ксеевной.
Бракосочетание отлагалось до конца года, но в ноябре месяце великий князь заболел корью, затем немного поправился, но на пути из Москвы в Петербург, в Хотилове, заболел снова самой сильной оспой. Болезнь его продолжалась долго и была настолько серьезна, что могла лишить императрицу наследника престола.
Великую княжну, у которой не было оспы, не только не допустили к жениху, но увезли поскорее в Петербург. Когда спустя пять месяцев она снова увидела своего нареченного, то невольно смутилась и затем, убежав к себе в горницу, даже поплакала. Великий князь, который и прежде был некрасив, теперь, после оспы, подурнел еще более. Правда, он немножко вырос или вытянулся, но при этом еще более похудел; лицо его распухло, скулы выпятились, глаза казались еще меньше, и обе щеки были покрыты сине-багровыми пятнами и бороздками.
Однако двадцать первого августа совершилось бракосочетание, и десять дней праздновал Петербург это событие.
Первые дни после брака великий князь почти что не видал в глаза молодой жены, ибо иные два события в его жизни были для него гораздо важнее. От него, наконец, взяли ненавистного воспитателя, немца Брюммера, и, кроме того, позволили ему носить всякий мундир, какой бы он ни пожелал. Поэтому молодой человек на радостях по десяти раз на день переодевался в разные мундиры, а с другой стороны, свободный совершенно, в своих горницах, где властвовал до сих пор Брюммер, тотчас завел свору собак и проводил время с бичом в руке. Вместе с этим через неделю после брака молодая женщина, найдя мужа грустным, внезапно услыхала от него искреннюю исповедь, что он без памяти влюблен давно в фрейлину Кар. Затем еще через несколько времени великий князь снова опасно заболел и пролежал целую осень в постели.
Со дня своего брака до минуты смерти императрицы, приехавшая в Россию пятнадцатилетней девушкой и достигшая тридцати четырех лет, она за всю эту жизнь могла упомнить только три особенно крупных и выдающихся события. Отъезд или, лучше сказать, изгнание ее матери из России было первым событием для нее. Принцесса неосторожно завела при дворе русском целую интригу и даже дошла до того, что стала тайно сноситься с иностранными кабинетами, усердно озабочиваясь судьбою российского государства. Екатерина Алексеевна поплакала, конечно, при отъезде матери, но не особенно… Она не знала, что более никогда за всю свою жизнь не увидит ее, а что когда сделается императрицей, то сама не пожелает и не дозволит ей приехать в Россию. Второе событие было падение и ссылка знаменитого Бестужева, и если великая княгиня не пострадала тоже серьезным образом, то благодаря тому, что успела сжечь все, что было у нее бумаг и писем. Разумеется, все дело было крайне невинного свойства. Третье событие ее жизни было рождение ребенка, через девять лет после брака. Императрица стала гораздо ласковее с матерью и нянчилась с внучком, зато великий князь насмешливо и презрительно улыбался на эти семейные нежности и только изредка спрашивал:
– Что ваш сын?
Вся жизнь Екатерины Алексеевны в продолжение восемнадцати лет прошла в постоянных переездах и странствованиях из Петербурга в Москву, из Москвы в Киев и так далее. Но благодаря этим странствованиям и скитаниям, которые все более учащались к концу царствования Елизаветы Петровны, великая княгиня могла приглядеться, присмотреться, прислушаться, могла стать лицом к лицу с неведомой громадной страною и неведомым народом. Часто в беседах с ней английский посланник при русском дворе брал сюжетом своих шуток того, кого он называл «любопытный незнакомец». Под этим прозвищем остряк-англичанин разумел русский народ. И воистину это был «magnum ignotum»[43] для Петербурга и для всех правительств, сменявшихся после Петра Великого. На берегах Невы он тоже был «великое неизвестное» так же, как на берегах Сены, Темзы или Дуная.
Действительно, где-то на краю света, на каких-то болотах, там, где русскому миру конец, а начало чухне, целых полста лет и более разные драгуны, пандуры и гренадеры вершат диковинные дела, представляют чудеса в решете, но чудеса эти чужды, даже будто нисколько не любопытны никому за пределами рогаток и застав петербургских. Вельможи и сановники, и русские, и чужеземцы, полстолетия борются между собой, падают и подымаются, кладут головы на плахи, угоняются в Пелым, в Березов, в Якутск… Каждый раз изменяется декорация, но комедия повторяется все та же и та же… А этот «magnum ignotum» живет сам по себе, даже не прислушивается. Его хата с краю! Он живет голодно и холодно, но богобоязненно и долготерпеливо и возлагает все упование свое не на питерских немцев и полунемцев, а на Господа Бога да его святых угодников.
III
Государь Петр Федорович тотчас же по вступлении на престол объявил о своем желании непременно как можно скорее переходить в новый дворец.
Пышные похороны покойной государыни со всякого рода церемониями продолжались страшно долго.
Петербург, двор и общество разделились тотчас на два лагеря даже по поводу этих церемоний.
Одни, с новой императрицей Екатериной Алексеевной во главе, проводили время в хлопотах по поводу похорон, присутствовали на всех церемониях и всех панихидах. За эти дни ярко отметился лагерь «лизаветинцев». Другая партия, в которой было немного русских вельмож, в числе прочих новый фаворит Гудович, получила в устах народа и даже гвардии название «голштинцев». Все они почти никогда не бывали на панихидах, и большая часть из них занималась или разъездами верхом по столице в свите государя, или заказом новых бесчисленных и все менявшихся мундиров. Некоторые же исключительно хлопотали об отделке нового дворца.
Весь Великий пост работы в громадном здании шли быстро, более тысячи всяких подрядчиков и рабочих наполняли этот дворец в полном смысле слова от зари до зари. К концу Великого поста все было готово, и всем было известно, что прием в Светлый праздник будет непременно в новом дворце. Но о главной помехе для этого перехода в новый дворец никто не подумал.
Дворец строился несколько лет на громадном пустом пространстве, не застроенном ничем, которое простиралось от старого дворца у Полицейского моста до берега Невы, а в длину – от Миллионной до самой Галерной улицы. Когда-то при начале постройки это был обширный, великолепный зеленый луг, на котором постоянно паслись коровы и лошади дворцового ведомства. Покуда дворец строился, все это огромное пространство понемножку покрывалось бесчисленным количеством разного рода домиков, хижин, шалашей, избушек, балаганов и сараев для обделки всякого рода материалов и для житья рабочих. Постепенно этих построек набралось, конечно, более сотни. Кроме того, годами набирались громадные кучи всякого мусора, бревен, глины, щепы и щебня.
Вид этого пустого пространства между двумя дворцами, старым и новым, был хотя крайне непригляден, но крайне оригинален. Это было сплошное серо-грязное пространство, на котором кое-где высились самые нелепые постройки на скорую руку, а около них громадные кучи всякого сора. В некоторых местах кучи щепы или щебня были настолько велики, что превышали крыши сарайчиков и хижин.
Когда в новом дворце развешивались уже последние картины и занавеси и вносилась всякая мебель, один из немцев-придворных, Будберг, первый спросил у полицмейстера Корфа:
– А как же будет и как состоится прием во дворце, когда нельзя пройти, а тем менее проехать к этому дворцу ниоткуда?
Корф, отличавшийся некоторою тугостью разума, треснул себя по лбу и онемел от сюрприза.
Оставалась одна Страстная неделя, очистить же весь этот луг возможно было только в месяц времени, да и то при затрате больших сумм для найма лошадей и народа. И Корф, надумавшись, поскакал к Фленсбургу и объяснил ему ужасное обстоятельство.
Фленсбург, знавший хорошо, как и всякий в Петербурге, насколько упрямо желает государь быть в Светлый праздник в новом дворце, даже рот разинул и руками развел.
– Как же вы об этом не подумали? – воскликнул он.
Корф тоже развел руками, как бы говоря: что же прикажете делать! Но в то же время он злобно соображал:
«А отчего же вы-то все об этом не подумали? Отчего же мне надо было думать, когда вам никому и на ум не пришло?»
Но, однако, Корф понимал, что отвечать все-таки придется ему как полицмейстеру.
– Бога ради, доложите принцу, спросите, что тут делать.
– Да что же он может тут? – спросил Фленсбург.
– Доложите. Я уж и не знаю, а все же доложить надо.
– Государь вчера говорил, – заметил Фленсбург, – что он в среду или в четверг уже перейдет. А вы в одну неделю не успеете очистить все.
– Какое в неделю! В месяц, в полтора не успеешь! – воскликнул полицмейстер.
Фленсбург, глядя в смущенное, почти перепуганное лицо генерал-полицмейстера, думал по-немецки:
«Ну, казус. Что теперь будет вам всем от государя?»
Когда адъютант доложил принцу о новости, Жорж тоже ахнул и привскочил на своем кресле.
– Пускай едет сам и докладывает государю, – решил принц.
Фленсбург передал приказание принца, но генерал-полицмейстер был не промах. Он обещал адъютанту наутро доложить государю обо всем, но в тот же вечер вдруг опасно захворал, даже слег в постель. «Лежачего не бьют! – надеялся он. – Больного скорее помилуют».
Пришлось принцу Жоржу взять дело на себя. Все-таки он не захотел, чтобы на него прямо обрушился гнев государя в деле, в котором он был неповинен. Принц отправился к фавориту.
Гудович при известии вскрикнул еще громче других и, несмотря на свою тучность и лень, вскочил и начал ходить по горнице. Всякого рода ругательства посыпались на полицмейстера Корфа и на всех негодяев «лизаветинцев», хотя Гудович знал, что они тут ничем не виноваты.
Не ближе как вечером Гудович отправился к Воронцовой, прося ее доложить государю, что переезжать во дворец невозможно, ибо о площади забыли и ранее месяца она очищена быть не может.
И в тот же день, но далеко за полночь, когда государь после сытного ужина собирался спать, Воронцова, все отлагавшая минуту объявить ужасную новость, вдруг как-то бухнула ее. И все предугадывали верно. Государь пришел вдруг в такое состояние, что, несмотря на третий час ночи, поднял на ноги весь дворец. Казалось, буря с вихрем и градом прошла по всем горницам и коридорам.