На этот раз Жорж не стерпел и оскорбился до того, что у него даже сделалось маленькое расстройство желудка. Генеалогию жены принц не дал, а положил звезду и ленту в футляр и отослал ее с Гудовичем.
– Ну что ж! И хорошее дело! – рассердился Петр Федорович. – На… Мопсинька! Возьми себе.
И он положил футляр на подушку любимой собаки.
Барону Гольцу всякий раз при свидании государь принимался доказывать, что трактат, заключенный с Пруссией, безобразный и обидный для России, что он пошел на него только из любви к Фридриху, но при этом отчасти продал интересы России и раскаивается и что скоро придется поневоле опять переписать трактат. Гольц, ожидавший всего, все-таки не ожидал подобных бесед через два или три дня после празднования мира.
Петр Федорович при этом ссылался на всех послов, на городские слухи и на мнения первых лиц государства. И на этот раз он был совершенно прав, говоря, что мирный трактат во всем полезен Пруссии и вреден России. В этом он мог сослаться на всех первых сановников, начиная с Разумовских и кончая канцлером Воронцовым.
Гольц отмалчивался на все, разводил руками, пожимал плечами, ежился и кривлялся, как обезьяна, и, конечно, не мог ничего сказать. Да и нечего было сказать! Дома он только изумлялся и искал мысленно того человека, под чьим влиянием, по его мнению, находится теперь государь. Скоро и он перестал бывать во дворце.
Наконец, с Воронцовой произошла самая бурная сцена. Государь стал упрекать ее в том, что она постоянно клевещет и обносит государыню. Тогда как государыня тихо, мирно и безобидно живет в своей половине, Воронцова постоянно видит во всех ее действиях только умысел и дурное намерение. Кроме того, он стал упрекать Елизавету Романовну в непомерной ревности ко всякому хорошенькому личику, ко всякой женщине, с которой он скажет два слова во дворце или где-либо на вечере. На этот раз он припомнил ее поведение в маскараде Гольца, как два или три раза подходила она к нему во время беседы с «Ночью» и как, наконец, чуть не насильственно заставила его покинуть маску и подать ей руку.
– И что взяла? Ничего! – восклицал государь. – Мы с ней теперь первые приятели. Понимаешь? И она почище тебя, замарашки.
Воронцова знала лучше всех про эти болезненные припадки государя и знала, что это длится иногда неделю, но никогда более, и Елизавета Романовна засела у себя дома с пастилой в ожидании перемены погоды.
«Это все от цыганки! – думала она. – Да пройдет небось…»
За это время государь заглазно старался тоже уязвить и ее. В тот день, когда Гудович ездил к принцу и привез Екатерининскую звезду вместо генеалогии, Петр Федорович тотчас же послал его к Воронцовой.
– Ступай скажи этой толсторожей, что в Петербурге ходят слухи, будто я на ней хочу жениться, сделать ее императрицей. Стали это говорить потому, что я ей дал звезду, которую могут носить только принцессы крови. Поэтому скажи ей, что если этот слух будет все ходить по городу, то я отниму звезду и прикажу ей поехать попутешествовать по России или за границу.
Гудович съездил к приятельнице и застал ее, как всегда, в полуночном туалете. Она была не в салопе и не перед печкой, потому что была уже теплынь на дворе, но в какой-то полинялой кацавейке совершенно неизвестного цвета. Когда он передал Елизавете Романовне слова государя, она отмахнулась рукой, как если бы ее облепили мухи или если б ей сказали самую старую, давно известную вещь.
– Э! Гудочек! – равнодушно произнесла она. – Не впервой нашло на него. Пройдет неделька, и сам приедет прощенья просить.
– Да и я так-то думаю, Романовна, а все как-то страшно, уж не завелся ли какой враг у нас. По правде сказать, боюсь я малую толику этой цыганки поганой, Маргаритки. Сдается мне, что государь с ней через край хватил. Уж больно хороша она. Да и Гольц сводит, бестия!
– Это другое дело, – выговорила Воронцова, – этого и я боюсь, но думаю, что провозится он с ней и бросит! И опять ко мне! Не раз уж бывало, Гудочек. Ведь все эти красавицы самомнительны, горды, умничать любят, а ему этого не надо. А я, он знает, простота! Как ни надумает, что ни прикажет, я все сделаю. Такой другой не сыщет!
Вот именно в эти дни тоски и придирчивости, однажды около полудня, государь отправился на половину жены, вошел к ней без доклада и, отчасти испугав государыню внезапным появлением, сел около нее и с первых же слов стал просить прощения за обиду за столом при всей столице.
Он сознался ей откровенно в своем приказе в ту ночь арестовать ее и сослался на дядю, Воронцову и Гудовича, которые постоянно клевещут ему на нее.
Государыня, разумеется, лучше, чем кто-либо, знала, что случилось с Петром Федоровичем и какой стих нашел на него. Она знала отлично, что не пройдет и недели, и снова он отдаст приказ арестовать ее, а быть может, когда-нибудь, и даже скоро, подобный приказ будет приведен в исполнение. Но этими днями надо было воспользоваться. Слишком умна была эта женщина, чтобы не воспользоваться всячески всем, что посылала ей судьба в помощь.
В тот же день вечером по приглашению государыни Петр Федорович снова явился к ней на чашку чаю и нашел у нее обоих Разумовских, Панина, Дашкову, старика Миниха и некоторых других. В конце вечера государь заявил, что он давно уже не проводил время так приятно с такими умными людьми, а все его окружающие и приближенные только и знают, что пьянствуют, только и умеют, что лгать и играть в карты. Он попросил государыню на другой день снова собрать всех. Таким образом, дня четыре кряду бывали эти, по выражению княгини Дашковой, «нечаянные чайные вечера».
Все, что говорилось на этих вечерах немногими лицами, было сохранено ими в тайне, а между тем здесь и возникла мысль, здесь воскресла мечта государя, здесь была брошена искра в его душу, от которой потом загорелся целый пожар.
Искусно, умно, тонко и льстиво напомнили государю о Шлезвиге, о давнишней вражде голштинского дома с датским. Почему государыня, Дашкова или братья Разумовские заговорили о Шлезвиге и Дании, было их общей тайной. Почему захотелось им начать воевать за маленькое герцогство – они одни знали.
Миних же ораторствовал более всех по другой причине: старику полководцу хотелось снова понюхать пороху и, как бывало прежде, заставить говорить о себе всю Европу. Он знал, что в случае войны он будет главнокомандующим.
Наконец однажды, почти не спав несколько ночей от картин сражений, побед и подвигов, которые теснились в голове и сменяли одна другую, одна другой кровавей, страшней и славней, государь пришел к жене и объявил ей, что все решено! Сделав достаточно для внутреннего спокойствия и счастья России, он может, должен вспомнить теперь о счастье и правах Голштинии, о своих обязанностях уже не русского императора, а принца Голштинского.
На вопрос его, чтобы жена высказала свое искреннее мнение, государыня отвечала, что не сомневается в полном успехе, в целом ряде блестящих побед. Но советовать объявить войну она, конечно, не возьмет на себя, враги ее не преминут сказать, что она умышленно советует пагубное для России и императора действие.
Однако в тот же день все самые близкие люди государю: и те, которые бывали у него, и те, которые решились не показываться несколько дней, – все узнали о новом, окончательно решенном предприятии – войне с Данией.
Дни тоски, болезненной придирчивости к друзьям, болезненного миролюбия по отношению к своим врагам прошли, но Шлезвиг, Дания и война крепко засели в голове государя.
Два вечера ораторствовал появившийся Гольц в кабинете Петра Федоровича и, как умный человек, красноречиво, убедительно доказывал невозможность этой войны. Он доказывал, что, наверное, мысль эта подсказана государю его врагами, чтобы удалить его из Петербурга и из России, дабы за его отсутствием произвести бог весть что! Гольц привез даже два письма от своего короля, в которых Фридрих говорил о том, что он готов помогать Петру в деле Шлезвига, но считает всякую войну для русского императора на первых порах царствования пагубной и немыслимой. Король советовал прежде всего подумать о поездке в Москву и короновании. Принц Жорж тоже появился, получил обратно женину звезду, был обласкан, помирился с племянником и присоединился тотчас к послу. Но уж чего Гольц не мог сделать, то Жоржу и подавно было не по силам. Все они стали надеяться, что грезы пройдут, как прошла его придирчивость, но все ошиблись…
Мера за мерой, указ за указом доказывали, что намерение государя будет приведено в исполнение, и даже очень скоро, очень энергично и во что бы то ни стало!
Курьер государя тайно ото всех, даже тайно от канцлера империи, поскакал в Германию, в место расположения корпуса русских войск под командой Румянцева, и повез никому не известную депешу.
А между тем государь крайне любезно обращался с датским посланником Гакстгаузеном, и Датский двор не подозревал о той грозе, которая надвигается на страну со стороны России.
XI
Еще полного месяца не прошло после первого свидания «Ночи» и юноши в уборной дома Гольца, а безумный пыл страсти у своенравной кокетки прошел! Быть может, влюбленный юноша был действительно невыносимо ревнив, но Маргарита уже начала раскаиваться в том роковом шаге, который связал ее существование с этим «львенком», как она его называла.
Вдобавок у влюбленного было особенное чутье. К Гольцу Шепелев не ревновал ее нисколько, хотя за последнее время посол и красавица видались ежедневно и постоянно о чем-то совещались, и иногда даже очень долго. Но всем поездкам Маргариты во дворец юноша мешал сколько мог. Он знал, как и многие в Петербурге, что государь становился с каждым днем все неравнодушнее к замечательной красавице. Воронцова уже, заметно для многих, отходила на второй план. А друг ее, Гудович, возненавидевший графиню Скабронскую и грубо обошедшийся с ней, тоже начинал пользоваться меньшим благорасположением государя.
– Ты совсем мужик! – заметил ему Петр Федорович. – С женщинами обращаться не умеешь! Тебя Гольц хотел на дуэль вызвать, и я его отговорил. – Но более этого государь ничего объяснить не захотел.