Петербургский изгнанник. Книга третья — страница 17 из 50

Александр Романович после своей отставки, в связи с отъездом в Андреевское, перевёз сюда и свою редкую коллекцию. Теперь, пользуясь пребыванием у себя Радищева, Воронцов настоял на своём: графский художник Фёдор был у мольберта и писал портрет с позировавшего Александра Николаевича.

Граф сидел тут же. Он издали смотрел на выписываемый маслом портрет своего друга. Художник напряжённо работал, а они перекидывались между собой казалось внешне беспорядочными фразами, но имеющими свой скрытый смысл, известный лишь им. Они говорили о том, что обоих волновало, что осталось недосказанным в письмах или недоговорено при первой встрече.

Делясь своими ближайшими планами, Радищев сознался, что он всё это время, прожитое в Немцово, слишком мало читал и почти ничего не писал.

— Я наблюдал, но я запретил себе размышлять, — говорил он, стараясь сохранить ту позу, которую выбрал для него художник. Позировать было утомительно, но присутствие графа, разговор с ним, делали сеанс почти приятным.

— Знаю хорошо неугомонную натуру твою и не верю, — добродушно смеялся Воронцов, продолжая наблюдать за художником.

— Верьте мне. Я, кажется, писал вам, как я мало наслаждаюсь жизнью в своём уединении.

Александр Николаевич вздохнул и посмотрел на художника, стараясь по его быстрым броскам серых глаз угадать, не мешает ли он разговорами ему. Но Фёдор уже привык к подобным сеансам и, казалось, охваченный вдохновением, не обращал внимания на разговор, а увлёкшись, снимал кистью с палитры то одну краску, то другую, торопясь запечатлеть на полотне изображение человека недюжинной натуры, с исстрадавшимся выразительным лицом.

— Я наблюдал за жизнью, — говорил Радищев. — Повторяю, я был совсем один, но я наслаждался. После окончания летних работ, я видел целые толпы сельских жителей, которые, подобно стаям диких гусей и уток, проходили передо мною: они покидали свои жилища, чтобы отправиться на поиски пропитания, подобно тому как птицы покидают север с приближением морозов. «Значит, есть для них край более богатый, — думал я, — более привольный. Может быть, небо там чище и яснее и жизнь счастливее?»

Александр Романович слушал со вниманием и попрежнему следил за работой живописца. Он, прищурясь, то взглядывал на подрамник, то на натуру. Ему хотелось видеть изображение Радищева более облагороженным на портрете. Графу не нравились свисшие, клочковатые седые пряди, печальный взгляд и усталое выражение лица Александра Николаевича. Всё это не вязалось с той поэтической прелестью и силой, какую граф чувствовал в словах Радищева. Но сказать, чтобы художник подправил, он не мог, понимая, что тогда портрет живописца не будет отвечать натуре.

А голос Радищева звучал также мягко, убедительно просто, полный внутреннего волнения.

— Нет, простолюдин любит места, где он родился, — продолжал Александр Николаевич, — только необходимость заставляет его покидать свой дом и всё то, что человек покидает с сожалением. Но он вернётся сюда, я уверен, вернётся, нагружённый данью, которую его ремесло приносит ему, и радость снова войдёт в его дом…

Голос Радищева сразу как-то окреп и зазвучал сильнее. Воронцов насторожился, художник замер с занесённой над палитрой кистью в ожидании самого важного и значительного в этой тираде Радищева.

— Горе тому, кто её потревожит!

Граф невольно вздрогнул. Художник с радостным блеском в глазах взглянул на Радищева, и кисть Фёдора энергично забегала от палитры до подрамника, лицо его оживилось.

— Когда я вижу чужую радость, Александр Романович, мне самому становится радостнее жить… Я каждый день видел солдат, возвращавшихся к родным и друзьям. Сколько счастья! Сколько благословений тому, кто сему причина! Я зарёкся не размышлять, но привычка брала верх. Когда же крестьянин, измолачивая сноп, вместо зерна получал плеву и мякину, я невольно содрогался, думая, как тяжела жизнь нашего земледельца!

Радищев поднялся со стула взволнованный.

— Устали? — участливо спросил Фёдор.

Александр Николаевич согласно кивнул головой. Сеанс прервался. Вместе с Воронцовым он прошёл в его библиотеку-кабинет. Сквозь стекло книжных шкафов на них смотрели переплёты с золотым тиснением сочинений Вольтера, Дидро, Гельвеция и других великих мужей Франции. На письменном столе лежала пачка свежих газет и журналов, из китайской нефритовой вазочки торчали гусиные перья, палочка сургуча, на резной тумбочке массивный бронзовый канделябр с немного оплывшими свечами.

Стоя возле шкафа, Радищев излагал незаконченную мысль.

— Зима, мёртвое в земледелии время, употребиться должна на рукоделие, на фабричный труд. Дайте работу крестьянину, а с работой и плату и он будет иметь пищу, дом его согреется, птенцы его не погибнут.

— Так и знал, — рассмеялся Воронцов, — что вся поэтически прелестная беседа сведётся к скучной прозе о жизни мужиков. Предвижу и выход, не говори, не говори, — замахал он рукой, украшенной перстнями. — Сие твоя ахиллесова пята. Она мне давно известна и переизвестна из твоих же вольнодумнических сочинений… Послушай, что я скажу…

Александр Николаевич с готовностью склонил голову, сложив руки на груди. Он слегка прислонился к книжному шкафу.

— Буйное стремление черни всегда нуждается в направлении, ибо она никогда не знает сама, чего хочет, хотя действует совокупными силами и единодушно…

— Несогласен, Александр Романович! Первый учитель их — недостаток, тяжесть порабощения помещиками и дворянами.

— Да, да! Нельзя выводить народ из состояния равновесия, он взбунтуется и понесётся без направления. Ему нужны советы мудрости.

— Не дворянской ли? — И Радищев твёрдо, убеждённо произнёс: — Мудрости у него своей хватит к принятию истины. «Руби столбы, заборы сами повалятся», говаривал частенько Пугачёв, как мне рассказывали бурлаки на Волге и Каме…

Воронцов внимательно посмотрел на Радищева. Сейчас он производил впечатление закалённого и свыкшегося с изгнанническим положением человека. «Он ничего не страшится — всё страшное у него позади», — подумал граф. При всём этом Радищев оставлял впечатление человека» неподдельной скромности, не утратившего самых главных качеств своей страстной натуры — сдавленного, но не сломленного судьбой заступника угнетённого народа.

Разговор оборвался. Александр Николаевич понял, что своими словами попал в уязвимое место графа, в его ахиллесову пяту, и не стал развивать начатой мысли. У него не было решительно никакого желания обижать Воронцова, причинять ему неприятность. И граф, должно быть угадав, о чём подумал Радищев, заговорил о другом.

— Я, добрейший Александр Николаевич, тоже живу в глубочайшем уединении. Я не жду чьих-либо посещений из моих соседей, кроме близких родных и друзей. Ныне ведь все предпочитают отсиживаться в усадьбах, нежели выезжать…

— Живём во времена нового Нерона!

— То-то и оно! — подтвердил граф.

Разговор переходил с одного предмета на другой совсем произвольно и неожиданно. Воронцов, ярый противниц иноземных воспитателей в русских дворянских семьях, с азартом сказал:

— Для иноземцев Москва и вся наша матушка Россия — взаимный обмен денег и удовольствий. Мы всыпаем в их карманы миллионы, нажитые потом и тяжёлым трудом наших хлебопашцев, а иноземцы доставляют нам искусственные увеселения.

— Довольны все, кроме земледельца, — не утерпев, вставил Радищев.

— Почти, добрейший Александр Николаевич.

— Вспомнился мне доктор Мерк, участник Биллингсовой экспедиции, — сказал вдруг Радищев. — Не ведаю, как он врачевал, но деньги русские любил…

— Что иностранные врачи? Знаю их, они приезжают к нам не лечить, а набить себе карманы звонкой денежкой!

Воронцов нервно поднялся из ясеневого кресла с мягкими бархатными подлокотниками и с горечью сказал:

— Россия единственная страна, где пренебрегают изучением своего родного языка, а всё то, что относится к родной стране, молодому поколению внушается чуждым, — он тяжело вздохнул. — Человек с претензией на просвещение в Санкт-Петербурге и в Москве заботится более всего научить своих отпрысков по-французски, окружает их иностранцами, нанимает для них за дорогую цену учителей танцев и музыки, но не научает их отечественному языку. К чему ведёт такое воспитание? К совершенному невежеству, к равнодушию относительно своей страны, может статься, даже к презрению отечества, с которым связано собственное существование… А россияне — великий народ, обладающий способностями, не уступающими иноплеменникам!..

Граф заходил по кабинету. Полы его богатого шлафрока откидывались, когда он шагал, и розовые ленточки белого колпака трепались сзади.

Александр Николаевич слушал Воронцова, всматривался в его широкий лоб, изрезанный мелкими морщинами, в мешки, появившиеся под глазами, проницательными, но остающимися холодными. Годы брали своё. Граф заметно постарел, хотя ещё и бодрился, желая казаться моложе своих лет. Радищев понимал, что гордой натуре Воронцова, привыкшего к большой и напряжённой государственной службе, не только надоело уединение в Андреевском, о котором он заговорил, но что оно уже угнетало его. Как ни стремился Александр Романович занять себя то одним, то другим, после кратковременного увлечения наступало охлаждение. Мысли о порочной системе воспитания, высказанные графом, Радищев разделял и продолжал следить за их развитием.

Граф посмотрел на Радищева усталыми глазами, и Александр Николаевич опять подумал — граф сильно постарел за эти годы.

В кабинет вошёл слуга. Склонился в поклоне, чтобы сказать — стол накрыт к обеду, но не успел и слова произнести.

— Давно пора, батюшка, — опередил слугу Александр Романович, взглянув на кабинетные часы, — просрочил пять минут, — и укоризненно покачал головой.

Часы медленно пробили четыре удара. Это было условное время, когда обычно граф сидел уже за столом и обедал.

— Пройдёмте в гостиную, — пригласил Александр Романович и, почтительно отступив в сторону, пропустил вперёд Радищева.

4