Петербургское действо. Том 1 — страница 27 из 63

– Конечно, немудреное дело!

– Поеду, Фофошка! Завтра же поеду, сегодня поздно.

– Ну спасибо! Поцелуйте меня, – выговорил Агафон.

Григорий Орлов быстрым искренним движением обхватил старика, взял в свою богатырскую охапку и невольно поднял его с полу, расцеловал в обе морщинистые щеки. В этом движении сказалось что-нибудь особенное, незаурядное, потому что кружок товарищей, обступивший их двоих, смолк и все лица стали добродушно-серьезны, почти торжественны.

Когда Григорий выпустил старика из рук, черты лица его выдавали внутреннее волнение.

– Ну а меня-то?.. Ах ты, Кащей эдакий!.. Меня-то не надо? – воскликнул Алексей, протягивая руки к старику.

– Ни, ни, ни… Уморился, ездил. Как свят бог, не до баловства… – серьезно выговорил Агафон.

– Да не стану. Ей-ей! Только поцелуемся. Ей-ей!

Старик по голосу Алексея понял, что тот никакой шутки не сделает с ним, и позволил себя обнять и поцеловать.

Но не утерпел молодец и, целуя старика, все-таки слегка ущипнул его сзади.

– Эка ведь озорной! – проворчал старик, почесываясь.

XXV

Старик Скабронский был не один в своем роде, был на свете другой граф Скабронский, Кирилл Петрович, приходившийся ему внуком.

Единственный брат Иоанна Иоанновича, давно умерший, имел сына Петра, который за все царствование Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны жил за границей, находясь при посольстве у кесаря, затем он женился, вскоре потерял жену и был переведен по службе ко двору короля Людовика XV, где и сам умер, более десяти лет не видав родины.

Себялюбивый Иоанн Иоаннович вообще мало интересовался судьбой племянника, его браком, жизнью за границей и его семейством.

Вдруг лет с восемь тому назад увидел он у себя в доме целую приезжую «араву». Во двор въехала великолепная громадная карета, за ней какой-то фургон, и затем совершенно незнакомые фигуры и физиономии, пестрые и голосистые, появились в доме брюзгливого старика. Оказалось, что по желанию давным-давно не виданного племянника, умершего на чужбине, выраженному им перед кончиной, в дом дяди был привезен его собственный внук, шестнадцатилетний красивый мальчик, не говоривший ни слова по-русски. С ним вместе появилась целая свита: дядька-француз, очень приличный, другой дядька неизвестной национальности с прескверной физиономией и затем камердинеры, гардеробмейстеры и с десяток каких-то иностранных гайдуков и казачков.

Старый холостяк мельком слышал о женитьбе племянника Петра на какой-то богатейшей княжне, дочери какого-то польского магната, о покупке имений и домов, но никогда своей племянницы не видал, о ее смерти не слыхал – а тут вдруг является внук-сирота.

– Вот так машкерад! – встретил дедушка внучка со свитой и рассмеялся досадливо и презрительно. – Бесово наваждение! По-каковскому же я буду теперь беседовать с внучеком? И почему, собственно, ко мне-то прямо вся арава пожаловала? Нешто с матерной стороны нет родни?

Тотчас же был найден переводчик, француз, и Иоанн Иоаннович вступил в переговоры с французским внучком и с его свитой.

Оказалось, что покойный племянник направил своего сына и завещанием перевел через банкира все состояние его к дяде с просьбой быть опекуном и покровителем, ибо богатый мальчик оставался круглым сиротой.

Делать было нечего, Иоанн Иоаннович прибрал большие деньги к рукам и оставил у себя в доме внука, но всю его свиту мгновенно приказал спровадить со двора. Как несчастные французы, дядьки и лакеи, вернулись в свое отечество, никому не было известно. Иоанн Иоаннович не дал им ни гроша на обратный путь, а одного из них, «мусью Шарла», который стал было прекословить, тотчас уняли на конюшне.

Разумеется, не успели дать мусье пять розог, как от его воплей все его товарищи добровольно рассыпались со двора графа Скабронского по незнакомой столице, кто куда попало. Один, говорят, со страху бросился прямо в Невку и ушел вплавь. Затем некоторые из них нашли себе отличные места в городе и остались в хлебосольной стране.

Найденный в Петербурге переводчик-женевец, подмастерье часовщика, был оставлен в доме, чтобы служить помощником в беседе деда со внучком и для того, чтобы развлекать юношу, которому он был ровесник. Большие капиталы, полученные понемногу с голландского банкира, граф не оставил дома, а тотчас же купил на имя внука, в качестве опекуна, несколько вотчин и отличный дом в Петербурге, полный как чаша.

– Живет-то пущай все-таки у меня, – решил Иоанн Иоаннович, – а то ведь мальчуган взбесится один, слова не с кем сказать. Да под моим взором дело вернее будет.

Положение юноши Кирилла стало незавидное. Он родился в Вене, затем воспитывался и учился в Париже и был образованнее своих ровесников, российских недорослей. Он был очень недурен собой, стройный, даже грациозный в походке и движениях. Отец обожал его, а потеряв жену, ужасно баловал, и он в Париже привык к такой обстановке, о которой и помину не было, конечно, в Петербурге. Дедушка вдобавок сразу нагнал на него такого страху, что он без дрожи в теле не мог видеть его.

Но, помимо этого, и все впечатления юноши в России были тяжелые. Все испугало его, и все привело в ужас: и снежные сугробы по равнинам, и грязные рваные тулупы простонародья, и грязь заезжих дворов по дороге, которые были все – tout pleins de bktes et d,animaux[22].

И в дороге всплакнул несколько раз юноша, да и теперь, сидя чуть не взаперти в доме деда, случалось ему плакать. К довершению всего юноша, не зная ни слова по-русски, не мог говорить ни с кем. Русская речь, звучавшая кругом над его ушами, казалась ему каким-то диким рыканьем и лаем.

– Mais ce n,est pas une langue! – восклицал он, жалуясь своему новому товарищу по имени Эмиль. – Ce n,est pas une langue, c,est un aboyement de chien![23]

Эмиль утешал юношу, говоря, что ему прежде русский язык тоже казался лаем собачьим, но что теперь, за два года жизни в Петербурге, он уже стал мороковать и понимал все.

– Язык варварский, конечно, – говорил Эмиль, – похож действительно на лай, но в нем есть отдельные слова для обозначения всякого предмета, так же как и по-французски. Что хотите можно сказать на их языке, – уверял он.

Но юноша почти не верил этому, даже требовал доказательств и, указывая на разные предметы, спрашивал у Эмиля, как назвать это по-русски. Эмиль иногда знал и, исковеркав русское слово, называл его, выговаривая на свой лад, отчего слово русское еще более удивляло Кирилла. Иногда же Эмиль не знал вовсе спрашиваемого и, чтобы не ударить лицом в грязь, сам сочинял или называл предмет на местном горном наречье окрестностей Женевы.

Таким образом, привезенный из своей второй родины Франции в свое настоящее отечество, которое он не знал, юноша Кирилл, избалованный отцом, вдруг сделался самым несчастным существом. Деда своего он видал только за завтраком, обедом и ужином, и то только вначале; вскоре же ему стали часто подавать пищу в комнату по приказанию деда, потому что брюзгливому графу Иоанну Иоанновичу, прожившему весь свой век одиноко, было непривычно и скоро надоело иметь вечно перед глазами молчаливого и печального юношу.

С первого же месяца жизни внука в доме он дал ему до сотни прозвищ. Никогда не называя его по имени, он обращался к нему с словами:

– Ну, ты! фертик! финтик! парижская мусья!!

Затем он долго звал его, неизвестно почему, «ладеколон», и это прозвище всякий раз заставляло его самого смеяться до слез. Юноша только робел, краснел от всех прозвищ и даже на последнее «ладеколон» отзывался как если бы оно было имя, данное ему при крещении.

Наконец однажды, спросив у Эмиля, допущенного стоять за столом у кресла внучка, граф узнал, как сказать «внук» по-французски, то есть «petit fils», и с этого дня у Кирилла было новое прозвище, которое, однако, менее обижало его.

– А! Так вот что! – воскликнул Иоанн Иоаннович. – Так ты, фертик, выходишь мне, по-вашему: путифиц! Ну, так тебя путифицем и звать будем.

Смешное и грустное положение Кирилла, или, как звали его в доме все люди, графчонка, увеличивалось, конечно, сначала его незнанием русского языка, а затем, после упорного прилежания с его стороны, его нелепым и диким русским языком, приобретенным благодаря урокам Эмиля. Брюзгливый дедушка не позаботился доставить внуку настоящего русского учителя. Эмиль скверно говорил по-русски, а уж ученик его иногда такие русские слова произносил, что граф Иоанн Иоаннович хохотал до слез и до колики.

Таким образом, в однообразной жизни старика внучек из Парижа, или путифиц, сделался незаметно домашним скоморохом, забавой и шуткой. За столом, вкруг которого стояло всегда десятка два крепостных официантов с тарелками, граф заговаривал нарочно и заставлял говорить путифица только на потеху. И сам каждый раз хохотал он без конца, иногда болезненно желчно и притворно, и своим крепостным официантам позволял фыркать в руку от русских слов графчонка.

Немудрено, что через полгода затворнической жизни, при отсутствии кого-либо, с кем душу отвести, помимо Эмиля, который стал вдруг зашибать, полюбив российскую водку, наконец, при постоянном неприязненном отношении к нему деда, оскорбляемый и скучающий, бедный путифиц стал чахнуть. Он, вероятно, и умер бы, если б случайно его судьбой не поинтересовалась старушка, дальняя родственница Скабронских, приехавшая из Курска в Петербург по делу тяжебному и навестившая своего важного родственника.

Старушка эта была полусвятая жизнью и, конечно, добрейшей души женщина, но хитрая на добро. Она говорила по-французски и, узнав юношу, полюбила его. Она в один месяц подделалась к старому графу, хотя это было трудно, и убедила его призвать докторов освидетельствовать внучка, и докторов не русских, а немецких, которых в Петербурге было немало. Старушка объяснила это тем, что так как ребенок родился за границей, то и тельце его наполовину нерусское, стало быть, и болезни у него должны быть иноземные, стало быть, и докторов надо чужестранных.