получала от тетки. Кроме того, он сначала надеялся, при совершеннолетии Насти, еще более выиграть от дружбы с ней и при появлении в Петербурге жениха Шепелева был первое время сам не свой.
Насте, честолюбивой, надменной и тщеславной, тоже крайне не нравился суженый, приехавший из деревни и сидевший еще в звании рядового преображенца, когда за ней в церкви и на гулянье в Новом саду ухаживали один майор гвардии и даже один немец, адъютант самого принца голштинского, то есть Фленсбург.
Однако за последние дни князь Глеб вдруг, к великому удивлению Пелагеи Михайловны и Василька, начал стоять за Шепелева горой, он даже радовался такой свадьбе и находил, что лучшего жениха желать нечего, только бы чин ему поскорее дали.
Пелагея Михайловна, зная племянника, решила, что это «неспроста»; но объяснить себе или догадаться, в чем заключается тайна, она не могла. Оставалось держать только «ушки на макушке», что она давно относительно Глеба и делала.
Настя была смелого, почти дерзкого нрава, заносчивая, пылкая и в то же время была вполне под влиянием брата. Она все менее и менее слушалась тетки, а в особенности обожавшей ее сестры, которую в шутку звала «наша инокиня» или «мать Василиска» и полушутя-полусерьезно уговаривала сестру идти в монастырь. К жениху своему Настя, несмотря на согласие идти за него, несмотря на тайные советы и уговоры брата, относилась все-таки небрежно, иногда даже оскорбительно.
На первых же порах она объяснила Шепелеву, что ему следовало бы жениться на ее сестре, что это все равно, так как их части материнского наследства одинакие, а наследство от тетушки она готова даже уступить сестре, если он на ней женится.
Василек подозревала, что сердце и голова Насти уже заняты были «на стороне»; но кто был этот человек, ей в ум не приходило.
Несмотря на то что сам Шепелев невзлюбил свою нареченную, а Настя тоже всячески, сначала умышленно, а потом невольно, отталкивала его от себя; несмотря и на желание тетки – иметь более вельможного зятя, положение дела не изменялось. Шепелева и княжну называли и представляли знакомым как сговоренных еще в детстве покойным отцом. Свадьба же их должна была последовать по получении Шепелевым офицерского чина.
Перемена в мыслях князя насчет этой свадьбы была так неожиданна, так двусмысленна, что стала подозрительна даже и Шепелеву.
Почему не прочил князь любимой сестре кого-нибудь из своих блестящих товарищей, или из русских офицеров голштинского войска, или из придворных? Это было для всех вопросом. Одна Настя на все пожимала нетерпеливо плечами или усмехалась.
Князь объяснял это желанием видеть исполнение воли покойного отца и тем, что полюбил Шепелева. И тому и другому ни Шепелев, ни тетка, конечно, не верили.
Юноше, разумеется, не нравился князь, хотя будущий шурин был крайне ласков с ним, и Шепелев старался делать вид, что вполне рад с ним породниться.
Вновь прибывший на службу недоросль из дворян не мог, впрочем, без некоторого рода уважения смотреть на офицера в положении князя, не мог вполне отрешиться от обаяния того, что князь был приятель и участник всех затей Гудовича, генерал-адъютанта императора и любимца графини Елизаветы Романовны Воронцовой, приятельницы императора.
Всему Петербургу было известно, что князь Тюфякин был очень близок с Гудовичем, любимцем Воронцовой, который покровительствовал князю более, чем кому-либо, и звал своим другом, «князинькой» и «тюфячком». Князя Глеба поэтому звали в Петербурге со слов гетмана: «Фаворит фаворита фаворитки».
Князь был непременным членом всех пирушек и дорогих разорительных затей Гудовича. Не будь на свете старой девы тетки, то, конечно, он добился бы опекунства над состоянием княжон и все бы прошло сквозь его пальцы. И сироты-княжны остались бы скоро без гроша, разоренные благодаря всем этим затеям придворного кружка любимцев государя.
Но против старой девицы, имевшей много друзей в Петербурге, против Кремня Михайловича, как звал ее князь Глеб, трудно было бороться даже и Гудовичу, если бы он захотел услужить своему фавориту.
– Как бы нам ее похерить? – часто говорил Глеб Андреевич другу и покровителю.
– Дай срок. Теперь нельзя, – отзывался Гудович. – Вот станет Лизавета Романовна императрицей – тогда и кути душа. Будем творить все, что бог на душу положит!..
XVIII
Юношу Шепелева подмывало поскорее поведать в семье невесты приключение свое у принца, и в сумерки он отправился к Тюфякиным. Расчетливость Пелагеи Михайловны, доходившая до скупости, побудила княжон Тюфякиных переехать по смерти матери и жить в местечке Чухонский Ям, потому что тут у тетки-опекунши был свой дом, старинный, деревянный, построенный еще при юном государе Петре Алексеевиче II. Дом был окружен большим двором и садом. Овраг, довольно глубокий для того, чтобы там свободно могли скопляться сугробы зимой и бездонная грязь летом, отделял сад от остальных пустырей, разделенных на участки. Несколько лет позднее между Чухонским Ямом и Петербургом долженствовало воздвигнуться Таврическому дворцу. Место это было нехорошее. Тут всегда водились головорезы.
День был ясный, тихий и морозный, и хотя юноша шел быстрой походкой, однако сильно озяб и рад был, завидя дом.
Пройдя двор и поднимаясь уже на большое крыльцо дома, Шепелев увидал кучку людей направо у флигеля, где помещались погреба, молочные скопы, клети для птиц и вообще всякие принадлежности дома. Среди этой столпившейся кучки он узнал по стройному стану и по шубке старшую княжну. В ту же минуту кучка двинулась к нему. Княжна узнала его и издали кивнула ему головой. Он остановился и дождался.
Когда некрасивая княжна приблизилась со своей свитой, состоящей из бабы-птичницы, казачка Степки, лакея Трофима и еще двух женщин, то Шепелев увидел в руках птичницы белого петуха.
– Здравствуйте, – тихо сказала княжна, улыбаясь и как бы смущаясь.
– Что это вы, княжна, по такому морозу на дворе делаете? – сказал Шепелев. – Сидеть бы дома.
– Я и не собиралась было выходить, да несчастье случилось.
– Что такое?
– Да вот… бедный этот белячок ножку сломал, – показала она на петуха, который в руках бабы как-то глупо вытягивал шею и таращил желтые глаза.
Шепелев рассмеялся, глядя на княжну и петуха. Птичница и казачок тоже усмехались за спиной барышни.
– Чему ж вы это, Дмитрий Дмитрич? – укоризненно выговорила Василек.
– Вы сказываете, несчастье…
– Что ж, для него, разумеется, несчастье. Тоже созданье Божье и чувствует…
– Что он чувствует?.. Его и режут когда на жаркое, так он кричит не от боли, а по глупости. Посмотрите, нешто видно по его дурацким глазам, что у него нога сломана?
– Что не видать ничего по глазам, так, стало, и нет ничего внутри? – странно спросила княжна.
– Вестимо, нет, – смеялся Шепелев.
– Ну, уж вы… – махнула она рукой. – Входите-ко. Свежо. Наших дома нет. Со мной одной посидите; делать нечего.
– Очень рад. Я с вами беседовать люблю, – отозвался Шепелев.
Они вошли в дом.
– Это сказать так легко, – снова заговорила княжна, поднимаясь по лестнице. – В душе его, то есть в нем-то самом, внутри его, бог весть что. Хоть и птица он, малая и глупая, а, поди, страждет не хуже человека. Мало ль чего, Дмитрий Дмитрич, не видно по глазам, а внутри болит, да ноет, да щемит тяжко… – И княжна вдруг прибавила веселее: – Ну, да ведь вы с сестрой люди молодые, горя и болезней не видели, так как же вам и судить, коли не по наружности человеческой.
Княжна Василек причисляла себя к старым людям, испытавшим… И действительно, болезнь, ее изуродовавшая, и горе по безвозвратно утраченной красоте – это жгучее горе, в котором как в горниле перегорело все ее нравственное существо, сделали из нее уже через год после болезни далеко не ту девушку, прежнюю хохотунью и затейницу.
Они вошли в прихожую. Княжна попросила молодого человека пройти в гостиную, а сама хотела остаться на минуту в передней с людьми.
– Я сейчас приду…
– Да что ж вы хотите делать тут?
– Петуху ногу перевязать… Анисья не сумеет… Я сейчас.
Шепелев рассмеялся опять:
– Да вы лучше велели бы поскорее его зарезать, он еще годится.
– И вы тоже с тем же… Вот как и они все.
– Вот так-то и я сказываю боярышне, – вмешалась баба-птичница. – Вязаньем ничего тут не сделаешь. В один день так похудает, что кушать его господам нельзя будет. А коли сейчас его зарезать, то ничего.
– Ну, ну, вздор все… – закропоталась княжна. – Говорят тебе, не зарежу… поди принеси тряпочек, палочек и ниток…
– Так уж и я лучше вам помогу, – сказал, смеясь, Шепелев и остался в прихожей.
Через минуту принесли тряпок и ниток из девичьей. Трофим, насмешливо ухмыляясь и встряхивая головой, стал строгать ножом из дощечки два крошечных лубка.
– Да вы только, княжна, рассудите! – весело и убедительно приставал Шепелев, насмешливо взирая на стряпанье и хлопоты девушки и видя одобрение своих слов на всех лицах дворни. – Ведь вы не знаете, какую птицу всякий день режут вам к столу… Так ли?
– Так могли, стало быть, скажете, и этого нынче зарезать?..
– Ну да… Ведь его же, вылеченного, когда-нибудь вы скушаете.
– А как вы полагаете, – заговорила княжна, – старый, к примеру, человек, да еще иной раз злющий, да ехидный, захворает вдруг… Ему и без того житья, к примеру, немного месяцев осталось. А его же, злющего, знахари да лекари лечут… А он тоже все равно умереть должен скоро.
Шепелев не нашелся сразу, что отвечать, и дворня уж глядела иначе на барышню. Лица их говорили: «Молодец, барышня».
– Да ведь то человек! – вдруг горячо воскликнул юноша. – А то петух.
– Да мне нешто трудно ему ногу-то перевязать! Ну, полно вам насмешничать. Возьмите-ка лучше вот петушка-то да держите хорошенько, а мы с Анисьей завяжем ему ногу… А вы ступайте по своим делам! – приказала княжна людям. – Что прилезли, рады бездельничать?
Шепелев взял петуха в руки, повернул его и стал держать. Люди разошлись, усмехаясь.