место. Дуня выговорила ей у хозяйки-чиновницы четыре рубля в месяц жалованья «с горячим», и теперь отправилась вместе, для окончательного устройства ее в новом и непривычном еще положении.
— Ну, господи, благослови! на новую жизнь да на добрую дорогу! — перекрестилась Маша, выходя за ворота богатого дома, где оставляла столько горечи, любви, воспоминаний — светлых, заманчивых, и столько тяжелого разочарования…
XXVIIIУ ДОРОТА С КАМЕЛИЯМИ
Теперь мы попросим читателя вернуться несколько назад к тому самому вечеру, когда князь Шадурский уехал от Маши, объявив, что отправляется на пикник к Берте. Прежде чем катить к Дороту, он завернул домой, чтобы послать за тройкой, и на столе у себя нашел небольшое письмо с городской почты:
«Сегодня, в час ночи, вас ждут в маскараде. Черное домино, в волосах белая живая камелия.
Маска».
«Мистификация или нет? — подумал Шадурский, вглядываясь в почерк. — Рука женская, но неизвестно — чья. Во всяком случае, это интересно. Поеду! — решил он и заблаговременно оделся в надлежащую для маскарадов форму. — А пока, убить до часу время — к Берте».
У каждой почти из наших известных камелий бывают в жизни весьма сильные критические моменты, которые проходят и опять возвращаются, чуть не периодически.
Какая-нибудь Клеманс или Берта пользуется покровительством какого-нибудь златорогого барана. Шкура и шерсть этого барана служат для нее в некотором роде руном язоновым, и потому Берта сорит себе деньгами напропалую, кидает их зря, туда и сюда, направо и налево, и справедливо думает, что колхидское дно неисчерпаемо и создано, дабы удовлетворять каждому минутному ее капризу и взбалмошной прихоти. Но вдруг какими-нибудь судьбами златоносный источник иссякает: либо Язон находит Медею, либо руно подверглось чересчур уж неумеренной стрижке — и вот бедный цветок без запаху остается без всякой поливки: Берта сидит на бобах.
Хорошо, если вместо златорогого барана подвернется на выручку златорогий бык либо златохвостый боров, — Берта спасена и снова сорит себе деньгами.
Но если не наклевывается ни одно из подходящих животных — положение Берты через несколько времени становится критическим до трагизма. Эти промежутки от одного покровителя до другого суть ее смутное время, период междуцарствия, со всеми его горестями и неудобствами. Берта в унынии — Берта в безденежьи, Берта лишается своего кредита. В прихожей ее с самого раннего утра появляются неприятные ей личности: магазинщицы, модистки, каретники, комми из всевозможных лавок, кредиторы, которые во дни сытные любезно открывали ей карманы, а во дни глада нелюбезно предъявляют ей заемные письма. И весь этот тяжкий люд назойливо ползет со счетами, с требованием уплаты. Берта атакована, Берта в осадном положении и, ради требований своего избалованного желудка, обыкновенно весьма прожорливого, принуждена закладывать алчным заимодавцам свои кружева, брильянты, серебро и все эти petits riens[257], которых в квартире любой камелии находится всегда вдесятеро более, чем самых обыденно необходимых вещей. Берта наконец в отчаянии, на нее представлено несколько векселей — ей грозит даровое помещение, со столом, освещением и отоплением, в 1-й роте Измайловского полка, в знаменитом Hotel de Tarasoff, где для вящего почета стоит форменная будка и к будке приставлен гвардейский часовой с ружьем. Что тут делать Берте? Как ей извернуться?
Мы, впрочем, взяли почти крайнюю грань злосчастного положения Берты. Прежде чем достичь до сих красивых степеней, она перепробует разные способы спасения. Тут пойдут в ход и соблазнительные жертвоприношения кредиторам, буде который податлив на этот счет — в некотором роде сцены жены Пентефрия с Иосифами целомудренными, — и обращения за участием к особам, вроде генеральши фон Шпильце; но самым простейшим способом по большей части являются пикники, которые служат также одним из средств для временной поддержки существования камелий, вполне уж увядших.
И вот Берта заказывает в литографии билеты «для входа» на отличной глазированной, бристольской бумаге, засим едет ко всем своим приятельницам и каждой вручает билетов по тридцати; приятельницы, сознавая, что с каждой из них может случиться, если уже не случалась, подобная же проруха, volens-nolens[258] навязывают эти билеты приятелям, приятели — своим приятелям, и т.д. Кроме того, Берта и сама не плошает: она тоже раздает их своим приятелям, а некоторым, особенно тароватым, рассылает при особенно милых, любезных и раздушенных письмах. Цена билету от десяти до двадцати пяти рублей; бывает и больше, но, впрочем, редко. Двадцать пять назначают камелии цветущие; десять — камелии увядшие.
И вот таким образом составляется пикник, с ужином и столовыми винами, обыкновенно у Огюста или Дорота. Ужин по большей части скверненький, да и тот подается, из экономии, часу в пятом утра, когда большая часть «гостей» поразъедется или, соскучившись томить свой аппетит, упитается ранее, на свой собственный счет. А в результате у Берты за покрытием расходов — глядишь — оказывается в кармане несколько сотен. Все ж таки поддержка. У Берты, кроме того, в пикнике кроется и другая, затаенная цель: может быть, кто-нибудь пленится ею, и — счастливый случай — междуцарствию конец, кредиторы долой, существование до нового критического момента обеспечено.
Поэтому камелии очень любят пикники, как средство выручающее.
Такого же свойства был и тот пикник, на который отправился Шадурский.
Народу — не особенно много и не особенно мало; впрочем, красовалось несколько представительных субъектов из гаменов и jeunesse doree[259]. Общество смешанное: кто заплатил двадцать пять целковых, тот и прав, ходи себе полным хозяином и повествуй потом, что я-де был на пикнике с князем N, с графом X и т.д. Словом, все обстояло благополучно: десять музыкантов, что называется, «наяривали» изо всей мочи фолишонный кадриль; какой-то неуклюже тучный господин бегал по всем углам ресторана и навязывал всем и каждому, знакомым и незнакомым, билеты на следующий, посторонний пикник; Эрмини стреляла своими громадными серыми глазами; Жозефина как-то изловчалась сентиментальничать по-французски, что, действительно, штука довольно мудреная — француженка и сентиментальность! Жюли, ради своей далеко не первой молодости, брала более насчет скромности; Луиза Ивановна — насчет немецкого «ach»! и шампанского; Прозерпина отчаянно-ловко канканировала и подпевала французские куплеты, а одна французская актриса щеголяла своим знанием русского языка, даже с известного рода пикантностью. Но венец всего собрания является в образе набеленной, нарумяненной и всячески раскрашенной кубышки, которая хотя тоже называется Прозерпиной, но, соответственно весьма преклонным летам своим, известна более под именем бальзамированной египетской мумии, и если годится на роль Прозерпины, то разве только в собачью комедию. И она тоже танцевала, и даже — о, ужас! — канканировала. В качестве танцующих кавалеров фигурировали более купчики да вновь испеченные прапорщики. Одним словом — повторяем — все было как всегда, ничем не хуже, ничем не лучше, — в конце можно было, по обыкновению, ожидать какого-нибудь легонького скандальчика, и все это обещало некоторый дивиденд злосчастной Берте, которая, несмотря на свои кружева и брильянты, — быть может, взятые напрокат, по случаю спуска собственных, — никак не могла утерпеть, чтобы поминутно не бегать в прихожую, где какая-то кривоглазая особа, немецкой расы, продавала и отбирала входные билеты.
В одной из уютных и довольно изящных беседок зимнего сада, освещенных висячими шарами, заседала компания блистательных молодых людей. Шампанского, судя по бутылкам, добросовестно истреблено изрядное количество. Разговоры шли «завсегдашние», то есть самые обыкновенные, которые, однако, надо полагать, отличаются для этих господ особенною занимательностью и интересом, ибо тема их останется неизменной во веки веков. Это — всегда одна и та же, постоянная и никогда не надоедающая им тема — где бы и как бы они ни сошлись — о лошадях, женщинах, собаках и новом производстве. Надо удивляться только той необыкновенной общности, которая господствует в их понятиях касательно этих разнородных, но достолюбивых предметов.