Петербургский изгнанник. Книга третья — страница 27 из 50

Ненасытный ум Радищева пленило описание неудачного похода князя Игоря против половцев. Поражение, приведшее русских в уныние, сочинитель «Песни» сравнивал с прежними победами над половцами, напоминал о славных и достопамятных делах храбрых дружин и князей. И хотя в основе «Песни» лежало поражение, но вся песнь, названная героическою, дышала непобедимым, могучим духом воинства, любовью его к родному отечеству.

Духом древности была полна эта «Героическая песня» о походе на половцев. Когда Радищев читал её, ему казалось, что он слышит шум битвы, видит перед собой поле сражения, чувствует дыхание степи, покрытой серебристым ковылём, прорезанной синим Доном, ощущает горечь поражения, печаль и тоску, разорение родной земли, хватающие за душу.

И тут же прежние ратные подвиги русских порождали радостную веру в то, что нет силы, которая могла бы покорить родную землю и тех, кто: встал на её защиту.

Чтение «Песни» сближало в его представлении далёкие события с живой действительностью. Радищев думал, как дороги ему чувства тех людей, а дела их близки делам, свершавшимся чудо-богатырями Суворова в Италии.

В чудном творении неизвестного сочинителя он услышал много созвучного его настроению, неповторимо родного, русского, прекрасного, как сама жизнь.

Так задумалась и стала писаться богатырская повесть «Бова», где давние события истории перемежались с собственными впечатлениями, воображаемое путешествие сказочного героя Бовы с действительным описанием увиденного во время поездки в Сибирь. Он как бы отдавал дань своего уважения прошлому и настоящему, вымыслу и правде, создавая свою повесть в стихах.

Воздохну на том я месте,

Где Ермак с своей дружиной,

Садясь в лодки, устремлялся

В ту страну ужасну, хладну,

В ту страну, где я средь бедствий,

Но на лоне жаркой дружбы

Был блажен и где оставил

Души нежной половину.

То, что вынашивалось ещё в Илимске, то, о чём сказал тобольским друзьям в последнюю встречу, — созрело. Вслед за «Бовой» им были написаны «Песни, петые на состязаниях в честь древних славянских божеств».

До этого момента Александр Николаевич представлял себе чётко лишь отдельные куски, какие-то фрагменты. Целое ему ещё не виделось, не приходило чувство, необходимое творцу, не хватало умения, не вырисовывалась форма поэтического произведения. Теперь всё встало на своё место. Для воплощения мысли и чувства следовало сесть за стол и писать.

С Радищевым повторилось то, что было в Илимске, когда он засел за свой философский трактат. Сейчас из-под пера его бежали строчки, величественные и славящие древних. Но всё было органично и неразрывно слито с сегодняшним, прошлое не отрывалось от настоящего, а лишь помогало лучше воспринять подвиги, совершаемые его современниками.

Он вспомнил, как встретившись с тобольскими друзьями, прочитал им отрывок о великом предназначении своего народа. И Радищев страстным шёпотом повторил его.

О народ, народ преславный!

Твои поздние потомки

Превзойдут тебя во славе

Своим мужеством изящным,

Мужеством богоподобным,

Удивленье всей вселенной:

Все преграды, все оплоты

Сокрушат рукою сильной,

Победят — природу даже, —

И пред их могущим взором,

Пред лицом их одарённым

Славою побед огромных,

Ниц падут цари и царства…

Да, Человек подвержен переменам! Радищев с небывалой силой пережил в эти дни, завершающие собой восемнадцатый век, чувство гениального прозрения, которое открывало ему движение человечества вперёд к заветной цели. Творец прозорливо видел будущее своего народа. Александр Николаевич был безгранично счастлив: он не утратил веру в человека, творящего свою историю.

Глава пятаяВ САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ

«Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро».

А. Радищев.

1

Начались мартовские оттепели. В большом парке Андреевского имения снег чуть побурел от осыпающейся сосновой и еловой хвои. Всё оживлённее становились птицы, почуявшие весну. Стрекотали без умолку сороки, громче галдели грачи, пронзительнее цилинкали синицы, бойко перелетающие от куста к кусту. На солнцепёке, в помокревшем снегу шумнее вели себя воробьи, на крышах ворковали голуби.

Луна была на ущербе. По задранному вверх рожку, мужики предсказывали — быть апрелю тёплому, а весне — дружной.

Граф Воронцов, много гулявший, наслаждаясь первыми запахами подтаявшего снега, согретого солнцем парка, вечерами не знал, куда ему деваться. Раздумья наедине томили его. Воронцов словно предчувствовал какие-то грозные и большие события. «Томные дни», как называл он павлово царствование, долго не могли продолжаться. Всё предсказывало ему, что в столице должны произойти перемены. Об этом он читал между строк в письмах, получаемых из столицы и от зарубежных друзей.

Последние годы Александр Романович почти не выезжал из Андреевского. Он успел многое прочитать и просмотреть в своей большой библиотеке, накопленной за десятилетия.

После смерти Лафермьера граф всё чаще и чаще коротал часы в вечерних беседах с Захаром Николаевичем. Последние дни Воронцов был сосредоточенно задумчив, и Посников, замечая это, старался узнать причины испортившегося настроения графа.

— Устал так жить, — говорил Александр Романович. — Прежде любил заниматься древностью латинскою, напоследок авторы французские умом и приятностью своего языка к себе привязали, а ныне ничего не радует…

— Выехали бы ненадолго в столицу, развеялись, — советовал Захар Николаевич, — аль сестрицу свою понаведывали бы.

— Всё не то! — вздыхал Воронцов.

Перед сумерками одного из таких вечеров граф одиноко сидел у камина в большой гостиной. Он смотрел на фамильные портреты предков и весь унёсся в прошлое.

Неслышной поступью вошёл лакей с пакетом на серебряном подносе.

— С фельдъегерем-с из Санкт-Петербурга-а…

Воронцов вздрогнул. И тут, в глубине московских лесов, вдали от столицы, ему мешают спокойно жить. Уже дважды Павел присылал письма, вызывал его ко двору и предлагал пост вице-канцлера. Под разными благовидными предлогами Воронцов отказывался, и отказ его милостиво сходил ему. Теперь снова пакет с фельдъегерем. Какой новый пост придумал для него строптивый император!

Не обращая внимания на чёрную печать, граф дрожащей рукой вскрыл конверт. Глаза его просияли. Он тут же опустился на колено, забыв о присутствующем лакее. В полученном пакете находился собственноручный рескрипт воцарившегося Александра I. От белой бумаги, на которой он был написан, будто повеяло новым светом.

— Захара Николаевича ко мне, — сказал Воронцов, вставая с колена. Он живо и легко заходил по гостиной.

— Нежданная радость, — обратился Александр Романович к вошедшему Посникову и передал ему рескрипт нового императора.

Посников прочитал бумагу, молча и широко перекрестился.

Лицо Воронцова сразу сделалось гордым. Он важно встряхнул седоватой головой без парика и поднял глаза кверху.

— Благоволением судьбы кончились томные дни для России, Захар Николаевич. Заживут раны от прежних мук, отверженные кнут и топор больше не восстанут… — Воронцов был в этот момент привлекательно красив. — Благословим счастливое время и в нём окончим наш век…

В ночь граф Воронцов выехал в Москву, а оттуда в столицу, чтобы начать службу при новом государе.


Почти одновременно с вестью о воцарении Александра I в Немцово пришло известие о помиловании Радищева. Его принёс малоярославецкий земский исправник. Он официально «изъявил волю его высочайшего императорского величества» и объявил, что отныне Радищев свободен. К крайнему изумлению исправника, Александр Николаевич не выразил большой радости, какую земский ждал увидеть в доме поднадзорного ему человека.

Радищев не осенил себя крестным знамением, не вымолвил слов благодарности, не проронил слезу счастья и даже не оказал никаких знаков внимания ему, земскому исправнику, принёсшему в дом первым весть о свободе.

— Значит, можно выехать, куда мне угодно, не испрашивая на то разрешения? — спросил Александр Николаевич удивлённого и обескураженного исправника.

— Так точно-с!

— Катенька! — окликнул Александр Николаевич и, не дожидаясь пока появится дочь, сам направился к ней в горенку.

— Гордец! — зло прошипел земский и сильно хлопнул дверью.

Дочь стояла посередине горенки в простеньком платье из пёстрого ситца.

— Бумага о помиловании пришла…

На смугловатом лице дочери появились слёзы.

— Катя, что ты?

— День-то какой счастливый, папенька! — легко вздохнула Катя и обняла Александра Николаевича. — Полная воля!.. Помилованы, а вы будто и не рады?

Отец тряхнул седой головой.

— Третье помилование в моей жизни, — сказал он строго, — вроде привык, дочка, чему ж радоваться-то?

Она взглянула непонимающе на отца.

— Матушка-царица первая помиловала — смертный приговор заменила ссылкой в Сибирь, её сын Павел вызволил меня из Илимска под надзор в Немцово, внук же отнятые почести милостиво возвращает, волю отнятую дарует… Только чует сердце моё, воли-то попрежнему не будет, найдут, чем сковать её.

— Мрачные мысли у вас, папенька.

— Нет, дочь! Я в душе радуюсь. Не хочу, чтобы мою радость земские исправники видели. Радость у меня своя, тайная. Руки снова развязаны, и сколь можно будет я снова полезными делами займусь…

Александр Николаевич, обхватив руками голову дочери, привлёк её к себе и дотронулся сухими губами до её мягких волос. Потом он сказал Кате, что немедля выедет в Москву попроведывать младших детей, а там разузнает всё и, может быть, проедет ненадолго в столицу, чтобы поправить свои запутанные денежные дела, решить вопрос со службой.