о усопшей государыне.
Неделю звенел колокольный звон по приходским церквам губернии, служились литургии, молебствия с присягою прихожан. В илимской церквушке отслужил службу и огласил с амвона сначала скорбную, а потом радостную весть отец Аркадий.
Радищев то и другое известие принял равнодушно, словно ничего особенного не произошло, а свершилась очередная смена царей на престоле, от которой не станет легче многострадальному народу. Казалось, в сердце должно было шевельнуться неприязненное чувство, связанное с именем императрицы, сославшей его в Илимский острог, но сердце оставалось безразлично и лишь говорило: всё, что случилось с ним не зависело только от воли императрицы; каждый из монархов, умерший или вновь вошедший на престол, поступил бы точно также с государственным преступником, посягнувшим на основу основ — самодержавие.
Александр Николаевич не ждал от нового императора Павла милости себе, а, самое главное, облегчения положения подневольного народа, стонущего под гнётом крепостнического строя и помещичье-дворянского произвола.
Елизавета Васильевна, наоборот, весть о восшествии на престол Павла встретила с нескрываемой радостью.
— Надежда улыбается нам, — сказала она и, окрылённая ею, поверила, что новый государь внемлет здравому голосу и дарует свободу Радищеву. Елизавета Васильевна, в бытность свою воспитанницей Смольного института, получившая вензель за успехи, была хорошо известна Павлу, тогда ещё великому князю.
— Я поеду в столицу, Александр, брошусь к ногам императора и вымолю, вымолю тебе прощение. Павел знает меня по институту и отзовётся на мою просьбу…
Радищев был потрясён решимостью подруги, её наивной верой в возможность прощения Павлом. И как ни похвальна и одобрительна была готовность нового проявления самоотверженности Рубановской — ехать одной в Санкт-Петербург, Александр Николаевич не мог принять её и согласиться на такую поездку Елизаветы Васильевны.
Он смотрел в её горящие надеждой глаза, на бледное исхудалое лицо, на неё, ещё не оправившуюся после рождения сына Афонюшки, которому исполнилось только три месяца, и считал безумством со своей стороны согласиться отпустить Рубановскую одну в такую дальнюю поездку, полную непредвиденных трудностей и осложнений.
— Нет, милая Лизанька, нет! — говорил он. — Разве я могу отпустить тебя в такую дорогу? Нет! Разве я могу быть спокойным за твоё здоровье и жизнь?
Но Елизавета Васильевна была неумолима. Она доказывала, что голос сердца велит ей так поступить, что лучшего момента для осуществления её намерения быть не может, что она не простит себе, если упустит этот счастливый случай.
Александр Николаевич понимал искренность всех намерений Рубановской. Он видел по её разгоревшемуся лицу, по её глазам, что она слепо верила в эту возможность и нисколько не сомневалась в результатах. Радищев, не желая обижать лучших чувств и стремлений Елизаветы Васильевны, сказал:
— Я подумаю, Лизанька, подумаю…
Ему не хотелось огорчать подругу и говорить ей о том, что он никогда не унизился бы до того, чтобы просить прощения у Павла. В чём он виноват? Почему он, убежденный в правоте своего дела, за которое сослан и которому отдал свою жизнь, должен был кривить душой а выпрашивать прощение, свою свободу? Нет, он и сейчас готов не просить свободы, а взять её с бою, в непримиримой борьбе с ненавистным ему самодержавным строем.
И что могла значить его личная свобода, когда народ её не имел, а должен был обрести её в жестокой схватке. Разве мог он поведать об этом Елизавете Васильевне и сказать ей всё, что думал? Поняла ли бы она, разделила ли бы с ним его взгляды? Он умолчал и хорошо поступил, сделав это исключительно из боязни не причинить подруге непоправимой обиды.
Через неделю после этого дня в Илимск прискакал губернаторский курьер с пакетом. Он быстро вбежал на крыльцо, стремительно ворвался в дом Радищева и, едва стряхнув снег с волчьей дохи и сняв намёрзшие сосульки с отвисших усов, торжественно провозгласил:
— Поздравляю, господин Радищев, поздравляю, — он недоговорил с чем, поздравлял хозяина дома, и вручил ему пакет, облепленный пятью сургучными печатями.
— От его превосходительства генерал-губернатора…
С нервной дрожью в руках, Александр Николаевич, не допускавший и мысли о своём помиловании, торопливо разорвав конверт, пробежал глазами бумагу. Ещё не осмыслив всего содержания, он понял, что его императорское величество, всемилостивейший государь Павел повелел освободить Александра Радищева из Илимска и дозволил ему жить под надзором в своих деревнях.
Слёзы невольно навернулись на глаза. И он прежде всего подумал о том, что теперь отпала необходимость в поездке Елизаветы Васильевны в Санкт-Петербург. Он, оберегавший её здоровье, её хрупкий, ослабленный организм, безгранично обрадовался прежде всего этому.
Потом до сознания Радищева дошёл смысл самого помилования императором, и Александр Николаевич, несмотря на присутствие курьера, стоящего перед ним, на губернаторское извещение о рескрипте императора Павла, усомнился в возможности своего помилования.
Радищев лишь много позднее, когда возвратился из ссылки в своё подмосковное имение Немцево, понял истинную цену императорского помилования и свою мнимую свободу.
Но сейчас, чувство радости, охватившее его при виде губернаторской бумаги, которую он держал в руке, взяло перевес: он поверил в своё освобождение. Не в силах справиться с нахлынувшей на него неудержимой и бурной радостью он поспешил сообщить об этом Рубановской.
— Лизанька! Лиза! — взволнованно позвал он подругу и нетерпеливо устремился ей навстречу.
Лизанька! Лиза! — взволнованно позвал он подругу.
Большие глаза Радищева застилали счастливые слёзы. Он хотел сказать ей о содержании полученной бумаги, которую всё ещё держал в руках, когда появилась Рубановская, но молча горячо обнял и стал целовать её. В душе его вдруг всколыхнулись самые нежные, самые лучшие чувства и невольно прорвались наружу. Вместо простых слов, Александр Николаевич произнёс экспромт:
«Час преблаженный,
День вожделенный!
Мы оставляем,
Мы покидаем
Илимские горы,
Берлоги, норы!
Александр Николаевич не дал опомниться Елизавете Васильевне и, забыв совсем о губернаторском курьере, крикнул:
— Все, все сюда! Пришла бумага о помиловании, — и увлёк подругу в свой рабочий кабинет, куда уже направлялись и слуги Радищева с радостными слезами на глазах.
Радищев выехал в Иркутск, чтобы оформить необходимые документы в канцелярии генерал-губернатора. По высочайшему рескрипту Павла он должен был жить в одной из своих деревень по выбору. Александр Николаевич, не задумываясь, сделал выбор на Немцове, доставшейся ему от отца деревне, находившейся в ста верстах от Москвы. Генерал-губернатор Нагель так и оформил надлежащие бумаги.
Все эти формальности не задержали Александра Николаевича. Он попросил у Нагеля разрешения об отпуске солдата Ферапонта Лычкова, двадцатипятилетний срок службы которого кончился в текущем году. Лычкову было разрешено сопровождать Радищева в пути, но в отпуске отказано.
Заполучив нужные документы в канцелярии генерал-губернатора, Александр Николаевич закупил два крепких и вместительных возка, чтобы, возвратясь в Илимск, не задерживаясь, тут же пуститься в дальнюю дорогу. Он боялся, что наступившая внезапно оттепель задержит его отъезд из Иркутска.
Когда официальные посещения окончились и все формальности были в точности соблюдены, генерал-губернатор Нагель осыпал помилованного всевозможными милостями и услугами. Но Радищева тяготило это чрезмерное внимание так же, как и неприятно было то безразличие и равнодушие, какое совсем недавно проявил к нему генерал-губернатор, как и грубые и унизительные выходки киренского земского исправника.
Радищев постарался вежливо отделаться от любезностей генерал-губернатора и, сославшись на то, что у него есть ещё дела, связанные с отъездом, оставил кабинет Нагеля. Ему хотелось побыть одному. Он был опьянён радостью, тем более сильной, что она являлась совсем нежданной. Всего неделю назад Александр Николаевич был ещё на положении илимского невольника, сейчас же, помилованный, он чувствовал, какой необъятный простор желанной свободы открывался перед ним. Не верилось, что он, так внезапно вырванный из объятий своих родных в 1790 году, изолированный всё это время от друзей и товарищей, лишённый бурной государственной деятельности в Санкт-Петербурге, сейчас вновь возвращается в свои места, где родился и вырос, о которых часто думал в глухой тиши илимского уединения.
Взволнованный и глубоко потрясённый этими мыслями, он был преисполнен лучшими и светлыми надеждами. Покой совсем оставил Александра Николаевича. У него рождались самые радужные планы. Если бы он знал, отчётливо представлял себе, что помилование его и свобода только обманчивое виденье, красивый и благородный жест, сделанный Павлом наперекор своей матери Екатерине II, перед дворянской фрондой, он спокойнее отнёсся бы ко всему и возможно поступил бы по-другому.
Закончив все дела с отъездом, Радищев не забыл о своём покровителе-друге графе Воронцове, которому был много обязан и благодетельная рука которого все эти годы заботливо оберегала его. Он счёл своим долгом отослать письмо Александру Романовичу и написал его, коротенькое и проникновенное, почти одним дыханием.
«…Я возвращаюсь в Россию, чтобы жить в своём поместье. Я не знаю, кому я сим обязан. Но я хочу относить всё хорошее, что случается со мной, к тому, кто делал мне добро постоянно в течение большой части моей жизни. Возвращаясь домой, я надеюсь иметь возможность припасть к Вашим стопам и прижать Вас к моему сердцу.
Ах, найдите мне слова, которые могли бы выразить всё, что я чувствую в сие мгновение, и Вы поймёте всю глубину моей благодарности. Я ожидаю сие мгновение с нетерпением, которое превосходит все границы; и сие мгновение будет одним из лучших в моей жизни.