На вопросы графа об девице старушка, оказавшаяся ее теткой, охотно отвечала подробно:
– Она у нас сглажена, ваше сиятельство. Не говорит ничего.
– Да хоть малость-то самую? – спросил граф, думая про себя: «И доброе дело. Болтушкой не будет».
– Ни-ни, государь мой, ниже есть и пить попросить не умеет. Мычит или пальцами кажет. Немая.
«Это бы еще не беда! – сообразил про себя граф, любуясь румяной великаншей. – Что нужно – поймет».
– И не слышит тоже ничего! – продолжала тетка, соболезнуя.
– И глухая! – воскликнул граф.
– Глухая, сударь мой.
– Да хоть малость-то самую слышит? – умолял уже почти граф Иоанн Иоаннович.
– Ни то ись, ни сориночки не слышит! Хоть в ухо ее тресни, не услышит…
Граф вздохнул и развел руками.
«Не судьба!» – подумал он досадливо. Немую да глухую сделать графиней Скабронской казалось ему срамным делом. Будь она богатейшая и сановитая девица, а он мелкота, однодворец какой – тогда бы можно еще. И людям было бы несмешно и не зазорно, а так, в его положении – дело выходило непокладное.
– А как звать?
– Агафья, по отечеству Семеновна.
«Агафья Семеновна. Да. Обида!» – повторял про себя граф, глядя в румяное и пухлое лицо девицы. И сдобна и крепка была девица, чего больше. Показалась она графу малость дурковата, но зато лицо все такое белое и алое, здоровое да веселое… Стоит она, глядит на него да смеется. Малость пучеглаза – да это не лих. Малость как будто ротозея – да это бы тоже не лих. Летом мухи в рот залезут – да это что ж!.. Развел Иоанн Иоаннович руками, поклонился обеим и вышел из собора с досадой на сердце. Не будь девица глухонемая, то через месяц была бы его законная жена.
С той поры, вернувшись в Петербург, Иоанн Иоаннович и смотрины невест бросил. После новгородской девицы все петербургские казались ему и тощи, и жидки, и худотельны, и поджары, и все, как сказывается, макарьевского пригона!
«Обойдусь и без супруги, коли Бог не велел найти подходящую. А жениться на хворобной какой, чтоб умерла, – не стоит того».
За это время в жизни графа был только один, как увидим далее, крупный любопытный случай: появление из Франции родного внука-парижанина. Разделавшись с этим внуком и единственным законным наследником и в то же время бросив совсем мысль о женитьбе, граф позвал своего первого дворецкого Масея и любимого человека Жука (как было его имя при святом крещении – никто не знал), велел им созвать всю дворню, начиная от повара и поварих и кончая последним «побегушкой» Афонькой, которому было четырнадцать лет.
Около сотни дворовых собрались в залу и стали рядами по стенам, пуча глаза на барина и не зная, драть ли их согнали или обдаривать.
– Должно быть, драть, по тому случаю, что ныне не Рождество и не Пасха.
Граф вышел из опочивальни в сопровождении заседателя и повытчиков из суда, сел в кресло на возвышении и сказал:
– Слушайте, мои верные рабы, и ты, Масей, ответствуй мне за них, потому что негодно зараз всем им горланить. Срамно будет слушать, да и оглушат, черти. Ну, Масей, говори, люблю ли я вас, моих верных холопей, царем и великим императором мне жалованных и Богом мне подвластных? Ну, люблю ль и милостью моей взыскиваю ли по мере служенья каждого?
– Любишь, родной и именитый граф, ваше сиятельство, кормилец и поилец наш, – бойко и громко отвечал Масей накануне выученное и вдолбленное ему в голову самим Иоанном Иоанновичем.
– Обидел ли я кого когда?
– Николи сего не видывано и не слыхивано было, именитый граф.
– Учил ли я вас, когда нужда была?
– Учил, батюшка, учил. На том тебе душевно благодарствуем.
– Отдам ли я ответ Богу, что забывал и пренебрегал учить вас уму-разуму?
– Нет, родимый. В сем ты не грешен, завсегда учил.
– Ну, любите ль и почитаете ль вы меня, вашего господина?
Гул глухой пошел по зале; холопы, не стерпя вопросов таких необычных, заговорили вдруг, несмотря на запрещенье, но граф не разгневался.
– Ну вижу, что любите… Слушайте же, что честь будут вам вот эти кровопийцы! – показал граф на заседателя и повытчиков. – Ну, крючок, прочисти глотку и чти.
Чиновник откашлялся и начал читать.
Чтение продолжалось долго.
Иных отдельных слов и целых страниц тетради из желтоватой бумаги верные слуги графские не поняли совсем, но все содержанье и смысл тетради поняли ясно, хотя сразу не поверили и думали, что барин глаза отводит и себе на уме – затеял что-то преехидное. Должно быть, сейчас после чтения всех передерут, а то и совсем что-нибудь необыкновенное выйдет.
Тетрадь оказалась завещанием графа, которое гласило, что после его смерти все вотчины и имения его отходят во владение различных монастырей. Дворовые же люди, начиная с дворецкого Масея и кончая побегушкой Афонькой, получат вольную и большое денежное награждение.
Масею приходились тысяча рублей, лисья шуба и все платье, а Афоньке – двадцать пять рублей и два холста.
– Слышали? – воскликнул граф в конце чтения. – Отвечай все…
– Слышали! – рявкнул стоустый пучеглазый зверь.
– Ну, кровопийца, читай загвоздку… – обернулся граф к заседателю суда.
Чиновник прочел еще страницу, в которой говорилось, что если граф умрет в покое и благоденствии и будет ему мирная кончина – то оное его завещание будет нерушимо исполнено. Если же кончина графа будет, чего боже избави, от руки злодея и татя, лихого человека или даже от покуса собаки, выпадения из рыдвана, сокрушения конями, отравления зельем, яствами, наварками или от какого иного несчастья, в котором будет повинен хоть один кто-либо из дворовых, то завещание сие силу свою получает таковую, каково есть писание вилами по воде.
Вначале никто, кроме Масея, ничего не понял из этой выдумки графа, но затем в течение нескольких дней холопы поняли, что надо беречь барина всячески, что слово его крепко. И если он скончается мирно, не от беды какой, а своею графскою, от Господа Бога уготованною смертью, то все они будут и вольные и награждены рублями на разживу.
С той поры дворня берегла своего барина как зеницу ока и с каждым годом все более и более ублажала, лелеяла и в глаза ему глядела.
XXIV
Через три дня после того как Шепелев побывал у братьев Орловых, в квартире цалмейстера Григория снова собрались в сумерки его приятели Ласунский, Пассек и братья Всеволожские.
На этот раз ни закуски, ни веселья, ни разных ребяческих затей не было, все сидели угрюмые, в особенности сам хозяин, который был даже сильно смущен и взволнован.
– Что мы? Наплевать на нас! – повторял он без конца. – И сошлют – не беда! Везде люди живут, и через стулья везде прыгать можно, и на медведей ездить можно, и красавицы водятся не в одном Петербурге. А дело наше? Все дело пропадет, а бог весть, может быть, оно бы и выгорело.
Орлов узнал накануне, что государь был будто бы сильно разгневан, узнав об истории с Котцау.
Любимец Фридриха, фехтмейстер, профессор всевозможных фехтований на разных оружиях, был прислан от прусского короля государю, так сказать, в подарок, для обучения русских войск, которые, по выражению нового государя, умели теперь ловко драться только на кулаках. И вдруг этот фехтмейстер, едва успевший представиться государю и вступить в должность, только что начавший давать уроки фехтования самому старому и слабосильному принцу Георгу, был оскорблен самым дерзким и смешным образом офицерами той самой гвардии, которую приехал преобразовывать.
Все коноводы немецкой партии в Петербурге, или, как называли их вообще, «голштинцы», были ли они офицерами потешного голштинского войска или были просто немцы, – все вознегодовали и заволновались. Эта партия, увеличивавшаяся не по дням, а по часам и приобретавшая все большее и большее значение при дворе, имела во главе своей принца Георга и ненавистно или презрительно относилась ко всем выдающимся личностям той партии, которую теперь уже начинали называть свысока «лизаветинцами». «Лизаветинцем» считался влиятельный сановник прошлого царствования, оставшийся теперь как бы за штатом, вроде двух братьев Разумовских; «лизаветинцем» был, конечно, и лейб-кампанец Квасов и тому подобные. Наконец, «лизаветинцем» обзывался всякий, кто не знал и не хотел учиться по-немецки, всякий, кто косо поглядывал на офицера или солдата голштинского войска, всякий, кто не скрывал тщательно своего сочувствия к молодой императрице.
Офицеры кружка Орловых, более чем кто-либо из гвардии, считались тоже «лизаветинцами». Григорий и Алексей Орловы были, кроме того, коротко известны многим немцам своею родовой непостижимой силой, и поэтому многие храбрецы голштинской партии постоянно праздновали труса перед ними и, разумеется, искренне ненавидели их за это.
Цалмейстер Григорий постоянно имел всякого рода приключения с разными красавицами Петербурга, и немало нашлось теперь в столице мужей, которые тоже присоединились к яростным врагам двух провинившихся богатырей.
Наконец, оба брата, широко мотая состояние, недавно полученное по наследству, пользовались известного рода популярностью. Во всяком случае, когда Орловы проезжали по улицам Петербурга, то им простолюдины чаще и охотнее ломали шапку направо и налево, чем при проезде самого принца Жоржа. К довершению всего Орловы были невоздержанны на язык, шутили и острили так метко и хлёстко, что и этим нажили себе немало тайных и явных врагов.
Теперь многие возликовали, когда стало известно, что оба брата будут арестованы и затем высланы, по крайней мере, в Вологду или Кострому на жительство.
В это утро в квартире Григория Орлова было совещание, как избегнуть ареста, ожидаемого ежеминутно. Уже час, как совещались они, но ничего придумать не могли. Все их поездки по городу, упрашивания разных сановников, братьев Разумовских, графа Скабронского, княгини Дашковой, воспитателя наследника престола Панина, ни к чему не привели. Никто не решался из «лизаветинцев», чувствовавших и под собой нетвердую почву при новом царствовании, ехать хлопотать за двоих добрых малых, но отъявленных и неисправимых озорников.