Маша плюнула и пошла от него. Она быстро взбежала по лестнице в свою конуру. Больше уж ей не хотелось просить милостыню. А дома ожидал новый сюрприз. Домна Родионовна сняла тюфяк с ее кровати, сказав, что ей самой он теперь понадобился. Маша не возражала и улеглась на голые доски, заложив руки под голову. Отчаяние и злость душили ее, но на ресницах не показалась ни одна облегчающая слезинка. «Утопиться или вниз головой броситься с лестницы?» – опять пришла ей старая, знакомая мысль; но, вспомнив, что на ней лежит еще долг этой ненавистной Пряхиной, которую как там ни презирай, а деньги все-таки надо отдать, потому что брала их и обещала честным словом возвратить при первой возможности, «Пока не будешь квит со всеми – решать с собою не честно, – сказала сама себе Маша, – да и вопрос, что еще подлее: убить себя или продать себя?»
«Одно другого стоит», – отвечал ей рассудок.
Угольные соседки ее уже давно легли на покой и сладко захрапели на своих кроватях. За стеною тоже раздавался могучим дуэтом богатырский храп Закурдайлы и носовой присвист расстриги-дьякона, а из детской доносился писк проснувшегося ребенка.
Маша не спала. Сон далеко забежал и запрятался от нее в эту длинную ночь. Она лежала навзничь на голых досках своей кровати и злобно смотрела в темноту.
«Господи! Если б уж не проснуться больше на завтрашнее утро! Если бы лечь да и покончить вот так-то на веки! Если бы смерть пришла!»
«Ха-ха! – злобно усмехнулась она сама с собою. – То-то бы всполошились хозяева! То-то проклинать бы стали мое мертвое тело! Ишь, ведь, подлая, скажут, жила – не платила, и издохла, как собака, хлопот да расходов наделавши. Поди-ка теперь тягайся с нею, да хорони на свой счет».
«Ах, когда бы не встать, когда бы не проснуться больше!» – сорвался у нее вздох какого-то страстного, порывистого искания смерти, но смерти своей, невольной, естественной.
Смерть не приходила; не приходил и сон, а на дворе уже брезжило утро, и желудок начинало спазматически поводить от голоду.
Когда же, наконец, проснулись две-три соседки и по всей квартире началось утреннее движение, Маша вскочила со своих досок, вся истомленная и разбитая до страшной ломоты во всех членах, и спешно пошла к Александре Пахомовне.
– Я согласна, – сказала она ей с какой-то злобной решимостью, – вы хотели меня пристроить, ну, вот я вам вся, как есть! Берите меня, пристраивайте куда хотите!
– Да вот как же! Так он тебя и стал дожидаться! Поди, чай, другую уже нашел! Ведь вашей сестрой здесь хоть поле засевай! – с не меньшей злобой возразила Пахомовна. – Было бы не привередничать тогда, как предлагала, а теперь, мать моя, уже поздно. И близок локоть, да не укусишь! Я-то дура, в том моем расчете на тебя, даже наверное обещала ему, и честное слово дала, а вышло, что понадула. Что ж теперь пришла ко мне, когда он из-за тебя, из-за паскуды, изругал меня что ни есть самыми последними словами, которым не подобает, да в три шеи вытолкал из своей фатеры! Теперь мне и глаз к нему показать нельзя. Куда мне тебя теперь пристраивать? Нешто в публичный дом? Одно только и осталось!
– Ну, в публичный, так в публичный! Я и на это согласна… Мне все равно теперь! – с угрюмым отчаянием решительно махнула рукою Маша.
– Да ты это не врешь? – подозрительно смерила ее глазами Пряхина. – Ты, может, это в надсмешку надо мной?
– Не вру… Говорю тебе – согласна! – отрывисто молвила девушка глухим, надсаженным голосом.
Сашенька-матушка ласково усмехнулась. Если бы скверный паук мог улыбаться, то наверное он улыбался бы только этой улыбкой в тот момент, когда накидывается на давно поджидаемую и вконец уже опутанную мушку.
– И давно бы так! – фамильярно хлопнула она по плечу Машу. – Молодец девка! Что дело, то дело! По крайности, будешь жить во всяких роскошах, да и мои девяносто шесть рублей не пропадут…
– О, уж их-то я прежде всего отдам! – презрительно скосила на нее девушка свои взоры.
– Да ты, дура, не злись, и не гляди так-то на меня. Мне на твою-то злость ровно что наплевать, – нагло подставила ей свою рожу Пахомовна. – Да и денег-то не торопись отдавать. Не бойся, не с тебя получу, хозяйка заплатит. Ты вот, подлая, хоть и злишься, а я ведь ей-богу – добродетель, а не баба! Все думаешь только, как бы какое добро человеку сделать, а человек, гляди, за это добро укусить тебя норовит. Видно на том только свете и дождешься правды да награды!.. Ну, да что толковать задаром! Хочешь, что ли, кофейку? Так садись, пей со мною, а дело твое обварганю сегодня же.
XIXЦАРЬ ОТ МИРА СЕГО
Есть в мире царь – незримый, неслышимый, но чувствуемый, царь грозный, как едва ли был грозен кто из владык земных. Царь этот стар; годы его считают не десятками и не сотнями, годы его – тысячелетия. Он столь же стар, сколь старо то, что зовут цивилизацией человеческою. Есть предание, что народился он в ту самую ночь, как люди, дотоле дикие, выйдя из лесов своих, сошлись все вкупе и положили краеугольный камень первого человеческого города. Рост этого дитяти подвигался вперед, соразмерно с тем, как двигалась вперед и первая цивилизация от первых своих зародышей. Чем больше укреплялась и усиливалась она, тем равномерно росла крепость, и мощь, и злоба этого дитяти. И с тех пор, чем дряхлее становился мир, чем древнее и совершеннее цивилизация, тем злее этот грозный владыко, тем лютее и грознее простирает над миром он свою власть, яко тать в нощи приходящую. Он злой, тиранический деспот, и трудно у него укрыться и спастись. Годы только усиливают его злобную грозу и лютость. Царство его – от мира сего, с пределу царства несть конца. Оно – весь мир, вся вселенная. И если есть еще где-нибудь на земном шаре не завоеванные им уголки, то это разве там, на полюсах, где вечная смерть да стужа – стужа да море, море да снег, где жизнь сказывается только в грохоте холодных волн да в ужасающем треске ломающихся ледяных громад, которые ежечасно меняют свои грандиозные фантастические образы. Словом, незавоеванные углы лежат только там, где царствует другой, еще более древний владыко мира – царица Смерть, куда не ступила еще доселе нога человеческая и куда ей невозможно ступить, зане – то свыше положенный предел, его же не прейдеши. Это тот самый царь, про которого поведало людям откровение патмосского Заточника.
«И стал я на песке морском, – говорит Заточник, – и увидел выходящего из моря зверя с седмью головами и десятью рогами; на рогах его было десять диадем, а на головах его имена богохульные. И был он подобен барсу; ноги у него, как ноги у медведя, а пасть его, как пасть у льва; и дал ему дракон (дьявол) силу свою и престол свой и власть великую. И дивилась вся земля, следя за зверем, и поклонилась дракону, который дал власть зверю, и поклонились зверю, говоря: кто подобен зверю сему и кто может сразиться с ним? И даны были ему уста, говорящие гордо и богохульно. И дано было ему вести войну со святыми и победить их. И дана была ему власть над всяким коленом, и народом, и языком, и племенем. И поклонятся ему все, на земле живущие, которых имена не написаны в книге жизни у агнца, закланного от создания мира».
Чертоги свои ставит царь по всем городам мира, но паче всего облюбил он самые обширные гнезда цивилизации человеческой, к которым, как к главным центрам, со всех концов стремятся многолюдные толпы искателей хлеба, жизни, приключений. Центры эти зовут большими городами, и на них-то с особой силой давит проклятый гнет руки этого грозного владыки.
Будет ли конец его царствию – неведомо. Та же самая цивилизация ведет с ним некоторую упорную борьбу, а меж тем порфира грозного царя все-таки всевластно простирается над миром. Эта порфира соткана из гнойной язвы и ужасных болезней. Царь этот – деспот коварный, который умеет быть то мелким и темным, то грандиозным и блестящим, стремясь на весь мир накинуть петлю своего рабства. И эта петля захлестнулась уже крепко. Он гибок как змей, и льстив как змей же, соблазнивший праматерь Еву. Девятнадцать веков тому назад, когда тирания его дошла уже до последних пределов, против него составлен был великий заговор – разразилась великая революция. Эта революция была христианство. Оно свергло его с престола, но не свело на эшафот. Царь остался жив, и снова исподволь вступил в борьбу за свое могущество, и снова захватил всю власть, и власть свою, и престол свой, и власть великую, и снова дано ему было вести войну со святыми и победить их, и снова дано ему господствовать над всяким коленом, и народом, и языком, и племенем; и опять поклонились ему все, на земле живущие. Он горд и надменен, и гнусно пресмыкающ в одно и то же время. Он подл и мерзок, как сама мерзость запустения. Его царственные прерогативы – порок, преступление и рабство – рабство самое мелкое, но чуть ли не самое подлое и ужасное из всех рабств, когда-либо существовавших на земле. Это слизкость жабы, ненасытная прожорливость гиены и акулы, смрад вонючего трупа, который смердит еще отвратительнее оттого, что часто бывает обильно спрыснут благоухающею амброю. Его дети – Болезнь и Нечестие. Иуда тоже был его порождением, и сам он – сын ужасной матери, отец его – Дьявол, мать – Нищета. Имя ему – Разврат.
XXПАНИХИДА ПО ПРЕЖНЕМУ ИМЕНИ
Сашенька-матушка живо обварганила дело Маши, так что утро после следующего дня застало девушку уже в новом положении, в маленькой комнатке об одном окне, под красной шторой. Комната отделялась тонкою перегородкою от другой, подобной же, и достаточно будет описать одну из них, чтобы познакомиться со всеми.
Вдоль стены прислонилась широкая кровать, которая заняла собою более половины этой тесноватой горенки. Против кровати, по другой стороне – простой комодик, а на комодике – еще более простой, нехитрой работы туалет с небольшим зеркалом, и если прибавить к этому два плетеные стула, то меблировка комнаты будет уже вполне описана, так что мы можем смело перейти к изображению эстетической части ее убранства.