– А-ах!.. – раздалось в кучке офицеров с какой-то странной неуловимой интонацией.
Это опять был Квасов.
Это восклицание прервало тотчас поток красноречия наперсника принца.
Он смолк и обернулся к принцу, как бы говоря: «Я кончил!»
Покуда Фленсбург говорил, принц глядел себе на кончики сапог и только двигал бровями как бы в такт мерной и звонкой речи своего любимца.
Когда раздалось среди офицеров восклицание: «А-ах!» – Жорж заморгал, поднял глаза и благодушно подумал:
«Как говорит?! Поет! Даже в этих деревяшках, в диких людях чувство вызвал!»
И принц обратился к адъютанту:
– Сказали все, милый Генрих?
– Все-с. Надо бы еще определить им время, когда ротный двор должен принять законный вид. Иначе оно так протянется до лета. Дать им месячный срок? Довольно!..
– Wie sagt man: Monat?[38]
– Месяц… – невольно шепотом ответил Фленсбург из чувства приличия.
– Ну… Ну… – обратился Жорж ко всем офицерам. – Ну! Фот… Отин миэсяс! Отин миэсяс, и эти нато кониэс. Sagen Sie, biette… – как-то жалостливо прибавил он Фленсбургу. – Ich komme nicht dazu![39]
– Его высочество желает сказать, что через месяц всему этому вашему срамному житью должен быть конец. Через месяц чтобы все было по-новому!
Офицеры отвечали гробовым молчанием: ведь не они, а солдаты живут в казарме!
При последних словах адъютанта принц кивнул головой и прибавил:
– Фот! Фот! – Затем он сделал как-то ручкой, повернув ее ладонью вверх, и стал тихо и осторожно спускаться с крыльца.
Громадная колымага принца, выписанная из Вены, осталась и дожидалась его на улице, ибо проехать в ворота на внутренний двор не могла. Принц, а за ним и Фленсбург, сопровождаемые всеми офицерами, прошли двор при гробовом молчании.
Принц сел в карету один, а любимцу какой-то солдат, глуповатый на вид, подвел его коня. Это делалось ради служебного этикета, так как в гости принц и фаворит ездили вместе в карете. Уже за несколько сажен от Преображенского двора Фленсбург, галопируя около кареты принца, заметил что-то торчащее из расстегнутой кобуры. Пистолетов он туда, конечно, никогда не клал. Он открыл ее и увидел… огромную свежую колбасу! Он вышвырнул ее наземь и вспыхнул.
Он понял, что это был ответ офицеров на все ими от него слышанное.
Официально жаловаться было невозможно, не сделав себя в глазах всех посмешищем, подобно Котцау. Да и на кого жаловаться? На целый ротный двор?!
А матерый лейб-кампанец это все и сообразил!!
Посещение принца Жоржа потрясло, конечно, весь дом и двор гренадерских рот до основания.
– Да что он? Да как же? Да нешто… Ах, царь небесный! – воскликнули рядовые.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – говорили, смеясь злобно и ядовито, все офицеры. Им, в сущности, было все равно, как будут жить солдаты, но им этот приказ казался смешон и нелеп. Не все ли равно принцу – с женами и курами живут солдаты-преображенцы или без жен и без кур.
– Вот тебе, тетенька, и Жоржин день! – шутил Квасов, встречая перепуганных и вопрошающих солдаток. – Буде с мужьями-то, поживите и врозь.
– Да за что же, родимый, за что же? – вопили бабы.
– А, стало быть, принца зависть берет, – шутил Аким Акимыч. – У него жена-то старая, да еще по-русски ничего не умеет, колбасница. А вы, вишь, русские бабы, да и раскрасавицы, – что тебе ведьма! Из вас, поди, самая красивая и та, по мне, на черта смахивает. Ну а его завидки взяли! Вот немчура и подумал: дай, мол, разведу раскрасавиц с мужьями. И себе, и русскому дьяволу, и немецкому Богу – всем зараз услужу.
Между тем, покуда принц и Фленсбург гуляли по казарме, братья Орловы сидели в одной из более опрятных горниц старшего в роте флигельмана. Хотя они были под арестом, но их, конечно, не заперли, и все приятели попеременно сидели у них.
Орловы ожидали принца с адъютантом к себе в горницу, даже толковали о том, не попробовать ли просить прощения у Жоржа и обещать все… Хоть в голштинцы перейти к Котцау под команду.
– Даром осрамимся, – говорил Григорий. – Нет, ничего не будет. Промахнулся я, что был у мерзавца Тюфякина и не побывал у этой цыганки Скабронской. Она бы, может, и все сладила.
Алексей Орлов, а равно и друзья были того мнения, что надо просить прощения у принца не ради себя, а ради того дела, что грезится… Да и не им одним. А с каждым днем все более проступает нечто наружу…
– Такое, что дух захватывает! – говорил Пассек.
Григорий Орлов, а в особенности старик Агафон, поселившийся добровольно в соседнем семейнике, чтобы служить своим господам, – оба равно не думали и не тужили ни о чем, кроме неудачи относительно графини полурусской, но всесильной…
– Попади вы к ней – не то бы теперь было! – твердил упрямо Агафон. – Хоть бы вы, что ли, Петр Богданович, к ней съездили за моих, – говорил он Пассеку.
Когда принц не наведался к арестованным и надежда на личную просьбу их о помиловании рассеялась как дым, еще более затужил Агафон о своей графине.
– Фленсбург не допустил принца, – говорили друзья. – Он всему и заводчик.
В тот же вечер Пассек предложил наутро съездить к иноземке, с которой привязался к нему Агафон. После недолгого совещания об этом тому же Агафону вдруг пришла мысль, на которую все закричали:
– Да, конечно! Вот уж на всякого мудреца довольно простоты на свете! Молодец Фоша!
Агафон додумался и рассудил, отчего бы барину не «мигнуть» тайком из-под ареста и не съездить теперь к графине. Ведь дело самое простое, можно так поладить, что никто не узнает: часовым по косушке вина, а офицер по караулу не входит в горницу.
– И как это мы раньше не догадались, сидели, как бабы, да причитали, – воскликнул Алексей Орлов. – Если потом узнается, то, вестимо, еще хуже будет! Да что уж тут!
Сначала между братьями поднялся спор, кому съездить из-под караула ввиду могущего произойти усугубления вины и ответа. Агафон считал необходимым ехать Григорию Григорьевичу.
– Он и по-немецки ей болтнет, и насмешит, и умаслит. Он на бабу у меня ходок! – говорил Агафон. – А этот что!.. озорничать только может… Пути не будет, если Григорий Григорьич сам не поедет.
Пассек с вечера взялся за дело, и наутро, около полудня, он сам заместил по караулу другого заболевшего будто бы офицера. Рядовые на часах тоже оказались такие, что и вина не захотели.
– Как можно, что вы! Петру Богдановичу-то да и не услужить пустяками.
XXXII
Около полудня, собираясь завтракать, графиня Маргарита стояла у окна своей спальни-гостиной и с маленьким зеркальцем в руках не спеша аккуратно налепляла на свое хорошенькое личико две черные мушки. Вдруг дверь распахнулась, и Лотхен ворвалась как вихрь.
– Господин Орлов! Приехал и желает вас видеть! – воскликнула немочка, торжествуя от события.
– Что? Кто? Орлов?
– Да, и тот самый, что, знаете, сделал эту штуку. Буян, силач! Ну!.. Здешний сердцеед! – объяснила Лотхен.
– Зачем? Почему? Я его не знаю. Раз видела мельком, – вымолвила Маргарита, смутившись.
– Говорит, есть до вас важное дело, и просит принять непременно.
– Да я не хочу!.. Я, наконец, боюсь! Фленсбург говорил, что это злая собака. Он бьет женщин! Он меня прибьет. Ни за что!
– Полноте, милая графиня, – звонко рассмеялась Лотхен. – Все это выдумки господина Фленсбурга. Я вовсе не нахожу его прелестным, как невские красавицы, потому что он… Во-первых, уж очень страшно велик… Эдакий может так обнять и поцеловать, что раздавит! Но бояться, что вас он прибьет, потому что когда-нибудь прибил свою любовницу, бояться побеседовать с ним, извините, глупо.
– Хорошо тебе говорить… Это… это ужасно!
Лотхен опять рассмеялась. Маргарита бросила зеркало и, уже бессознательно ощупывая пальцем приклеившуюся мушку, стояла, очевидно не зная, что сказать и что сделать.
– Хотите, я останусь при вас и растворю дверь в прихожую…
– Разве что эдак… И, кроме того, лакеям вели стоять настороже за дверями приемной на всякий случай. И если что-нибудь, то… Да я, право, Лотхен, боюсь… Он ненавистник немцев и вообще иностранцев…
Немка громко расхохоталась и, не отвечая, выскочила из горницы. Через мгновение Маргарита, чутко и смущенно прислушивавшаяся, услыхала мерную, тяжелую поступь за дверями соседней небольшой горницы, ее второй гостиной, где принимала она малознакомых гостей с тех пор, как в угольную большую гостиную перенесли ее кровать. Она вышла и остановилась почти у дверей. Перед ней на другом конце горницы появилась высокая и красивая фигура Григория Орлова, за ним тотчас же проскользнула маленькая и юркая Лотхен, которая теперь казалась совсем ребенком за широкоплечей фигурой богатыря.
Орлов поклонился почти в дверях и сделал молча шага три к хозяйке дома. Графиня едва заметно невольно подалась назад, хотя была от него на огромном расстоянии. Ответив на поклон легким грациозным кивком своей красивой головки, она умышленно осталась на ногах и, не предлагая сесть, выговорила по-русски, немного гордо, но не совсем спокойным голосом:
– Что вам от меня угодно, государь мой?
– Три просьбы, графиня. Две простые, одна мудреная.
– Объяснитесь…
– Простить меня… это, прежде всего, первая просьба, – выговорил Орлов, почтительно наклоняясь и добродушно улыбаясь. От этой улыбки и у него, и у брата Алексея лица становились на мгновение и вдвое красивее, и ребячески добродушны.
Пристально глянув в это доброе лицо, заметив изысканную вежливость позы, голоса и взгляда, все, что считала она атрибутом светских людей не Петербурга, а Вены или Версаля, графиня Маргарита сразу посмелела и вполне овладела собой. Лотхен хитро ухмылялась из-за спины гостя, будто говоря: «Что? Собака?»
– Простить за что? – вымолвила, наконец, графиня.
– За мою смелость, за решимость явиться в ваш дом, не имея чести и счастья быть с вами знакомым… – снова тихо заговорил Орлов.