Она была печальна, бледна и задумчива. Мысль, что, быть может, следующую заутреню она встретит в платье инокини в каком-нибудь дальнем монастыре, не покидала ее ни на минуту.
В то же время в новый дворец, по расчищенной чернью площади, перевозились собственные вещи государя. Комнаты его в старом дворце уже наполовину опустели, а в новом он сам устраивался и раскладывался. Принц Жорж помогал ему, как мог и умел, то есть, по слабости, больше советами, а не действиями.
Прискакавший курьер доложил государю перед полуночью, что Казанский храм полон и все ожидают его.
– Пускай начинают. Видишь, тут что! – фамильярно показал государь на свои горницы, переполненные нерасставленным и неразложенным добром.
В ту минуту, когда государь заспорил с Жоржем, на какой стене развешать бесчисленное оружие, явился снова другой курьер.
– Чего там?
– Заутреня на половине.
– Ах, господи! Как надоели! Сейчас!
Не успел государь обернуться, устроить свой кабинет хоть немножко, как по городу начался шум, стук экипажей и гул народный…
– Что такое?
Православные из храмов Божьих по домам уж идут! И среди ночи, но уже с бледной зарей на востоке, все встречные прохожие обнимаются и целуются троекратно, – и на площади, и у подъезда дворца, и в самом дворце! Все, из-за дела и работы во дворце не попавшие в храм, жалеют, что не могли перекрестить лба в великий день, и вдруг, заслышав шум на улице, начинают тоже по всем коридорам и горницам целоваться. И всякий лезет, и друг к другу, и враг к врагу, и мальчуган к старику, и хворая бабушка к усатому солдату. Все равно сходятся, обнимаются, целуются… И слышится и старая, и новая, и вечная весть:
– Христос воскресе!
Стоит у окна кабинета государя принц Жорж и дивится! Смотрит он в лорнет на улицу и охает, даже головой качает. Слыхал он про это и ожидал, а все-таки ьberaus wunderlich и даже sehr dumm[47] выходит.
Вот идет какой-то сизый тулуп и тащит что-то тяжелое, повстречал бабу, кладет тяжелую ношу на землю… и целуются.
– О! – восклицает принц Жорж и улыбается.
Вот едет порожний извозчик, встретил солдата, слез с козел, будто за каким необходимым делом, и, бросив лошадь, идет к солдату… и целуются!
– О-о! – восклицает Жорж и смеется.
Едет большая колымага цугом, встретила маленькую берлинку раззолоченную. Двое вельмож в мундирах и орденах, в разных храмах встретив праздник, теперь повстречались среди площади!
– Стой!
И оба лезут вон, на улицу, и среди двух остановленных экипажей… целуются.
– О-о-о! – восклицает Жорж и уж даже не смеется, а стыдится за вельмож. Наводя лорнет на них, он восклицает уж так громко, что государь бросает любимую картину, которую собирался повесить, изображавшую голову борзой собаки, ставит ее на пол и с трубкой в зубах оборачивается к окну.
– Was?[48] – изумляется он и идет к дяде, обдавая его лиловым клубом кнастера.
– Merkwьrdig![49] – говорит принц и объясняет, в чем дело.
Государь рассмеялся:
– Да это всегда так! Это такой обычай древний. Еврейского происхождения!
– Еврейского! – изумляется принц. Но он верит на слово своему племяннику…
Однако пора было отдохнуть. Принц Жорж уехал к себе, государь лег спать.
Через несколько часов, в полдень, вся площадь была покрыта экипажами и верховыми лошадьми, и весь Петербург, знатный и богатый, толпился во дворце, поздравляя государя. Но на этот раз торжественный прием Светлого воскресенья вышел чем-то другим… вышел, по замечанию многих сановников, «машкерадом».
В Светлое воскресенье было приказано всем полкам и всем должностям в первый раз надеть новые мундиры. И всех цветов костюмы, от ясно-голубого и желтого до ярко-пунцового и лилового, с бесчисленным количеством галунов, шитья и аксельбантов заменил собой одноцветный, общий всей гвардии, темно-синий. Прежний покрой тоже исчез, длинных фалд не было, и все, от фельдмаршала до сержанта, явились куцыми, будто окургуженными.
И в горницах дворца то и дело раздавалось:
– О господи, вот чуден-то! Это кто ж будет?
– Кирасир.
– Гляди, гляди, а это кто?
– Да это Трубецкой, Никита Юрьич…
– Батюшки-светы, не признал. Да в чем же он?
– Преображенцем.
– Матерь Божья! Ну а белые-то, белые?
– Это по флоту!
– А энтот весь в золотых веревочках, в постромках, будто пристяжная! Голубчик, да ведь это полицмейстер Корф! Никого не признаешь. Ну, машкерад!
И вместо христианского приветствия, христосования, во всех покоях дворца ходило новое приветствие:
– Машкерад, родимый! Воистину машкерад!
И весь день во дворце толклись кучи народа до обеда, потом все пообедали за огромными столами и остались до ужина.
И за этот день были две интересные новости. Елизавета Романовна Воронцова явилась в Екатерининской ленте и звезде, а при выходе шла рядом, даже почти на четверть впереди, с государыней Екатериной Алексеевной. Воронцова, закинув голову, с бессмысленно важной усмешкой на красноватом опухшем лице, с заплывшими жиром глазками, молча и глупо оглядывала толпы теснящихся при ее проходе придворных. Государыня Екатерина Алексеевна прошла все горницы, понурившись и не поднимая глаз и от обиды, и от стыда…
Другая новость была смешнее и любопытнее. По приезде принца Жоржа в Россию государь приказал всем посланникам явиться к нему, не дожидаясь его визита. Никто из них не поехал, кроме прусского посланника. Теперь государь приказал, через канцлера Воронцова, всем иностранным резидентам из дворца ехать тотчас же с поздравлением к Жоржу, принимавшему у себя после большого приема. Поехал прусский посланник Гольц и хитрая, румяно-рыжая особа, посланник гордого Альбиона, Кейт. Остальные послы и иностранные министры опять не поехали.
Государю даже побоялись в первый день праздника и доложить об этом. На его вопрос уже вечером, за ужином, были ли у принца Жоржа послы, Жорж покраснел как рак и отвечал:
– Были.
Почти до рассвета шло во дворце ликование за ужином. Многие сановники, вернувшись по домам зело во хмелю, через силу кое-как расцепились с своими новыми мундирами и амуницией.
– И трезвому мудрено сразу привыкнуть ко всем веревочкам, бирюлькам, постромкам и цацам, – ворчал фельдмаршал Трубецкой у себя в опочивальне, – а уж во хмелю и совсем… аминь! Что тебе гишпанская запряжка!
– Ну что, родимый, каков тебе кажет твой новый мундир? – спросил граф Алексей Разумовский брата своего, гетмана.
– Да что, батя, – отвечал гетман старшему брату, – прелюбопытно! Перетянули всего, связали по рукам, по ногам, и по горлу, и по спине. Да гремит, стучит, хлобыщет все. И вот, ей-ей, сдается, будто тебя на цепь посадили! Хочешь двинуться – громыхает да звенит все! Хочешь слово молвить, а от громыхания этого голоса своего не узнаешь. И сдается тебе, будто и впрямь скачешь да лаешь, как пес на цепи.
– Знаешь что, голубчик, как горю пособить?
– Как?
– Помирать… Ей-ей, пора! А то еще козой оденут и плясать заставят с медведем…
– Ну что ж. И попляшем! Не важность… Ведь недолго…
– Что? Плясать-то недолго… Ну, Кириллушка, это бабьи сказки.
– Нету, батя, погляди… Будет перемена погоды и вёдро!
– Кто ее сделает?!
– Не мы!..
XIV
На другой день после торжественного приема во дворце государь поднялся довольно поздно, угрюмый и с сильной головной болью. Любимый его слуга негр, по имени Нарцисс, напомнил ему, что головная боль проходила у него несколько раз после двух или трех кружек английского портера.
Петр Федорович тотчас же приказал себе подать портеру, и через час времени головная боль прошла, и он повеселел.
Оглядевшись в своем кабинете, он с удовольствием заметил, что почти все было на местах. Некоторые вещи, которые он не успел сам пристроить, устроил умный Нарцисс, хорошо знавший его привычки. Покуда во дворце пировали, обедали и ужинали, Нарцисс все до мелочей привел в порядок и в спальне, и в кабинете; даже любимой собаке государевой Мопсе он придумал отличное место в углу за шкафом с книгами и нотами.
Обстановка кабинета государя была довольно простая, но можно было подумать, что это кабинет какого-нибудь прусского, довольно богатого генерала, так как все мелочи, даже некоторые гравюры и картинки на стенах, – все говорило о Германии. Несколько акварельных видов города Киль занимали одну стену; на другой были развешаны в два ряда портреты нескольких предков в иноземных мундирах. Целая стена была занята оружием холодным и огнестрельным, и коллекция эта была действительно замечательна. На самом видном месте висели рядом два портрета двух дедов государя. Эти два человека, два врага при жизни, нарисованные вполоборота, теперь совершенно случайно у внука на стене повернулись друг к другу спиной и смотрели в разные стороны. Эти два портрета, два деда государя, были – Петр Великий и Карл XII.
Под портретами стояла большая турецкая софа, обставленная столиками, сплошь покрытыми коробками с разным табаком и с кнастером, тут же лежало бесчисленное множество всякого рода глиняных трубочек и больших фарфоровых трубок с кривыми чубуками. Несмотря на недавний переезд во вновь отделанный дворец, кабинет государя уже сильно проникся крепким запахом кнастера, так как он целый день почти не выпускал изо рта свою любимую фарфоровую белую трубку, узенькую и высокую, на кривом чубуке и с видом Потсдама.
В спальне государя мебель была почти не видна, так как была сплошь завалена всякого рода мундирами. Государь любил иметь все эти мундиры на виду и под рукой, чтобы перед выездом выбрать и надеть тот, который вдруг вздумается. Не раз случалось ему надеть мундир, подойти к зеркалу и тотчас же сбросить и надеть другой. Теперь, благодаря новой обмундировке всей гвардии и замене прежнего темно-синего и темно-зеленого мундира различными новыми и ярких цветов, выбор был гораздо больше.