Петербургский изгнанник. Книга первая — страница 2 из 57

— Будьте благоразумны во всём, — добавил он и жестом дал понять, чтобы оставили его одного. Радищев почти выбежал из кабинета, мгновенно очутился на площади. «Скорее домой», — торопил его внутренний голос.

Камердинер Пётр Козлов открыл парадную дверь и удивился столь необычному появлению своего господина.

— Что больно рано, Александр Николаевич? — спросил он.

Радищев не ответил, занятый мыслями о том, какие меры предосторожности следует ему принять… «Должно случилось что по службе», — подумал Козлов. Он никогда ещё не видел Радищева таким озабоченным и расстроенным.

Закрыв парадную дверь, камердинер последовал за Радищевым к домику, где помещалась типография. Навстречу им шёл с метлой Давыд Фролов, только что закончивший уборку сада. Взглянув на торопливо шагавшего Радищева и следовавшего за ним Петра, Фролов в недоумении посторонился. Александр Николаевич, не заметив его, прошёл мимо.

— Не в духе? — тихо спросил Фролов у Козлова, поровнявшегося с ним.

— Чем-то расстроен, — отозвался тот, — видать, несчастье стряслось…

— Пронеси бог.

Они следом за Радищевым прошли в домик. Александр Николаевич стоял перед отпечатанными книгами, лежавшими на полках, на столе, на полу возле печатного станка. Он держал в руках книгу, словно рассматривал своё детище вновь, решая какой-то важный и значительный вопрос, занимавший его в эту минуту… Ему показалось, что он стоит уже долго в нерешительном и бездейственном положении. Эта мысль подстегнула Радищева, и он с силой разорвал свой труд на две части.

— Александр Николаевич, остановитесь, — услышал он голос камердинера сзади себя и быстро повернулся.

Широко раскрытые глаза Козлова спрашивали, что он делает, и ждали ответа. И Радищев поспешил сказать:

— Так нужно, друзья мои… Давыд, дай скорее мне огонь…

В комнате ярко запылал камин. Радищев рвал и бросал свою книгу в огонь. Он видел, как нехотя это делали слуги, и сначала не понял, почему они медлили сжигать многолетний плод его бессонных ночей.

В тот момент Радищев не отдавал себе ясного отчёта, для чего он сжигал книгу. Это было уже бессмысленным поступком в его положении. Книгу читала императрица, как сказал Воронцов, испугалась, значит поняла, какая взрывная сила таится в его сочинении.

Он поддался минутной слабости, и испуг взял верх над разумом. Ему скорее следовало раздать книгу народу, чтобы читали её те, к кому она обращена, чем сжигать её.

Пламя в камине стихло, пепел, тускнея, осел от последней книги, брошенной в огонь. Непоправимая ошибка была совершена. Теперь поздно было об этом думать и раскаиваться в совершённом поступке… Радищев с тревогой подумал о семье. Что будет с его детьми после того, как его арестуют и разлучат с ними?..

Не задерживаясь более, он выехал на дачу, где с детьми жила Елизавета Васильевна, старавшаяся заменить им покойную мать. Занятый печатанием книги, он давно не видел свояченицу и детей.

Июньский день, не обласканный солнцем, клонился к вечеру. На Петровском острове, возле ворот дачи, стояла казённая коляска. Его поджидал угрюмый чиновник. Он сухо представился, назвав себя Горемыкиным. Чиновник предъявил ордер его сиятельства, господина генерал-аншефа и кавалера графа Якова Александровича Брюса, вежливо и холодно попросил последовать за ним к его превосходительству, господину генерал-майору и санкт-петербургскому обер-коменданту Андрею Гавриловичу Чернышёву…


…И вот стучала о мостовую уже не казённая коляска на рессорах, а кованые колёса арестантского возка. Всё одни и те же мысли неотступно преследовали его: освободится ли он когда-нибудь от раздумья над свершившимся, не раскается ли в том, что сделал? Будут ли снова такие же, полные напряжения и счастья борьбы дни, какие пережил он в последние годы?

Невольно снова и снова вставали в памяти допросы, очные ставки и, наконец, суд. Ему, человеку, отлично изучившему все тонкости юриспруденции, знавшему своды законов с древнейших времён, особенно унизительной казалась судебная процедура, затеянная над ним. Он понимал, как искусственно подбирались статьи, взятые из многих кодексов, но не было найдено той, которая прямо определяла бы степень совершённого им преступления. Законы, писанные столетиями, оказывались немощными и несостоятельными, чтобы определить меру наказания писателю за книгу, обличающую крепостничество и самодержавие, защищать которое было призвано царское правосудие.

Мера наказания была найдена: писателя «казнить смертию», сочинение его «истребить». Приговор уголовной палаты, утверждённый Сенатом, должна была собственноручно подписать императрица: важный преступник был потомственный дворянин.

Радищев в ожидании «выражения воли её императорского величества» составил завещание родным. Он приготовился мужественно встретить смерть, гордо положить голову на плаху, не раскаиваясь в совершённом, глубоко сознавая, что умирает за правое дело, как поборник свободы.

Миновал месяц. Зачем понадобилось терзать его ещё месяц в ожидании исполнения приговора? Неужели правосудию и императрице мало было смерти писателя за сказанную правду и хотелось продлить мучительные истязания души?

И вот настал день оглашения Указа императрицы. Экзекутор приехал за ним в крепость в наёмной карете, чтобы соблюсти всякую осторожность со столь важным преступником.

Опять за столом, накрытым полинялым красным сукном, словно запятнанным кровью, сидели члены суда, туго затянутые в форменные мундиры. Перед столом поблёскивало зерцало — кодекс царского правосудия, вырезанное гравером на треугольной призме. Слабый свет осеннего петербургского дня, пробивающийся сквозь запотевшие окна, отражался в гранях призмы. И радужное сверкание стекла в эти минуты казалось совсем ненужным; своими яркими цветами оно будто говорило о другой жизни, которая осталась за стенами губернского правления.

Председатель суда поднялся и стал торопливо читать высочайший Указ о «помиловании» преступника. Радищев обвинялся в том, что написал книгу, «наполненную вредными умствованиями, стремящимися произвести в народе негодование противу начальников и начальства… противу сана и власти царской».

Александр Радищев — бывший коллежский советник, лишённый орденов, патентов на чины, слушал торопливый голос председателя суда. В словах приговора звучала правда, единственная правда суда о нём и его книге «Путешествие из Петербурга в Москву». Он принимал её твёрдо и спокойно. Разве мог он воспринимать эту правду по-иному, показать себя другим? Писателю, восставшему против губительства и всесилия, должно было остаться мужественным и непреклонным.

Суд, спешивший объявить Указ Екатерины II, тут же в губернском правлении привёл приговор в исполнение. Преступник внушал судьям непонятную боязнь: он казался сильнее их. Радищев гордо принял последнюю процедуру монаршего правосудия — сам протянул руки солдатам, чтоб они надели на него кандалы.

И пока молчаливые и оробевшие солдаты бренчали цепями, Радищев думал о том, что смертная казнь, заменённая ссылкой в Илимск, была определена императрицей, как более мучительное и страшное наказание за его преступление. Она предпочла смерти мгновенной — медленную смерть, увядание жизни с оковами на руках в сибирской ссылке. Императрица ошиблась. Она слишком плохо знала душу русского человека. Писатель, для которого смыслом всей его жизни было — избавление человечества от оков и пленения, в борьбе своей, как в благодатном роднике, черпал мужество и стойкость.

Когда солдаты надели кандалы, Радищев почувствовал, как у него пересохло в горле, и ему захотелось пить. Билось сердце. Он боялся, чтобы не наступил очередной приступ болезни и не случился припадок. Резкие удары сердца отзывались в голове, словно сжатой тисками.

Радищев обвёл глазами судей. Ему хотелось сказать им, что тот, кто делает вид, что проникает в сердца человеческие, должен знать, что ни заточение, ни ссылка не могли сломить и не сломят его убеждений: он уходит в Сибирь прежним поборником свободы, врагом рабства и самодержавия. Но Радищев лишь вскинул руки, забренчав оковами, быстро зашагал к дверям.


…Арестантский возок прогромыхал по набережной, разбивая колёсами пузырящиеся лужи, и задержался возле разведённого моста через Неву. По реке проходили суда и баржи. Радищев видел их сквозь небольшое решётчатое окошко возка. Мысли его отвлеклись. Быть может, баржи шли из Вышневолоцкого канала с хлебом и товарами для столицы, те самые баржи, которые он некогда видел в Вышнем Волочке, думая тогда о богатстве своей страны и тяжкой судьбе её жителей.

Александр Радищев припал лицом к железным прутьям решётки. Он прощался с родным Санкт-Петербургом — столицей огромной и многострадальной России. Больше всего ему хотелось в эту минуту взглянуть на детей, на Елизавету Васильевну и сказать им что-то тёплое, приветливое и утешительное.

Посиневшие губы Радищева шептали: «Простите, мои возлюбленные, можете ли простить вашему отцу и другу горесть, скорбь и нищету, которую он навлёк? Услышать бы сейчас голос ваш, посмотреть бы перед разлукой, подержать бы мгновение в объятиях своих…»

Но он понимал, что в его положении это могло быть лишь мечтой. Эти мечты будут согревать в тяжёлые годы ссылки, не дадут остынуть его вере и ослабнуть духовным силам. Ему надо сохранить себя для чего-то важного, оставшегося не сделанным в его жизни. Александр Николаевич верил в это, хотя и не мог бы сказать, для какого нового испытания и подвига в будущем готовил себя. Путь в Сибирь, жизнь в Илимске Радищев ещё отчётливо не представлял себе.

Государственного преступника сопровождали два конвойных солдата. Они получили прогонные на три почтовых лошади до Новгорода и наказ — следовать без особых задержек.

На заставе путь возку преградила рогатка, укреплённая на полуизломанном колесе. Рядом с караульней пылал костёр. Отставной солдат в худой шапке и затасканном полушубке, распахнув полы, грелся возле огня.

— Эй, на заставе! — окликнул старший конвоир.