Обе княжны были от второй жены князя, тоже скончавшейся и урожденной Гариной, принесшей мужу большое состояние в приданое. Таким образом, молодые девушки-сироты были богаты, но находились еще до полного совершеннолетия младшей княжны под опекой родной тетки, тогда как их сводный брат, офицер гвардии, был почти беден, то есть имел пятьдесят душ крестьян где-то в глуши, близ города Кадома, куда и ехать было опасно.
Эта разница состояний породила много семейных недоразумений, ссор и бед и повлияла даже на характер и поведение князя Глеба. Он завидовал сестрам и враждовал с их теткой-опекуншей, которая тоже не любила его, не считала даже настоящей родней и звала в насмешку: «Наш киргиз!»
Покойный князь Андрей беспорядочной жизнью сумел в семь лет сильно расстроить огромное состояние своей второй жены. Если б он не утонул вдруг в Неве двенадцать лет назад, купаясь под хмельком после пира, то, конечно, ничего не передал бы дочерям. Им осталось бы только состояние теперешней их опекунши-тетки, которая была сама по себе очень богата.
После несчастья с отцом девочки остались старшая по шестому году, а младшая – четырех лет и уехали тотчас с матерью в деревню. Пасынок, уже юноша, остался в Петербурге.
Вдруг овдовевшая княгиня Анна Михайловна хотя и была женщина слабохарактерная, с странностями и причудами, но сумела, однако, в пять лет деревенской жизни снова устроить свои дела и поправить состояние. Девочек своих она держала странно, почти взаперти и в гости никуда не пускала. Из соседей своих она тоже у себя не принимала никого. Скоро стало, однако, известно в околотке, что княгиня-вдова совершенно в руках своего наемного управителя из поляков, который распоряжался самовластно в ее имениях и в доме. Даже во многом, касавшемся до детей, вдова не обходилась без его советов. Если за это время княгиня не стала вдруг женой молодого и красивого поляка, то единственно из нежелания потерять свой титул, которым очень кичилась. Но однажды, пять лет тому назад, явился вдруг к ним в глушь в гости пасынок, князь Глеб. Веселый и умный молодец-гвардеец, простодушный на вид, внимательный и почтительный с княгиней-мачехой, ласковый с сестрами, остался на все лето и искусно, постепенно, незаметно завладел скоро всем и всеми. Осенью он уже прогнал поляка, взялся за дело по имениям и повернул все на иной лад…
Прежде всего девочки, уже взрослые, были выпущены на волю, ездили в гости, веселились всячески и, конечно, также стали обожать брата.
Вскоре же, то есть менее чем через год после приезда Глеба, княгиня весной по настоянию пасынка переехала снова на жительство в Петербург.
Здесь началась новая жизнь, показавшаяся дочерям еще более странною, потому что они не понимали, в чем дело. Однако невольно и бессознательно они тотчас невзлюбили этого брата Глеба. Вдобавок они заметили, что чем более мать их любила, ласкала и превозносила пасынка, тем более стала ненавидеть его их столичная тетка Пелагея Михайловна Гарина, с которой они теперь познакомились и подружились.
Беспорядочная и зазорная жизнь княгини Анны Михайловны в столице окончилась какой-то внезапной болезнью, которая быстро унесла ее в один месяц.
Сестра ее, Пелагея Михайловна, старая дева и одинокая, сделалась тотчас опекуншей и воспитательницей племянниц. Это, конечно, сделалось не по закону, а как-то само собой, вследствие железной воли ее и множества «ходов», то есть большого количества влиятельных знакомых в Петербурге.
Не видясь почти за последнее время с княгиней, ведшей неприличную жизнь, Пелагея Михайловна, узнав о смерти сестры и немедленно явясь в дом на панихиду, привезла из своего дома и пожитки, и людей своих. Прежде чем покойная была зарыта в землю, тетка уже поселилась в ее комнатах и управляла в доме. В то же время и как бы волшебством она осадила, или, по ее выражению, «поурезала Глебовы крылышки».
Князь Глеб хотя и остался было сначала жить в доме с сестрами, но Пелагея Михайловна взяла его как бы на хлеба, что и заявила, положив «киргизу» жалованье по двести червонцев в год, ради родства.
Князь, однако, и старую девицу, и сестер вскоре сумел немного снова расположить в свою пользу, хотя приобрести над теткой такое безграничное влияние, какое имел над их матерью, он и пробовать не стал. Не такова была Пелагея Михайловна.
– Кремень Михайлыч! – звал он ее за глаза. – Никакой калитки не найдешь, даже щели простой, чтобы к ней в душу влезть, – злобно говорил князь своим приятелям и прибавлял в минуту похмелья: – Я погляжу еще, да коли нельзя добром взять, так я ее поверну иным вертом.
Но время шло, и князь Глеб, живя то отдельно, то у сестер, получал свое жалованье от тетки, иногда и подачки деньгами не в счет положенного, и все еще надеялся как-нибудь со временем обойти старую деву.
Что касается до сводных сестер, то младшая относилась к нему дружелюбно, старшая же по-прежнему – недоверчиво, боязливо и сдержанно. Обе сестры были уже теперь девушки-невесты. Княжне Василисе, старшей, минуло восемнадцать лет, а младшей, Насте, – шестнадцать.
Настя была уже давно, чуть не с рожденья, предназначена заглазно быть женой дальнего родственника отца, юноши Шепелева, который теперь только познакомился с невестой, явившись на службу в гвардию. Василиса не была сговорена ни за кого. Но и теперь, несмотря на приданое, никто не присылал сватов, никому в Петербурге не приходило на ум просить ее за себя у тетки-опекунши. Сама тетка часто говаривала, что ее любимице не бывать замужем никогда!.. Причина этому была простая.
Княжна Василиса, или, как звали ее все с детства, Василек, еще будучи четырнадцати лет, опасно заболела оспой, самой сильной, и до того времени прелестная лицом, теперь была обезображена. У бедной девушки все лицо, лоб, даже нос и губы были испещрены ямками, бороздками и рубцами. Лицо это, обыкновенно бледное, багровело по временам и от сильного движения, и от тепла, и от малейшего душевного волнения. Несмотря на то что лица, изуродованные оспой, были довольно обыденным явлением, бедная княжна все-таки привлекала на себя любопытство даже прохожих. Это лицо тем более обращало на себя внимание, что в нем было еще до болезни нечто дарованное судьбой, чего болезнь не могла уничтожить и что теперь придавало лицу еще более странное выражение.
Среди этого испещренного бороздами человеческого облика светились, сияли чудным светом большие, великолепные синеватые глаза. Вся сокровенная внутренняя жизнь, вся душа, которая, обыкновенно, самовластно ложится в разнообразные, прихотливые черты человеческого образа, у княжны Василька не могли отразиться в изуродованном лице. И жизнь ушла из лица этого в одни ясные большие глаза. Вся эта жизнь, теперь печальная, обойденная судьбой, полная горечи и разбитых надежд, и вся теплота кроткой и любящей души, вся чистота и глубина ее – все сосредоточилось в этих всегда грустно-задумчивых глазах и сказывалось каким-то ласково-нежным, теплым, греющим светом. Никогда не вспыхивал и не горел этот синеватый взор, а вечно светился тихо и безмятежно среди безжизненного облика. Взор этот будто мерцал, но лучи его таинственным светом озаряли все и всех, как тихий, почти робкий луч лампады, которая теплится перед киотом среди тьмы и немоты ночи, озаряет золотые ризы образов, и ярко сияют они будто собственным светом. И свет этот, это ровно льющееся сияние всегда будто говорит душе покой, смирение, любовь…
Один пятилетний ребенок, увидевший княжну в гостях у матери, долго глядел ей в лицо и, наконец, спросил:
– Зачем она все глядит?.. Все глядит!!
Ребенок первый раз в жизни благодаря взгляду Василька заметил, что в глазах человеческих есть что-то… помимо двух круглых зрачков.
Действительно, глазами Василька говорила ее душа и сказывалась вся. И эти глаза понемногу проникали тоже в душу всякого. Даже тяжело бывало иным, как, например, князю Глебу и подобным ему, долго сдерживать на себе взгляд княжны. Иногда он досадливо отворачивался или говорил сестре:
– Полно упираться в меня. Чего не видала? Ну, гляди в тетушку, а то в стену. Совсем сдается, по карманам лазишь своими глазами. Тебе бы в сыщики…
И действительно, взгляд княжны упирался и тяготил князя, будто нестерпимым гнетом придавливал его. Когда же Василек опускала веки, когда на этом лице потухал свет чудного взора, то вечно бледноватый облик лица, без капли выражения в чертах, не только терял всякий смысл и свой чудный разум, но совсем мертвел.
У княжны Василька, кроткой, богомольной, добросердой к бедным, всегда сочувствующей всем несчастным, была теперь одна особо любимая молитва. От этой молитвы вскоре после ее выздоровления, на первой неделе Великого поста, в первый раз в жизни заискрились горькими, тяжелыми слезами ее красивые глаза… Теперь молитву эту Василек повторяла ежедневно и утром, и ложась спать… Молитва эта была: «Господи, Владыко живота моего». Самые любимые слова этой молитвы для Василька были: «Дух целомудрия, терпения и любви даруй мне!..»
И все это, просимое ею так часто и так горячо: и мир души, и защита от назойливых, но несбыточных для нее мирских надежд и мечтаний, и примирение с незавидной долей, – все было дано ей… И с лихвою! Это все и говорило теперь о себе, светясь лучисто во взоре ее, словно льясь из глаз и проникая глубоко в душу всякого человека.
Василек, любившая все и всех и находившая наслаждение в заботах о других, разумеется, любила тетку и обожала младшую сестру. Пережившая в уголке своей горницы и в церкви больше, нежели Настя в гостях, она скоро стала для младшей сестры не сестрою, а матерью, изредка журившей любимое дитя, но ничего не видевшей в нем, кроме достоинств.
Настю баловали все. Тетка видела в ней единственную надежду породниться с сановитым и важным человеком через ее замужество и, конечно, придумывала, как бы расстроить завещанный отцом брак ее с Шепелевым.
Брат если не любил ее по неимению сердца, то всячески ласкал и баловал сестру, исполняя ее малейшие прихоти, но зато брал у нее тайком и тратил все, что она