Петербургский изгнанник. Книга вторая — страница 14 из 62

Теперь, когда внутренний творческий процесс, не дававший ему покоя, достиг своего высшего напряжения и зрелости, Радищев сел за сочинение «Слово о Ермаке». В этом сочинении ему хотелось последовательно изложить героические страницы истории замечательного края России, куда его забросила судьба, края, куда он охотно поехал бы добровольно, чтобы познать его людей — потомков Ермака, покрывших себя неувядаемой славой.

Что двигало их самоотверженностью? Какая могучая сила толкала их в глубь неизведанных окраинных земель Сибири? Нажива? Да, одни из них хотели разбогатеть. Край изобиловал несметными богатствами, которые манили людей, но лишь немногим удачникам богатство давалось в руки, а остальные гибли. Других влекло иное чувство, отнюдь не корысть. Ими владело ненасытное любопытство познания — что же за люди там живут, каковы они собой, что за земли простираются за степями, тайгой у неизвестных морей и рек? Это было очень сильное чувство, заложенное в природе русских людей, и противостоять ему не хватало сил. Душа рвалась вперёд и жаждала неузнанного и неизведанного, покрытого тайной, пути к которому были трудны, но привлекательны своей трудностью.

Третьими же, которых было большинство, руководило сознание, что, открывая новые земли, они расширяют владения своего отечества, делают тем самым благое и полезное дело.

Как бы там ни было, от всех, кто пробирался в эти далёкие края, в большинстве своём неграмотных людей, дальние походы, полные лишений, грозящие на каждом шагу гибелью, требовали отчаянной смелости, чудесной мудрости и богатырской выносливости. Надо было уметь жить, закладывать остроги, строить города в крайнем напряжении своих сил, сочетать ратные и трудовые подвиги.

Первыми шли казаки. Уходя в походы, они обрекали себя заранее на лишения и невзгоды, подвергались всевозможным испытаниям, проверяли своё мужество, приобретали новую закалку своего характера.

И Александр Николаевич думал, что казакам могло по справедливости казаться, что те, кто из России пойдёт вслед за ними, не будет иметь тех препятствий в пути, которые имели они: ибо, если в новом деле труден первый шаг, второй и все последующие за ним представляются уже легче. Колумбу для открытия Америки нужно было счастливое сочетание многих великих качеств и дарований. Теперь всякий простой кормчий ведёт свой корабль к берегам Нового света беспрепятственно и смело, зная, что курс его правильный и в назначенный срок он будет в желанном месте.

За казаками шли смелее на Восток пашенные крестьяне, ремесленники, устремлялся беглый люд. Все искали там своей новой доли, своего счастья, своей воли.

И всё же нельзя было не заметить главного стремления землепроходцев — найти и разведать в тех землях, куда они приходили, — новые промыслы, на плодородных землях разбить поля, посадить огороды. Они шли в незнакомые края, как добрые и сильные соседи, стремясь прежде всего установить дружеские связи с местными коренными жителями, передать им свои знания, привить любовь к неизвестным им промыслам, земледелию и культуре. Не так ли поступают старшие братья в большой семье, делясь накопленным опытом с младшими братьями?

Путь на Восток от Урала До Курильских островов представлялся Радищеву трудовым подвигом русского народа, показавшего не только своё упорство в достижении поставленной цели, но и свою кипучую энергию, своё трудолюбие, свою талантливость!

Славную страницу истории края открывал поход Ермака, который старался победу над поработителями народов Сибири, приобретённую в жестоких схватках, закрепить своим мягкосердечием. Освобождённым народам он оставлял полную свободу жить попрежнему, ни в чём не стесняя их, и довольствовался тем, что обязывал платить их небольшую дань пушниной и съестными припасами, необходимыми для пропитания его воинов. Владычество Кучума, державшееся на насильственном порабощении народов, рассыпалось с приходом Ермака.

Образ смелого и твёрдого в своих предприятиях мужа стоял перед ним теперь во всём величии и славе, как умного и дальнозоркого вождя из народа.

Значение Ермака состояло в том, что после его походов в глубь страны устремились безымянные землепроходцы. Брешь была пробита. Дикая Сибирь обживалась и превращалась в русский край, в неотъемлемую часть могущественной России.

5

В комнате Рубановской находились Дуняша и Настасья. Женщины сидели за работой. Елизавета Васильевна — за вышивкой, Дуняша — за шитьём распашонки, Настасья, постукивая спицами, вязала из заячьего пуха тёпленькие чулочки.

Между женщинами шёл задушевный разговор о том, что тревожило каждую из них. Больше всего слышался настойчивый, убеждающий голос Настасьи.

— Как там ни судите, голубушка моя, а обзакониться надо было…

Настасья нарочито растягивала слова, осторожно подбирала их, чтобы не обидеть Елизавету Васильевну. Но какие бы слова не были ею выбраны и, как бы мягко, осторожно и дружественно не были сказаны, они болью отзывались в сердце Рубановской. Елизавета Васильевна и сама много думала о своём браке с Радищевым.

— Настасья Ермолаевна, с того дня, как я полюбила Александра Николаевича, — говорила спокойно она, — всё переменилось для меня…

— И всё же без церковного благословения, — настаивала на своём Настасья, — нет святой любви. Такова уж наша бабья доля…

— Почему же?

— Не хорошо, Лизавета Васильевна, нам, бабам, без венца жить. Грешно…

— Один бог без греха, — вставила нетерпеливо Дуняша, во всём сочувствовавшая Елизавете Васильевне с того самого памятного утреннего разговора в Санкт-Петербурге, когда Рубановская спросила её, Дуняшу, не побоится ли она вместе с нею поехать в далёкий край за Александром Николаевичем.

— Помолчи, бедовая, послушай, — наставительно и строго сказала Настасья.

— Надоело уж слушать всё одно и то же… По-старому судите…

— А ты, бойкая, по-новому?

— По-новому!

Елизавета Васильевна глубоко вздохнула.

— Может и грешно, Настасья Ермолаевна, — сказала она, — но всё же для меня нет ничего превыше моей любви…

— Не пойму я такой любви, — отложив чулочек со спицами на колени, сказала Настасья.

— Где уж понять! — опять вставила Дуняша, — небось обвенчали вас со Степаном-то Алексеевичем, а вы может друг дружку не знали до того…

— Свыклись-слюбились, — сказала Настасья, — а всё же венчаны.

— Разве то любовь? — горячо проговорила Дуняша, и тоже, отложив шитьё в сторону, мечтательно продолжала. — А я бы ежели встретила такого человека, как Александр Николаевич, и не подумала бы о венце… На край света за ним побежала бы. Одно счастье глядеть на такого, а не то, что жить с ним…

— Срамница ты, — безобидно сказала Настасья, — тебя не переговоришь и не переспоришь…

Елизавета Васильевна встала, отошла к окну. Ей надо было погасить вспыхнувшую внутри боль, не показать её. Александр Николаевич всегда учил её быть спокойной, твёрдой и она искренне хотела быть такой не только в его глазах, но и перед Настасьей с Дуняшей.

— Я чувствую, — сказала она, — что и бог простит меня. Ведь я пришла со своей любовью в тяжкие для него годы и помогла ему перенести горе несправедливого наказания, поддержала в нём мужество!… Разве так я против бога поступила, а?

— Я не осуждаю вас, Лизавета Васильевна, — смирясь, сказала Настасья. — Бог с вами, живите на радость и счастье… Я как бы про себя говорила. Доведись мне, я не смогла бы так…

— А я смогла бы! Ей-богу, смогла бы…

— Смогла бы! — повторила Настасья, — молода-а ещё рассуждать-то так…

Разговор оборвался. Опять застучали спицы Настасьи. Продолжала шить распашонку Дуняша. И, если Настасья не догадывалась, какое смятение в душе Елизаветы Васильевны произвели её слова, то Дуняша, глубоко изучившая Рубановскую, знала, что разговор этот не остался для той бесследным.

Дуняша пристально взглянула на Елизавету Васильевну. Она старалась по выражению лица уловить, как Рубановская приняла Настасьины слова, но, кроме задумчивости на смугловатом лице её, Дуняша ничего не уловила. Глубоко сочувствуя Рубановской и считая, что она во всём права, хотя и поступает не так как другие, а наперекор всем и всему, Дуняша называла про себя Елизавету Васильевну счастливой и одновременно несчастной. Счастливой, по Дуняшиному представлению, Елизавета Васильевна была потому, что горячо любила Радищева, а он отвечал на её любовь глубокой привязанностью. Несчастной она была потому, что полюбила Александра Николаевича, связала себя с ним без церковного благословения, без венца, как сказала Настасья.

Дуняша, только что защищавшая Рубановскую, в то же время чувствовала, что доводы её против Настасьи были неубедительны. Ей всегда было жаль Елизавету Васильевну, а сейчас эта жалость наполнила всё существо Дуняши. «Вот, ведь, сложится так жизнь, — думала она. — Снаружи хорошо, а внутри полным-полно боли».

Но вместе с чувством жалости к Рубановской, Дуняша оправдывала всё в жизни Елизаветы Васильевны ради её любви к Александру Николаевичу, которого Дуняша считала необыкновенно умным и самым хорошим человеком, какого только она знала. Если Радищев находит, что надо поступать, как повелевает сердце, и без венца живёт с Рубановской, значит так надо. Дуняша знала, что любовь их сильна и без церковного благословения, значит так тоже можно любить и жить.

Елизавета Васильевна тоже думала, что любовь её к Александру Николаевичу сильнее всего на свете и ради этого можно и не вступать в церковный брак. Не будь изгнания Радищева, вероятно, и она, в обычных условиях жизни не решилась бы на шаг, который будет осуждён в обществе.

Пусть она нарушила своей любовью установившиеся веками понятия о браке, но кто мог бы предусмотреть то, что заставило пойти её на такой шаг? Кто может осуждать её за любовь к человеку с прекрасными качествами ума и сердца, которых она никогда и нигде не встретила бы в другом своём избраннике? Она полюбила Александра Николаевича в несчастье его и готова принять за свою жертвенную и самозабвенную любовь самое строгое осуждение, если она его заслуживает.