Петербургский изгнанник. Книга третья — страница 37 из 50

— Положим, дорогой, сие не ново. Дерзкое перо твоё, всё обнажающее, уже написало об этом в книге, ставшей роковой, — прервал Воронцов.

— Повторяя ранее сказанное, Александр Романович, я лишь подчёркиваю прежние мои убеждения.

— Похвально-о! Но я не сомневался, а теперь и более того нет оснований сомневаться…

— Я хочу сказать, — с настойчивостью продолжал Радищев, — не будь предрассудков, суеверия и темноты, Декарт родиться мог бы столетия назад. Клеймить разум, науки, просвещение, объявлять глупым, мерзким и негодным всё, что является в свет без церковного благословения, — подобное право жестокого гонения несправедливо, Александр Романович, и, как отягчающее народ, должно быть уничтожено!

Граф Воронцов был бы недальновидным человеком, до сих пор не понявшим последовательности всей смелой и дерзкой деятельности Радищева, если бы допустил, что Александр Николаевич сделает на этот раз какие-то другие выводы. Он не хотел быть стрелком, не знающим, из какого дерева делается стрела, и вполне понимал упорный нрав Радищева. Ему по душе были крепкие и твёрдые убеждения этого человека.

— Когда семя падает на бесплодную почву, ещё невозделанную, которую ни дождь, ни роса не напоили, пожнёшь плевелы, — сказал он.

Радищев молчал. Он смотрел в окно на вечернее небо. На нём чередующимися полосами, от яркокрасной у линии горизонта до бледнопалевой в вышине, неподвижно застыли облака.

В словах Воронцова звучала правда. Он сам сознавал это и невольно подумал, сравнив свои мысли с красками заката, что сказанное им сейчас так же ещё далеко от действительности, как яркокрасный цвет от бледнопалевого в небесной выси. Сразу стало как-то горько и обидно.

В кабинет вошёл старенький слуга графа с зажжёнными свечами в канделябре. Он поставил его на круглый столик, разделявший кресла, в которых сидели Радищев и Воронцов. Александр Николаевич опять взглянул в окно, но прежние краски заката погасли, а на душе от этого не стало легче.

Воронцов продолжал:

— Ещё не пришло время в России для столь дерзких и смелых законоположений.

— Придёт!

— Кто может сомневаться в противном, но когда придёт?

— Я вижу его!

Воронцов повернул голову в сторону слуги. Тот поспешно спросил:

— Прикажете кофею?

Александр Николаевич торопливо поднялся и предупредил:

— Нет, нет! В другой раз. Мне домой пора, Александр Романович.

— Неволить не смею, — отозвался Воронцов и проводил Радищева до передней.

6

Снова предстояло совершить путешествие из Петербурга в Москву. Радищев вздохнул полной грудью, когда миновали городскую заставу и колокольчики весёлой трелью зазвенели в сельских просторах. Александр Николаевич следовал в поезде графа Завадовского и на этот раз чувствовал себя совершенно свободно — он ехал в отдельном возке. Мысли его чередовалась: то они невольно входили в полосу воспоминаний, связанных с впечатлениями той давней его поездки, после которой появилась книга, то захватывали его почти явными видениями арестантского возка с конвойными, сопровождавшими его, государственного преступника, то открывали перед ним новые горизонты и дали его теперешней жизни.

Странно сложилась его судьба! И те же почтовые станции, которые проезжал, и встречные люди, крестьяне, живущие в разорённых помещичьих деревнях, виделись ему уже глазами члена законодательной комиссии.

Навстречу шли обозы с крестьянской снедью. Они везли в столицу богатства помещичьих усадеб, нажитые мужицким потом и кровью. Оброк был только что собран в вотчинах петербургских дворян, не знающих всех своих деревень, доставшихся им в награду от государыни или государя. Век минувший щедр был на раздачу крестьян и деревень именитым дворянам!

Господские кучера беззаботно покрикивали на истощённых лошадок, едва тянувших поклажу. Радищеву представлялось за каждым мешком зерна, лежащим на телеге, за бочонком с маслом или мёдом — людское горе в курных крестьянских избах. Он будто видел обросших мужиков в изодранных холщовых рубахах, слёзы крестьянок, окружённых полуголодными детишками, отдающих в оброк последний десяток яиц, фунт шерсти, пудовку муки. Всё это барину положено по закону! Где справедливость закона, призванного оберегать права крестьянина?

На почтовых станциях Александр Николаевич расспрашивал об этих обозах.

— С барским добром, — коротко отвечали ему.

Он обратился к мужику, стоявшему с независимым видом. Сняв войлочную шляпу, сдвинув брови, мужик показался ему непокорным, несгибаемым перед начальством. Он спросил его о повинностях.

— Подать с поселян осьмигривенная, — отвечал ему мужик и, лукаво прищуря глаз, хитро, спросил:

— Не скостят ли ноне их, а?

Радищев знал, что повинности, умноженные при Павле, оставались в прежней силе. Налог был удвоен на гербовую бумагу, на паспорты, на подати купцов и мещан, на чугунные и медные заводы. Казне нужны были деньги. Их взыскивали с крестьян. Клубок взимания податей распутывался так: губернское правление, усматривая, что исправник не взимает недоимки с поселян, налагало на него денежные пени, которые обращались вновь на того же поселянина. Исправник, чтобы исполнить свои обязанности, брал деньги из платежа оброка. Мужик догадывался, что, заплатя пеню, исправник оставит его в покое, а заплатить её было всё же легче, чем недоимки, и он платил. Малыми издержками он не так изнурял себя, а долг на нём оставался прежний, состояние ухудшалось, зато исправник уже не беспокоил до следующего сбора податей. Так тянулось годами: недоимки росли и крестьянин, не видя никакой возможности погасить их, махнув рукой, на всё, ждал для себя худшей участи, чем сегодняшняя его бесправная и безрадостная жизнь.

И Радищев задумался над этим безвыходным положением крестьянина, размышляя, что же надобно сделать в законе, чтобы облегчить его участь?

Графский поезд остановился в небольшой деревеньке, живописно разбросанной на берегу безымённой речушки. Завадовский вышел из кареты, чтобы размять тело, уставшее от долгого сидения. Александр Николаевич воспользовался случаем и заглянул в крестьянскую избу.

Изба была небольшая. Много места занимала печь. За ней к стене был прибит рукомойник, а под ним стояла лоханка с помоями. Стены и потолки, почерневшие от копоти, отливали вороньим блеском. Посередине столик, сколоченный деревенским плотником. На нём — берестяная солонка без соли и в разбитой миске ржаные лепешки с толчёным конопляным семенем. Не было видно ни кровати, ни нар; хозяева спали на печи или на полатях. На божнице от времени совсем почернел лик угодника. Не хватало времени помыть и почистить его.

Таково было убранство избы, в которую заглянул Радищев под предлогом напиться кваску, утолить нестерпимую жажду.

Хозяйка, жена солдата, погибшего в последнюю войну, налила квасу в глиняную чашку, сказала:

— Угощайтесь, барин.

Радищев присел на скамейку. Отпив несколько глотков кислого квасу, он спросил её о вдовьем житье-бытье.

— Беду вдовью никаким языком не расскажешь, — ответила женщина. — Ребятишки да нужда в доме, кто поймёт жизнь нашу.

— Каков урожай ноне?

— Что урожай! Не себе сеяла, а барину. Рожь сжала, да на барскую усадьбу свезла…

В глазах женщины, добрых и открытых, выразилось всё её горе, вся её нужда.

— Тяжело живётся, — с сочувствием произнёс Радищев.

— Не сладко, — и вздохнула. — Будут ли для нас ясные дни? Дойдёт ли вдовья молитва до бога и царя-батюшки?

— Надежда — лучшая утешительница, — сказал Александр Николаевич, но почувствовал, что не этих слов ждала от него крестьянская вдова.

— Не украшай худого, барин.

— Будут и для сельского труженика ясные дни, верь, душа моя, и они быстрее придут.

— Красно сказываешь, да ждать мочи нету.

— Жди!

Что сказать ещё этой русской женщине, к которой в избу, кроме нужды, вошло и вдовье горе? Он произнёс несколько слов, чтоб утешить, но вдова не поняла его. Тогда Александр Николаевич спросил:

— Детей-то сколь?

— Мальчонка с девчуркой на барской усадьбе гусей пасут за кусок хлеба…

— А ты?

— Лён теребить пойду…

Радищев достал из кармана серебряный и положил на стол.

— Детям подарки купишь.

Женщина вскинула затуманенные слезой глаза на монету, и по лицу её словно пробежал испуг.

— Не возьму, барин, деньги. Квас того не стоит, — быстро сказала она. — Не вводи во искушение. Если добрая у тебя душа, оставь медяк.

И когда Радищев попытался убедить её, она решительно замахала рукой, глаза её сразу посуровели. Он вынужден был поступить так, как хотела крестьянская вдова.

Путь продолжался. Графский поезд медленно тянулся по дороге. Не доехали до Новгорода, а Завадовский вновь устал, его всего разбило. Радищев же, наоборот, с ещё большим вниманием всматривался в окружающую жизнь, размышлял над словами мужика, над горем крестьянской вдовы.

Иногда из глубоких раздумий над судьбой народа его выводили встречные казённые люди. Они ехали, сломя голову. Захлёбывающиеся от быстрой езды валдайские колокольчики под дугой не звенели, а будто стонали в переполохе.

Издали засияли купола Софийского собора. Древний Новгород! Радищев представил его седую старину, век его свободы: вечевой колокол, сборища народные, боевые дружины. Не в них ли следовало искать формы самобытного государственного правления? Не заимствовать их у просвещённой Европы, как это пытается сделать граф Воронцов, а глубже призадуматься над правлением древнего Новгорода. Старые русские события захватили все его думы, все его мысли и не оставляли до приезда в белокаменную Москву.

7

Коронация Александра I назначена была на воскресенье. Царский поезд в древнюю столицу прибыл накануне, а двор — за несколько дней перед тем. Все остановились в Петровском дворце.

В день въезда государя в Москву вся дворцовая знать была распределена по чинам и находилась в Кремле. Синод ожидал приезда Александра I в Успенском соборе, гвардия — на Соборной площади. Государь, въехав в Кремль, посетил собор, поклонился праху московских царей и изъявил желание отдохнуть в Слободском дворце.