В газетах мелькали сообщения о том, как почтовый чиновник Друэ из местечка Варенна, находившегося вблизи границы, задержал бежавшего из Франции короля Людовика с семьёй. Королевская карета, окружённая вооружённой толпой, была доставлена в Париж. Описывались подробности королевского бегства. Мария-Антуанетта имела паспорт на имя русской графини Корф, король был её лакеем. Газеты не только намекали, но и прямо указывали — бегству Людовика содействовал русский посол в Париже Симолин, делавший это, как догадывался Радищев, с указанием Екатерины II. Сочувствие русской императрицы положению французского короля Людовика возмущало Александра Николаевича до глубины души. «Ворон ворону глаз не выклюет», — вспомнилась Радищеву народная пословица.
Бегство короля вызвало бурю негодования среди парижских патриотов, требовавших суда над Людовиком и его низложения. Короля взяло под защиту Учредительное собрание. На Марсовом поле толпы парижан собрались для того, чтобы подписать петицию о низложении короля. Безоружная толпа была расстреляна гвардейцами Лафайета.
И Александру Николаевичу с особой ясностью и по-новому представилось всё, что было связано с этим именем.
…Бурные события врывались быстрой птицей в их комнатушку на Грязной улице, заваленную бумагой, ящиками, литерами, типографской краской.
— Читали? — вбегая в комнатушку, спрашивал Богомолов, товарищ Радищева по службе, помогавший ему набирать книгу. Он держал в руках «Санкт-Петербургские ведомости» и потрясал ими. Богомолов садился на ящики с литерами, запыхавшийся, взбудораженный и глазами, сверкавшими от возбуждения, пробегал страницы газеты.
«На сих днях приказано было взять под стражу, — громко и негодуя читал он, — писателя Марата, который, имея в своём доме типографию, рассевал в народе великое множество весьма оскорбительных законодательной нашей власти сочинений…»
Как это походило на то, что творили они, здесь, в домашней типографии в маленьком домике на Грязной улице! И от того, что писатель Марат смело выступал в защиту народа, там в Париже, у Радищева и его товарищей прибавлялись силы непримиримого протеста и жажды борьбы с крепостнической действительностью и российским самодержавием.
— Наше дело верное, дорогие друзья! — с радостью вставлял Радищев, а богомоловский голос продолжал:
«Для произведения сего действа назначен был от маркиза де-ла Фаета целый отряд народной гвардии…»
Радищев почти не слышал тогда, что читал Богомолов. Он ошибся в Лафайете. Как он любил его раньше за то, что француз самоотверженно сражался за независимость американского народа. А теперь Лафайет с остервенением подавлял свой народ, поднявший знамя свободы, и он ненавидел маркиза с продажной душой, как могут ненавидеть презренного изменника все, кто любит родину и дорожит её свободой.
«Санкт-Петербургские ведомости» делу Марата придавали тогда особенное значение. Газета, которая ещё недавно сочувственно отзывалась о событиях в Париже, теперь развернула травлю французских патриотов, обрушилась на восставший народ и клеветала на их духовного вождя — Марата.
Отряд национальной гвардии, возглавляемый маркизом Лафайет, окружил дом Марата, с тем, чтобы арестовать писателя.
— Марата на фонарь! — кричали гвардейцы.
— Не дадим друга! — отвечали защитники революции, оказавшие сопротивление национальной гвардии. Марат успел скрыться. Его типографию разгромили, станки опечатали, издание конфисковали…
«Маркиз де-ла Фает, — читал Богомолов, — избегая кровопролития, приказал упомянутому отряду народной гвардии оставить писателя в покое…»
— Враки! — с возмущением прервал чтение Радищев, подбежал к Богомолову и, выхватив газету, изорвал её на клочки.
— За работу, друзья, за работу! — призвал он и сам, на ходу, стал вносить в рукопись «Путешествия из Петербурга в Москву» поправки о цензуре, о гонении на революционную печать Франции.
Тогда он больше чувствовал, нежели достоверно знал о событиях в Париже. Теперь, когда Александр Николаевич оказался сосланным за свою книгу в Сибирь, здесь, в глуши Илимского острога, он полнее представлял всё, что происходило в 90-м году в Париже. По страницам гамбургских газет, из десятка других источников, просачивающихся в Россию, он восстанавливал правдивую картину событий, развернувшихся во Франции.
Французская революция была на подъёме. Её пламя грозило охватить пожаром всю Европу, и Радищев радовался за Марата, как если бы это было народное мщение, поднятое им в России.
Из этих же газет Александр Николаевич знал, что немаловажные события происходили и в России. В декабре 91 года был заключён в Яссах мир с Оттоманской Портой. Россия получила Очаков, оставив Порте все прочие завоевания. Крым, Черноморское побережье от Бессарабии до Кавказа были навсегда освобождены от турецкого владычества.
Александр Николаевич спешил поделиться новостями с Елизаветой Васильевной. Он вошёл к ней в комнату взволнованный и возбуждённый.
— Мир с турками такое событие, Лизанька, которому все должны радоваться и особенно деревенские жители…
— Ну, и слава богу! — с заметным участием произнесла Рубановская.
— Они имеют для того полное основание, — продолжал Радищев, — ибо больше других испытывают тяжёлые последствия войны. Рекрутство, налоги, голод и нищета обрушиваются главным образом на деревню…
— Объясни мне, Александр, — спросила Елизавета Васильевна, — и зачем надо столь много проливать крови, чтобы всё закончилось миром в одном месте, а в другом началось войной?
Александр Николаевич сразу и не понял всей глубины вопроса Рубановской.
— Границы теперь проходят по Днестру и Черноморью! Дорогая моя, сие понять надо!
— А по-моему пусть они проходили бы там, где проходили раньше, лишь бы не было страшной войны…
— Войны всегда были и будут, — утвердительно сказал Александр Николаевич, — пока существует и будет существовать несправедливость, неравенство между людьми…
Елизавета Васильевна почувствовала, что затронутый ею вопрос, действительно, настолько серьёзен, что, начни отвечать на него Александр Николаевич, она всё равно не примет ответ его сердцем. «Калеки, вдовы, сироты — людское горе и несчастье». Вот что несла война народу в представлении Рубановской и, не желая больше продолжить разговор об этом, перевела его на другое.
И хотя Александру Николаевичу хотелось бы в эту минуту продолжить начатый разговор, но раз Елизавета Васильевна переменила его, Радищев не хотел возвращаться к прежней теме. И разговор их перешёл на домашние дела. Рубановская заговорила о приготовлении к тому дню, которого с нескрываемой радостью ждала, как ждали его все в доме. Ей захотелось рассказать Александру Николаевичу о своих каких-то новых чувствах, не то, что страха, но волнующей боязни, присущей всем молодым женщинам, готовящимся стать матерями.
— Ты боишься? — спросил Радищев, угадав её мысли.
— Не-ет, — сказала она, — меня чуточку страшит таинственность того дня, которого я нетерпеливо жду, — совсем тихо, склоняя на его грудь голову, сказала Рубановская. И, испугавшись, что преждевременно заставит мучиться и думать об этом Александра Николаевича, поправилась:
— Ты, пожалуйста, не беспокойся за меня… Я знаю, всё будет хорошо, ведь я здоровая…
Радищев молча погладил её руки. Он так хотел, чтобы всё было хорошо, чтобы всё закончилось благополучно. Невольно вспомнилось, что в родовой горячке умерла Аннет — первая его жена — родная сестра Елизаветы Васильевны.
Вошла Дуняша и спросила, можно ли накрывать стол к обеду.
— Пора, — отозвался Радищев.
— Накрывай, Дуняша, — распорядилась Рубановская и добавила: — Какую уху Настасьюшка приготовила из стерлядки! Степан купил у рыбаков пуд стерляди и осетрины по рублю двадцать копеек. Совсем дёшево, дешевле чем в Иркутске…
— Ты, Лизанька, становишься расчётливой хозяйкой, — сказал, улыбаясь, Радищев.
— Будешь ею. Приходится дорожить каждой копейкой, Александр.
— Знаю, знаю.
— Жизнь учит быть расчётливой хозяйкой, — сказала Рубановская и направилась сама на кухню, где уже Настасья гремела кастрюлями и тарелками…
Радищев подумал: как бы он был несчастлив в Илимске, если бы не было рядом с ним Елизаветы Васильевны.
Утренние занятия с детьми близились к концу. На этот раз Александр Николаевич знакомил их с отечественной историей, с событиями давно минувших дней. Он рассказывал им о новгородском вече — носителе вольницы, о вечевом колоколе, сзывавшем новгородцев на сборища, о письме, сочинённом великим Новгородом в защиту вольности. Передавая детям историю родины, он и сам как бы по-новому осмысливал все эти события, волновавшие его.
Вслед за Новгородом, учредившим вольность, он говорил о московских царях, собравших воедино Русь и положивших начало Российскому государству, получившему свой наивысший расцвет и силу при Петре Первом.
Радищев не заметил, как невольно, от новгородских князей и московских царей, перешёл к рассказу об освоении Сибири — обширнейшего края русской земли и живо, увлекательно излагал детям историю Ермакова похода. Первое представление о Ермаке, хотя и туманно, начало складываться у него ещё в юные годы, в такие же как у его теперешних слушателей. Он, будучи пажем при дворе императрицы, с каким-то тогда непонятным ему замиранием сердца останавливался в Петергофском саду перед небольшим мраморным обелиском, воздвигнутым Екатериной. Краткая надпись на нём гласила: «Храброму казаку Сибирскому — Ермаку».
Потом первое впечатление юности и разыгравшееся воображение, подкреплённое скудными книжными источниками о покорителе Сибири, ожили в нём с новой силой, когда Радищев, следуя в илимскую ссылку, увидел на городской площади в Кунгуре фальконеты — пушечки Ермака. История завоевания Сибири словно приблизилась к нему во времени, ожила перед ним. Интерес ещё больше пробудился после знакомства с тобольскими архивными бумагами и разговора с архивариусом Резановым. Тобольск имел герб с изображением щита Ермака, навеки запечатлев в нём славу храброго атамана — вождя непорабощённых воинов.