Петербургский изгнанник. Книга вторая — страница 57 из 62

Радищев в отчаянии застонал. Ни один мускул не дрогнул на лице Рубановской. Жизнь её погасла. Все мучения её, все горести, волнения и счастье, которого она так искала, к которому много лет тянулась её ненасытная душа, отошли, в вечность. Елизавете Васильевне было уже безразлично всё, что происходило в мире живых людей, — она была мертва.

Штабс-лекарь испуганно вздрогнул, услышав стон Радищева, и проснулся. Он догадался, что больная скончалась. Иоган Петерсон встал с дивана, открыл дверь и подошёл к кровати Рубановской, на груди которой лежала седая голова рыдавшего Александра Николаевича. Медик, по привычке, взял в свою руку холодное запястье, спокойно и раздельно, проговорил:

— Отмучилась… O, mein gott! — быстро перекрестился, широко зевнул и вышел из комнаты умершей.

5

Судьба словно испытывала твёрдость Радищева, проверяла стойкость его характера.

В эти тяжёлые дни от него не отходил Панкратий Платонович Сумароков. Забота о похоронах легла на его плечи. Сумарокову помогали какие-то молодые люди, совсем незнакомые Радищеву. Каждый из них старался сказать слово сердечного утешения, разделить с ним горе утраты, пособолезновать ему. Особенное сочувствие проявлял высокий, неизвестный ему мужчина. Сумароков обращался к нему чаще, чем к другим, называя его просто по имени — Николай.

Александр Николаевич в этой поддержке находил нужные ему силы, крепился. Он оплакивал Елизавету Васильевну по-мужски, сурово, чувствуя, что навсегда утрачена прочная опора его семьи, самая близкая его сердцу. Овдоветь во второй раз, в самые трудные годы его жизни, было очень тяжело. И всё же Радищев не был в таком отчаянии, в каком был после смерти первой жены Аннет — сестры покойной Елизаветы Васильевны, хотя на руках его снова осталось трое маленьких детей; среди них — Афанасий — грудной ребёнок.

Кроме забот, взятых по похоронам, Сумароков, остро чувствовавший своё одиночество после выхода замуж сестры, старался по возможности утешить Радищева.

— Мужайся, Александр Николаевич, мужайся…

— В другой раз мне такой удар! Тяжёлый рок словно преследует меня…

— Тебе важно противостоять року…

— Э-эх, Панкратий Платонович, оторван кусок живого сердца! Разве легко заглушить свежую боль?

— И всё же надо суметь перебороть её…

— Спасибо, мой товарищ, спасибо за утешение.

Горечь утраты не могла отодвинуть заботы о семье. Радищев спрашивал:

— Как дети, что с ними? Я их не видел сутки…

— Всё в порядке. За ними приглядывают…

А слёзы, крупные слёзы сочились из глаз, стекали по его огрубевшим, обветренным, небритым щекам, ввалившимся за эти бессонные ночи. И снова Радищев шёл во вторую комнату, где на составленных столах лежала Рубановская. В углу, у киота, мерцала лампада, слышался монотонный и заунывный голос причетника. В комнате стоял густой запах еловых ветвей, устилавших пол.

Александр Николаевич садился к изголовью покойницы, и какое-то тупое оцепенение охватывало его.

Вынос тела назначили на вторую половину дня. Как он одевался, как следовал за гробом до церкви, не помнил. Перед его глазами плыл гроб, плыла, слитая в единую движущуюся массу, похоронная процессия, плыл он, как в тумане. Радищев будто очнулся, когда церковные колокола разнесли над городом траурный звон при приближении похоронной процессии.

Священник в чёрной ризе долго служил панихиду, как казалось Радищеву, у которого от утомления подкашивались ноги. Когда он шёл, этой усталости не чувствовал, а немного постоял на одном месте и сразу ощутил крайнее утомление во всём теле. Александру Николаевичу хотелось на минутку присесть, передохнуть от всего, а священник всё ходил вокруг гроба и хор с клироса заглушал его тихий голос заупокойными песнопениями.

Церковь наполнилась синим ладанным дымом. Елизавета Васильевна, безразличная ко всему теперь, лежала в гробу, как живая, только уснувшая, с выражением горького упрёка на бледновосковом лице. Александр Николаевич глядел на это милое лицо, на безвозвратно закрывшиеся глаза, строго сомкнувшиеся тонкие губы и думал: скоро и его час смерти наступит. Вот так же и он будет неподвижно лежать в гробу, и всё, ради чего жил, боролся, что непоправимо искалечило его жизнь, отняло навсегда Лизаньку, обрушилось несчастьем сиротства на их детей — будет безразлично и ничего больше не нужно.

Что останется после него? Мучения, которые пережил, мысли, которые долгие годы вынашивал, идеалы, к которым стремился, борьба, которой жил, — всё умрёт враз вместе с ним и будет погребено с его телом?

«Нет, — сопротивлялся другой внутренний голос. — Что-то не так. Слишком мрачны и замогильны мысли. Конечно, не так! Пусть он умрёт, и вокруг него так же будет ходить священник и кадить кадилом, книга его, сожжённая и запрещённая правительством, в ничтожных экземплярах уцелевшая, будет жить. Он верил всегда, а здесь, перед лицом смерти дорогого ему существа, утвердился в мысли своей, что книга его жила в народе, ибо была написана о нём и для него. И небесное блаженство, о котором продолжал вторить священнику хор, обещая усопшей открыть врата для души в рай, Радищеву казалось умным, продуманным и красивым обманом. Он знал другое бессмертие души человека, призывал к нему, утверждал его.

С необыкновенной ясностью ему раскрылась здесь, у гроба Елизаветы Васильевны, под заунывное песнопение, глубина им же сказанных слов, что смерть и разрушение тела не суть его кончина, что человек по смерти жить может, воскреснет в жизнь новую. Он восторжествует…

Как бы ни неистовствовала смерть, приостанавливающая жизнь человека, он знал, что вместе с ним не будет умертвлена его борьба, она увенчается победой в будущем. Он должен был оставить о себе след потомкам прежде, чем умереть, он должен приобрести право на бессмертие! Так он не уйдёт из этой, полной противоречий и жестокой борьбы, жизни! Тяжёлая утрата и неожиданное горе, свалившиеся на него, он перенесёт, а жизнь в будущем залечит его раны, зарубцует и это горе.

Священник все кадил ладаном. Синий дым взвивался вверх к куполу, откуда лился свет апрельского дня сквозь разноцветные стёкла маленьких окон с крестообразными рамами.

Радищев, погружённый в свои думы, не уловил последних слов священника, но когда раздались скорбные слова «со святыми упокой», он как бы снова очнулся от тяжёлого забытья. Но тут же у него закружилась голова, на мгновение потемнело в глазах. Радищев, не видя, почувствовал, как кто-то быстро прикоснулся к нему и поддержал его дрожащей рукой. Он догадался по этому прикосновению — сзади его стоял Сумароков.

…Натали Сумарокова пришла в церковь с опозданием. Её потянуло сюда старое чувство безответной любви, жалость к человеку, который и сейчас остался дорог её сердцу.

Войдя в просторную церковь, где даже днём царил полумрак и где горящие свечи в массивных подсвечниках озаряли людские лица рассеянным бледным светом, она не сразу нашла Радищева. Увидев Александра Николаевича, Натали прошла дальше, чтобы со стороны наблюдать за ним. Он стоял у изголовья гроба измождённый, неузнаваемый, состарившийся от горя, сгорбившийся под тяжестью утраты. Натали испугалась его вида. Это был внешне другой человек, непохожий на того Радищева, которого она знала, прежде и запомнила по последней их встрече на берегу Иртыша. И всё же изнурённое лицо его с небритым подбородком и жёстко торчащими над большим лбом седыми волосами было красиво в своей печали и страдании.

Натали Сумароковой стало безгранично жаль себя, стыдно за свои чувства к Радищеву, на которые она посмотрела теперь по-другому. Она поняла, что ей суждено на веку прожить совсем иную свою жизнь, не похожую на ту, что создало её же богатое воображение. «Если он так убит горем, значит, он был счастлив в жизни», — подумала Сумарокова и внимательно стала всматриваться в Радищева.

Александр Николаевич стоял с понуро опущенной, совсем седой головой. Натали прошла ещё вперёд, чтобы быть ближе к нему. Радищев не заметил и не почувствовал её присутствия.

Когда Александр Николаевич открыл глаза и осознанно воспринял окружающий его мир, гроб с Елизаветой Васильевной, обитый тёмнофиолетовым бархатом с белоснежной бахромой, плыл на руках незнакомых ему людей. Он слегка повернул голову. Рядом с ним шла молодая женщина со слезами на глазах. Он не сразу узнал её. А когда знакомые черты лица воскресили в памяти образ Натали Сумароковой, Александр Николаевич приветливо кивнул ей своей отяжелевшей головой, хотел что-то сказать, но, не найдя слов привета и благодарности, снова кивнул головой. Слёзы, которые он сдерживал всё это время, вдруг облегчённо выступили и блеснули на его щеках.

Александр Николаевич медленно достал из кармана платок. Когда он вытер слёзы и вновь обернулся, чтобы сказать слова приветствия, Натали уже не было рядом. Её оттеснили. Отстав от процессии, она стояла на крыльце, держала на руках ребёнка, одетого в лисью шубку, и смотрела заплаканными глазами на Радищева, медленно шагавшего за гробом.

Елизавету Васильевну похоронили в глубине Завального кладбища, заросшего вековыми липами, берёзами, тальником. Среди истоптанного снега поднялся глинистый холмик, и сиреневые тени упали на него от деревьев, освещенных огненным закатом солнца.

В вышине, облепив ветки, шумно кричали грачи, опьянённые тёплым апрельским вечером. У одинокого холмика, без шапки, с растрёпанными волосами, стоял подавленный горем Радищев. Он не слышал грачиного крика, не чувствовал вечерней свежести, упавшей на землю. Вместе с ним задержался Панкратий Платонович Сумароков. Он, тоже убитый и расстроенный, долго не замечал, что у могильного холмика Рубановской они остались вдвоем.

— Александр Николаевич, пойдём же, — первым заговорил Сумароков. — Становится свежо…

Радищев окинул его своими большими глазами, в которых всё ещё стояли слёзы. Он преклонил колено над холмиком, потом привстал и молча направился к выходу по дорожке, протоптанной людьми в снегу между могучих лип и берёз.