Петербургский изгнанник. Книга третья — страница 30 из 50

— Да, да, верно, знаю! Но я далёк был, чтобы затронуть в тебе воспоминания прежних лет. — И ещё убедительнее, словно извиняясь, повторил: — Знаю, что жизнь и пороки столицы надоели тебе, Пётр Васильевич.

Лакей внёс кругленький столик с маленькими голубыми с золотыми обводами чашечками и с дымящимся таким же голубым кофейником.

— Вот и отлично-о! — протянул Завадовский.

Лакей быстро налил чашечки и удалился. Отпив крепко сваренного кофе, они обменялись мнениями о членах законодательной комиссии.

— Сперанский заговаривал со мной о Радищеве, — начал Завадовский, и Воронцов уловил в его голосе заметную перемену и понял её причины. Тому неприятно было говорить о Радищеве как человеку, который вместе с другими сенаторами подписывал смертный приговор автору дерзновенной книги. Но Воронцов обрадовался случаю, что об Александре Николаевиче граф упомянул первый. — Михаил Михайлович заверяет, что Радищев может с совершенным успехом составить историю законов — творение необходимое, может много пролить света на тьму, нас облегающую…

Завадовский усмехнулся, скользнул взглядом по Воронцову. Тот сосредоточенно и внимательно слушал его.

— Признаюсь тебе, — продолжал Завадовский, — сомневаюсь в столь похвальной тираде Михаила Михайловича. Он человек экспансивный, увлекающийся. Хотел спросить твоё мнение, хотя наперёд знаю — у заступника вольнодумца оно будет не менее похвально…

Александр Романович не выразил своей радости ни жестом, ни взглядом. Совершенно спокойно он сказал:

— Участь Радищева жалка. Но верно и то — он навлёк гонения на себя тем, что был достойнее всемогущих…

— Я так и знал! — раздражённо заметил Завадовский. — Хвали, хвали! Набивай цену своему любимцу и себе, как покровителю вольнодумца, ныне сие модно! Сам государь именует себя республиканцем. Токмо скажу, живучи в его республике, не забывай права самодержца…

Они рассмеялись, вполне понимая друг друга и тот особый смысл, который вкладывался в последние слова.

— И всё же Радищев, — ставя на стол чашечку, сказал Воронцов, — в составлении сей истории может, действительно, много пролить света на тьму, нас окружающую…

— Вот и Сперанский таковую же мелодию на своей свирели играл. Говорил, не худо бы дать Радищеву углубиться в разыскания, каким образом обычай укреплять крестьян превратился в право, в каком положении сей род людей был в России при различных её превращениях…

— Что касаемо меня, Пётр Васильевич, думаю, Радищев, может быть полезен для комиссии более других её почётных членов по своим дарованиям и наклонностям к письменному труду…

— Письменный труд, что и говорить, примечательный вышел из-под его пера, в жёлчь обмакнутого…

— Радищев прощён императором, — строже сказал Воронцов, — следует ли тревожить старые раны смелого человека, повергнутого в беду за сочинение, выпущенное не ко времени?

— Не буду, не буду! — сдался Завадовский. — Понимаю сам, отнюдь не умысел, а неосмотрительность, некое легкомыслие повергнули его в несчастье…

— Боюсь, что ошибаешься, именно умысел и глубокомыслие.

Завадовский встал с канапе, за ним поднялся и Воронцов.

— Думаю, что несчастие его пойдёт на пользу ему, — и заключил, — непременно подам представление государю о Радищеве. Не в службу, а в дружбу нашу, — подчеркнул Завадовский.

— Спасибо, Пётр Васильевич…

5

Радищева невольно потянуло к монументу Фальконе, чтобы взглянуть на великое ваяние скульптора, изобразившего Петра — русского царя, смотревшего дальше других царей и глубже понимавшего пути, по которым должна была пойти Россия.

Памятник стоял всё так же незыблемо, главенствуя над Невой. И чем ближе подходил Александр Николаевич к нему, тем он становился величественнее на фоне просветлевшего петербургского неба. Нельзя было не залюбоваться великолепным произведением Фальконе. Бессмертное творение рук и разума казалось ещё краше, чем раньше.

Как зачарованный Радищев обходил памятник. Он смотрел на него с замиранием сердца, словно видел впервые. Творение великого мастера вновь вызвало в нём мысли, высказанные в «Письме к другу, жительствующему в Тобольске».

Великий всадник, вихрем ворвавшийся на скалу, лишь на мгновение застывший в своём движении, звал вперёд. Радищев подумал, что, может быть, самое главное величие этого русского государя состояло как раз в том, что он придал великой громаде, какой была Россия, это движение вперёд, открыв совершенно новую, замечательную страницу в отечественной истории.

Пётр свершил в своей жизни то великое и нужное, что так гениально воплотил в камне и меди Фальконе.

«Так и каждому, кто стремится вперёд и пытается сказать что-то новое, предстоит свершить своё правое дело». Говоря о фальконетовском творении и Петре Первом, он посвятил своё вдохновенное слово Сергею Янову. Как изменился с тех пор его друг в своих взглядах! Но как-то, сами по себе, личные обиды и горечи, которые пережил и переживал, отступили перед тем великим и нужным, что суждено свершить.

С этими мыслями Александр Николаевич пересёк площадь и долго шёл, пока не очутился перед Михайловским замком — мрачным зданием, будто окрашенным кровью, в стенах которого недавно свершилось цареубийство. Павел словно специально выстроил этот замок для того, чтобы, будучи замкнутым в его глухих стенах от живого мира и отгороженным рвами с водой, над ним тайно было совершено обдуманное до мелочей убийство. Деспота не спасла и не могла спасти от возмездия никакая крепость, никакие караулы, тайные лестницы и двери!

Он навестил Воронцова, о возвращении которого в Санкт-Петербург осведомился ещё в Москве. Граф жил в своём старом роскошном дворце на Обуховском проспекте. Здесь ничего не изменилось. Седенький камердинер графа несказанно обрадовался Радищеву, искренне прослезился при его появлении.

— Прибыли-с! — вытирая рукавом бархатного кафтана глаза, говорил он. — Почитай, лет десять отсутствовали…

— Немного более, — сказал Александр Николаевич, растроганный добродушием камердинера.

— Дайте-ка я на вас взгляну. Постарели-с, батюшка мой, как постарели! Голова-то вся седущая стала, — принимая шляпу, не унимался камердинер.

— Как не постареть, ежели не ошибаюсь, Савелий…

— Помните, значит?

— Помню, дорогой, помню. Александр Романович у себя?

— Сейчас доложу…

У графа Воронцова в доме остались прежние, раз заведённые исстари порядки. «Никакие смены царствований не коснулись старых порядков», — подумал Радищев. Здесь всё осталось по-старому, как в бытность Александра Романовича в должности президента коммерц-коллегии. Тогда особенно часто бывал в этом доме Радищев.

Граф в богатом шлафроке появился в дверях раньше камердинера и, широко раскинув руки, направился навстречу Радищеву.

— Рад скорому приезду, несказанно рад! — подходя к Александру Николаевичу, говорил граф. Обхватив Радищева, он направился с ним в домашний кабинет-библиотеку, часть книг которой только что была привезена из подмосковного имения. Они прошли зал с фамильными портретами и с большими зеркалами в бронзовых резных рамах. Александр Николаевич, увидевший своё изображение, был удивлён, что он и Воронцов после их последней встречи немного располнели.

Пройдя в кабинет-библиотеку, загромождённую шкафами, оба присели возле круглого столика в мягкие, обитые штофом кресла, всё ещё внимательно разглядывая друг друга и поражаясь изменениям, заметными им обоим после их последней встречи, три года тому назад.

— Друг мой, — с сердечной теплотой начал Александр Романович, — не мешает помнить, что начинается новый век в нашем отечестве, знаменующийся новыми веяниями и преобразованиями.

Воронцов был в хорошем настроении, какого не испытывал уже давно, находясь вдали от государственной деятельности. Недавняя награда — андреевская лента, которой граф был пожалован в связи с назначением его в сенат, говорила, что государь отнёсся к нему с почтительным уважением, хотя и без симпатии, считая его, видимо, человеком, всё ещё придерживающимся «старых предрассудков».

Молодые друзья Александра I, наоборот, подсказывали императору чаще встречаться и не пренебрегать советом этого деятельного вельможи, искушённого в государственных делах.

«Он стар, но идеи его молоды», — внушали они государю и напоминали, что граф был обвинён раньше за покровительство Радищеву.

Воронцов успел уже высказаться о правах сената, Державин, его старый недруг, не замедлил осудительно отозваться об этом.

Державин считал, что Воронцов — этот «атаман» молодой партии Александра I — вводит «мнения аристократические или ослабляющие единодержавную власть государя».

Различные отзывы и разговоры, доходившие до Воронцова, только распаляли его, и он ещё более энергично принимался за наброски то одного, то другого рассуждения, касающегося государственного переустройства. Служба захватывала всю его кипучую натуру.

Радищев помедлил с ответом Воронцову, заговорившему о начале нового царствования.

— От всей души желал бы, чтобы новый век увенчался и новыми преобразованиями. Начало многообещающее, каков будет конец.

— Добрейший Александр Николаевич, сомнениям не должно быть места в твоей душе.

— Как сказать, Александр Романович, обжёгшийся, на молоке дует на воду, учит народная поговорка.

— Да, да! — представив на минуту всё пережитое Радищевым за это страшное десятилетие, поспешил сказать граф. — Я понимаю, прошлое давит и всё ещё гнетёт твою душу. Но, друг мой, то кануло в вечность. Настал новый день России, и нас ждут её новые, святые дела.

— Новых дел не страшусь, ежели святость их сродни моей приверженности.

— Есть приятная весть, — продолжал Воронцов, — приобщить знания твои к государственному делу. Был намедни разговор у меня — определить тебя в законодательную комиссию, чтобы мог ты скорее упражнять ум свой на государственном поприще. Каково?

— Смею ли отказываться, Александр Романович!

— Я знал, я надеялся…