И от того, что душа его была с избытком полна радости, после недавнего, ещё не забытого им большого личного потрясения, город и улицы, по которым он легко шагал, были для него ещё краше и привлекательнее. Всё было полно какого-то глубокого смысла и значения.
По Пиляцкой улице, по которой он проходил, шли на молитву семьи татар, сзываемые громким голосом муэдзина, доносившегося с мечети. На горе отбивал горожанам часы корноухий колокол, сосланный сюда из Углича. На базарной площади, забитой приезжим людом, не смолкала шумная торговая жизнь Тобольска.
Ему повстречался учитель семинарии Лафинов. Радищев удивился его страшно запущенному виду. Форменный мундир учителя был не только грязен, но и весь заплатан, ботинки стоптаны, на лице, отёкшем и небритом, оставались следы синяков и кровоподтёков. Лафинов взглянул на Александра Николаевича воспалёнными глазами, лихорадочно блестевшими, и развёл руками.
— Радищев, какими судьбами вас занесло в нашу дыру?
Александру Николаевичу по ассоциации вспомнился вечер в доме Дохтуровых, где Сумароков познакомил его с Лафиновым, их разговор о новых веяниях времени, о свободолюбивой Франции. Не узнавая в Лафинове прежнего пылкого и страстного собеседника, которого тогда Панкратий Платонович охарактеризовал, как прекрасного проповедника, Радищев спросил:
— Лафинов, что с вами? — и дружески протянул ему руку.
— Был Лафинов, да весь вышел, — с горечью и обидой произнёс он. — Рано, слишком рано я родился, господин Радищев. Для Лафинова ещё не пришли благословенные времена. Они были близко, но, обманув мои ожидания, отступили далеко… Революция французская, счастливо предугаданная Руссо, не разбила оков рабства… Думалось мне, революционная буря разразится в России по примеру Франции… Ан, нет, ошибся…
Учитель повернулся перед Радищевым и, словно желая переменить разговор, со злой иронией спросил:
— Хорош преподаватель философии и красноречия, а?
— Но, что с вами? — вновь повторил свой вопрос Александр Николаевич.
— Что-о?! Жалованья не получаем, в городских кассах денег нету. На пожертвованиях именитых граждан города семинарии содержать нельзя, ежели казна и правители равнодушны будут к сему делу… А, вообще, разочарование в жизни, господин Радищев, — крах моим мечтам… — с болью заключил Лафинов, и глаза его мгновенно потухли, стали блёклыми и невыразительными, а лицо совсем осунувшимся и измученно-болезненным.
Лафинов надрывно кашлянул, отхаркнулся, а потом после приступа кашля, сказал:
— Нужно преобразование просвещения. Без сего всё — пустые разговоры, самообман…
Радищев хотел спросить Лафинова, что он понимает под преобразованием просвещения, но тот опять закашлялся, и ему стало безгранично жаль этого талантливого учителя, искалеченного жизнью и болезнью.
— Вы сильно нуждаетесь? — сочувственно спросил Александр Николаевич.
— Не-ет! На штоф и хлеб хватает денег, на мундир не достаёт… Нуждаются в деньгах семинарии и училища, господин Радищев. Семинарии и училища, — повторил он и снова закашлялся, протянул свою исхудалую руку Александру Николаевичу.
— Прощайте…
И пошёл, нетвёрдо ступая ногами в стоптанных ботинках. Радищев проводил его печальным взглядом и тоже направился дальше. Лафинов со своим разговором врезался в голову, оставил на душе его тяжёлое впечатление, омрачившее чувство бодрости, с которым он возвращался от Сумарокова.
Ему и раньше встречались люди просвещённые, умные, готовые честно служить отечеству, но потом разочарованные жизнью, так же опустившиеся и то же оставляющие жалкое впечатление. Но Лафинова ему было жаль больше всех, так как он являлся талантливее и способнее других. И будь возле него стойкий и крепкий наставник, из учителя выковался бы подлинный сын отечества. И видеть, как погиб такой человек, сознавать его гибель, для Радищева было во много раз тяжелее и мучительнее. В Лафинове он полюбил пылкость и страстность настоящего борца. Теперь в нём не осталось и тени прежнего человека.
В оставшиеся перед отъездом дни Александр Николаевич был занят установкой надгробия на могиле Елизаветы Васильевны. Он нашёл, что самым лучшим надгробием будет большая гранитная плита-четыреугольник с высеченной на ней эпитафией. Так и сделал. Плиту уложили на могилу, и он остался доволен.
Когда Радищев возвратился с кладбища усталым, но с сознанием последнего исполненного долга перед подругой, Катюша, давно поджидая отца, сказала ему:
— Папа, тебя приглашали на обед, вот карточка…
Радищеву не особенно хотелось итти на обед к вице-губернатору Ивану Осиповичу Селифонтову, где должно быть собирается избранное тобольское общество, но Александр Николаевич был поставлен в такое положение, что не прийти к Селифонтову не мог. Вице-губернатор оказывал ему явное внимание и, узнав, что Радищев занят установкой надгробия на могиле, не преминул и тут оказать своё содействие, Радищев должен был отплатить, в знак вежливости, своим визитом.
Александр Николаевич стал собираться. Он сменил верхнее платье и долго перед зеркалом одёргивал и поправлял сюртук, сидевший на нём, как ему казалось, неуклюже и мешковато. Он отвык носить его за годы ссылки. Действительно, на заметно похудевшей и ссутулившейся фигуре Александра Николаевича сюртук был теперь немного свободен.
— Катюша, хорошо ль сидит на мне? — обеспокоенно спрашивал он, и дочь, понимая его, успокаивала:
— Кто тебя посмеет осудить?
— Катюша, ты ещё молода и плохо знаешь людей. Они за утеху сочтут посмеяться надо мной…
— Последний смех лучше первого…
Александр Николаевич как-то по-новому взглянул на свою дочь и словно впервые осознал, что дочь у него не только выросла, но окрепла умом, совсем повзрослела.
— Катюша, подойди ко мне…
И Александр Николаевич, обхватив дочернину голову руками, поцеловал её в лоб и, чтобы она не разгадала чувств, взволновавших его, добавил:
— Я приду скоро, жди меня. Званый обед и общество у вице-губернатора мне не по нутру…
В доме вице-губернатора все приглашённые были в сборе, когда лакей доложил, что прибыл Радищев. И оттого, что он уже отвык от светских манер и привык к простому обхождению с людьми, эта обычная картина в прихожей произвела на него несколько странное впечатление. Она показалась Александру Николаевичу совсем ненужной в частном доме, скорее придуманной для того, чтобы этим самым подчеркнуть — в жизни существуют два этажа, два мира, бедные и богатые, простые люди и чиновно-дворянское сословие, искусственно отгораживающее себя от народа.
Навстречу Радищеву вышел вице-губернатор Селифонтов в новеньком мундире, с пуговицами, поблёскивающими позолотой, — высокий, стройный мужчина, весь сияющий и самодовольный.
— Господин Радищев заставляет себя ждать… — дружески-назидательным тоном сказал Селифонтов, протягивая ему сразу обе руки.
— Прошу извинить, задержался…
— Ничего, ничего!.. Я рассказывал один случай из своих былых заграничных путешествий, как мне доложили… Презабавный случай…
Селифонтов, в прошлом морской офицер, участник, многих интересных заграничных плаваний, всё ещё, должно быть, находясь под впечатлением вспомнившегося случая, который произошёл с ним, не мог утерпеть, чтобы не поведать его Радищеву.
— Англичане — народ весьма просвещённый в денежных обстоятельствах, скажу я, и к карманному величию имеет безмерную почтительность…
Селифонтов подкрутил густые усики и пригласил Радищева:
— Пройдёмте…
И опять, подкрутив усики, продолжал:
— Там всякий шаг стоит не меньше шиллинга. Помню съехавши в Гулль, взяли с меня по гинее за несколько рубах и мундир, которые были в чемодане. Взяли за то, что я русский, за то, для чего я еду в Лондон, и пол-гинеи за то, что я не говорил по-аглицки…
Вице-губернатор заразительно рассмеялся. Улыбнулся и Радищев, подумав, каких анекдотов не бывает в жизни.
В зале, куда они вошли, было шумно и людно.
— Господа! Высочайше помилованный, господин Радищев! На сих днях курьер доставил о нём именной Указ светлейшего императора…
— Слава императору Павлу! — воскликнул чей-то голос.
— Дни царствования его венчает справедливость, — поддакнул кто-то другой.
Радищев слегка растерялся, поклонился присутствующим и прошёл за Селифонтовым в глубь зала. Он слышал, как сзади, с боков вновь закипел прерванный его появлением оживлённый разговор.
Среди тех, кто был зван на обед, многие знали Радищева по встречам в первый его приезд в Тобольск. Были здесь чета Дохтуровых, городничий капитан Ушаков, тайно присматривавший тогда за поведением государственного преступника и штабс-лекарь Иоган Петерсон.
Из тех, кого не знал Радищев, присутствовали толстый банковский кассир Тетерин, генерал-лейтенант с маленькой головой, сильно откинутой назад, только что вернувшийся из Киргизской Малой Орды вместе с султаном, весёленький, разговорчивый купец, успевший со всеми перекинуться парой слов, всеми оставшийся довольный и оставивший о себе приятное впечатление.
Как только Радищев остался один, а Селифонтов, занимавший его очередной историйкой из своих заграничных плаваний, удалился, чтобы отдать, как хозяин дома, кое-какие распоряжения, к Александру Николаевичу стали поочерёдно подходить те, кто его знал раньше, свидетельствуя ему почтение и оказывая внимание.
Первой приплыла к нему лисьей походкой в пышном наряде Варвара Тихоновна Дохтурова.
— Я слышала о вашем горе от Ивана Осиповича, — сказала она с деланным сочувствием в голосе. — Но все мы в воле всевышнего, чему суждено быть, того не миновать, — и набожно закатила глаза.
Из-за неё, как из-за ширмы, выкатился Афанасий Афанасьевич Дохтуров и, часто моргая узенькими глазками, то и дело поглядывая на жену, проговорил:
— Сочту, сочтём за радость видеть вас у себя, господин Радищев.
Александр Николаевич молча склонил голову.
— Я всегда знала, — отстраняя рукой мужа, продолжала Варвара Тихоновна, — что над вами висел рок несправедливости, и рада, что теперь восторжествовала справедливость, — нарочито громко произнесла она, чтобы её услышали другие. Но Радищев знал, что ложь и лицемерие пропитали эту женщину с головы до пяток. Александр Николаевич хорошо помнил случай с куплей и продажей калмыцкой девочки Шамси и не мог простить этого Дохтуровой.