Петербургские трущобы. Том 2 — страница 85 из 152

Венчаются кулики

На болоте на реки,

Яко масленники,

Ни с горохом,

Ни с бобами,

А с картофелью.

Вслед за этим он залпом выпил налитый стакан и, скомандовав шарманщице, чтоб она «дула развеселую», взял было за руки идиотов…

Публика хохотала и еще теснее понадвинулась к месту действия, сплотившись в тесный кружок.

Идиоты, испуганные этим неумолчным хохотом и этим вниманием, которое в данную минуту было устремлено исключительно на них, стали озираться еще диче и наконец оба задрожали всем телом. Когда же снова раздались звуки шарманки и венчатель вздумал взять их за руки, перепуганные и раздраженные самец и самка, побросав ухват и кочергу, мгновенно порскнули в разные стороны.

Хохот сделался еще громче, еще веселее; многих уже кололо в подреберья.

Оба затейника принялись ловить врачующихся, а те, видя новую напасть, забились – один под нары, другая в угол около печи. Самца достать было несколько трудно: он, как раздраженный кот, урчал и шипел оттуда, выказывая самые враждебные намерения относительно своего ловца. Самка же, более беззащитная, сильно тряслась всем телом и так корчилась да ежилась, словно бы хотела уйти спиною в самую стену. Поймать ее не составляло никакого труда, и потому, когда приспешник венчателя, ловившего идиота, подступил к идиотке, та, видя себя в крайней уже опасности, присела на корточки и вдруг пронзительно и долго завизжала тем самым звуком, как визжит иногда заяц, когда его уже доспела гончая собака.

У Маши не хватило сил выносить далее эту сцену. Заткнув уши, с мутящим чувством в душе, она опрометью кинулась к дверям и выбежала из ночлежной квартиры, в которой раздавались смешанные звуки хохота, шарманки и заячьего визга. Она бежала вдоль по галерее, бежала безотчетно, не зная – куда и зачем: ей только хотелось вон, поскорее вон из этого вертепа, из этой тлетворной заразы.

За нею поспешала старая Чуха, но Маша не видала ее. Чуха кликнула девушку по имени, та не слыхала ее. Наконец старухе удалось догнать ее в конце коридора, уже у самой лестницы и схватить ее за руку. Маша только теперь словно очнулась немного. Она в отчаянии схватилась обеими руками за голову и с внутренним усилием прошептала:

– Вон, вон отсюда!.. Скорее вон!.. Сил моих нету!..

Старуха сама была потрясена, а вид этой несчастной девушки еще увеличил ее тревожное, смутное состояние. Она молча взяла Машу под руку, бережно свела ее с лестницы и повела вон из Вяземского дома.

* * *

Описывать далее импровизированную свадьбу идиотов нет ни малейшей возможности для печатного слова. Довольно сказать одно, что затея, наконец, удалась двум мордобийцам солдаткиной квартиры. Идиоты были повенчаны; публика, наслаждавшаяся отвратительным зрелищем, хохотала под звуки шарманки и разошлась необыкновенно довольная спектаклем. Наконец, та часть этой публики, на которую устроители идиотской свадьбы имели свои расчеты, достаточно напоена и обыграна в карты и кости. Безобразная оргия и игра длились до самого утра, после чего обыгранные и пьяные игроки были вытолканы взашеи, а барыши разделены между солдаткой и двумя ее приспешниками.

XLIIIКЛОПОВНИК ТАИРОВСКОГО ПЕРЕУЛКА

Низенькая комнатка в два окна, оклеенная шпалерами, освещалась лампой, повешенной на стену. Комнатка была перегорожена досчатою перегородкой, не доходившей до потолка, и разделялась на пять или на шесть узеньких, тесных и темных клетушек. Оба низкие маленькие окошка до половины закрывались белой и красной шторкой на вздержках, дабы с улицы не было видно, что творится внутри, так как эта комнатка помещалась в нижнем этаже огромного каменного дома и окнами выходила на Таировский переулок, что выходит с Сенной на Садовую. На стенах этой комнатки висели две-три раскрашенные литографии, из коих одна изображала какую-то торжественную церемонию, а две остальные – сентиментальные сцены кавалера с дамой. К одной стене приткнулись убогие, допотопные клавикорды, к которым страшно было прикоснуться – до того они дребезжали и шатались на непрочных ножках. Клавикорды наверное отжили Мафусаилов век, в чем можно было вполне удостовериться, взглянув на пожелтелые, истершиеся клавиши; и все-таки, несмотря на свое инвалидное долголетие, инструмент продолжал каждый вечер и каждую ночь добросовестно отбывать свою музыкальную службу. За клавикордами восседала растрепанная, рябая, пожилых лет особа, в весьма большом дезабилье и с грустной сентиментальностью аккомпанировала своему пьяновато-сиплому, разбитому голосу весьма чувствительный романс, причем ей никак не удавалось выговаривать чисто букву «С», вместо которой все выходило у нее шепелявое «Ш».

Я тиха, шкромна, уединенна,

Цельный день сижу анна,

И сижу амнакнавенно

У камина блишь окна,

выводила девица свои чувствительные ноты, причем на слове «у камина» взвизгивала во весь полный голос. На следующем куплете, под ту же самую музыку и под тот же мотив у нее выходил уже новый «романец»:

Гушар на шаблю опирался,

Надолго ш милой ражлучался.

Прости, крашавица, слезами,

Амур все клятвы наши пишит

Штрелою на воде в воде.

Девица вздыхала и пела, пела и вздыхала, а по комнате в это самое время бродили с перевальцем еще три или четыре подобные же девицы, из коих одна кушала луковку, а другая курила махорчатую папироску, тогда как две остальные поднимали промеж себя звонкую тараторливую перебранку.

– Ну, признавайся! Слукавилась? Слукавилась? – наступала одна и голосом и руками.

– Чего признавайся! – отмахивалась другая. – Разве ты мне духовный отец аль последний конец?

– Пущай глаза мои лопнут!

– Не бойсь, не лопнут!

– Нет, лопнут! Лопнут!.. А ты – никогда ты меня не порочь, потому – я хорошая девушка, а ты под присягу поди!

– Пойду ли я присягать? Нешто я дешевле тебя?

– Желтую б заплатку тебе на спину, коли так, да за город?

– Сама, сама была запрещена в столице!

– Эх ты, ноздря! – с величайшим презрением брякнула, наконец, одна из спорщиц, и это слово, как фитиль, приложенный к пороху, произвело взрыв: обе кинулись в цепки, поднялась драка, полетели клочья.

– А!.. Наше вам! Четыре здоровья, пята легкость! – раздался вдруг звонкий, веселый голос, и в распахнувшихся дверях показалась представительная фигура Луки Летучего.

– Важная лупка! Инда перье летит! Катай, марухи! Лупи, котята! Жарче! – возглашал Лука, вступая в комнату. – За што ломка идет? – обратился он к особе, жевавшей луковицу.

– Да уж у них дело такое, примером, что у той петельки, а у той крючечки, а застегнуться не могут: вот и драка схватилась.

– Ну, и пущай их, коли развлечение такое! Оно не стольки чувствительно, скольки занимательно. А ты мне, мадам, «Муфточку» взыграй – очинно уж люба мне эта самая ваша песня, – отнесся гость к музыкантше, – «Муфточку», значит, да две пары пивка выставьте, потому благодушествуем.

И он швырнул на стол желтенькую ассигнацию.

– Ну, марухи, одначе же будет вам драться! Не мешайте мне песню слушать!

Марухи все-таки дрались, и потому Лука нашел себя вынужденным взять за шиворот одну, взять за шиворот другую, приподнять обеих на воздух, слегка потрясти, покачать и со смехом поставить наземь друг против дружки.

– На всяк день, на всяк час помни, что ты есть баба, – внушительно обратился он к той и другой, выразив почему-то в слове «баба» великое свое презрение, так что тем оно даже и обидным показалось.

– Да я-то – баба, с какой хошь стороны поверни, все буду баба! – раззадорилась марушка, войдя в азарт уже против Летучего и позабыв свою антагонистку. – А ты…

– Что, небось, дурен, скажешь?

– Сам знаешь, каково кроен да шит.

– А что ж? Ничего: дурен, да фигурен – в потемках хорош.

– Хорош, кабы не пархатный!

– Чево-о-с?.. Можешь ли ты, насекомое ты эдакое, можешь ли ты мне слово такое сказать? Никак того моя душа не потерпит, и как есть я купец…

– Купец из рабочего дома! – перебила марушка.

– А по-твоему – кто?

– По-моему, бубновый туз в кандалах – вот кто по-моему!

– Хм… Тэк-с!.. Пожалуй, хоть я и туз, да только козырный, – бахвалился Лука, избоченясь и расставляя ноги, – а ты – той же масти дама, а туз даму бьет.

И в подтверждение этой теории он совершенно спокойно одним ударом упражнил над ней свою руку.

Та с визгом опрокинулась навзничь, а Лука, словно ни в чем не бывало, подал встревожившейся музыкантше трехрублевую бумажку и сел на стул у окошка.

– Отдай это ей, мадам, на пластырь, да убери ее куда подале, потому, – не по сердцу мне такая концерта, – пояснил он музыкантше, принимаясь за пиво. – Да накажи ты ей, пущай мне спасибо скажет, потому, говорю тебе, благодушествуем!.. Я нониче добрый, совсем добрый, право!

И, отвернувшись к окну, он раскрыл форточку, объявив, что больно жарко ему, и машинально стал глядеть в нее на улицу.

Вскоре на панели остановились две женские фигуры. Они разговаривали, и можно было слышать голоса.

– Куда ж ты? Куда? – заботливо и тоскливо раздавался голос, очевидно, старухи.

– Все равно… Куда глаза глядят, – отвечал ему голос молодой, но полный отчаяния.

– Да ведь… милая, подумай!.. Ведь пропадешь!

– И лучше! Один конец!.. Мне там непереносно, не могу я этого!.. Не могу!..

Послышалось тихое, судорожное рыдание, сквозь которое прорывались отрывистые слова девушки, припавшей к плечу старухи.

– Прощай… Нейди за мной… нейди дальше… я одна… одна я пойду… Прощай… Спасибо тебе… Пусти меня!..

Лука Летучий вглядывался, вслушивался, и вдруг его рожа осветилась плотоядно-чувственной улыбкой.

– Эге!.. Да это зверь-девка вчерашняя!.. Она, она и есть, – пробурчал он себе под нос, напряженнее устремив взор на фигуру девушки. – Ну, вчера в Малиннике из рук упорхнула лебедка, сегодня не уйдешь!.. Не уйдешь!..