Игара будто дернули за язык:
— И вы отдали?
Глаза женщины сразу отдалились. Стали холодными, как снег:
— Старики отдали. Тебе-то что?
— Ничего, — быстро сказал Игар. — он-то… Кто?..
— …Мама!..
Под дубовой колодой билась безголовая курица. Кровь хлестала на землю, на траву, на юбку Игаровой собеседницы, на платье перепуганной девчонки с топором наперевес:
— Мама… Не удержала…
Безголовая курица била крыльями, не умея взлететь.
Родня была большая, однако родителей Тиар давно не было в живых. Нынешний глава семьи, мрачный старик в редкой, какой-то пегой бороденке, терпел его вопросы недолго:
— Иди-ка… Не знаем мы… У соседей вон спрашивай…
Имя Тиар было по какой-то причине ему неприятно. Прочие родичи а Игар так и не понял до конца, кем они приходятся друг другу и кто они по отношению к Тиар — рады были помочь, но почти ничего не знали.
Женщина, резавшая кур, приходилась Тиар родной сестрой. Когда десятилетнюю Тиар увезли из родного дома, сестре ее исполнилось тринадцать; Игар видел, как в какую-то секунду жесткие глаза ее увлажнились, а рука сама собой принялась теребить деревянное ожерелье на шее. Девочка, ее дочь, упустившая курицу, оказалась удивительно глупой для своих лет; впрочем, она-то уж точно не помнила Тиар. Не могла помнить.
Какой-то лысоватый крепыш с испитым добродушным лицом говорил о Тиар много и охотно — она-де и умница была, умнехонькая такая девочка, и добрая, кошки не обидит, и работящая… Забывшись, он говорил о Тиар как о девице лет семнадцати, но, когда женщина с украшение на шее одернула его, ничуть не смутился.
Игар уже уходил, изгоняемый стариком; непонятное побуждение заставило его обернуться от ворот.
В настежь распахнутых дверях стояла Тиар. Девочка лет девяти-десяти — в домотканом платьице до пят и таким же, как у женщины, деревянным ожерельем на тонкой шее. Волосы девочки были не заплетены и лежали на узких плечах — темные с медным отливом. Девочка нерешительно, как-то даже испуганно улыбнулась Игару.
Закрылась тяжелая дверь.
Илаза чуть передохнула. Искоса глянула на высокое солнце, прищурилась и замотала головой. Волосы лезли в лицо; лоб покрыт был потом, и то и дело приходилось непривычным крестьянским движением утирать его. Весь ручей, казалось, пропах духами; она знала, что это всего лишь мерещится, что на самом деле вода давно унесла запах далеко вниз — однако ноздри раздувались, по-прежнему ловя насыщенный, многократно усиленный аромат. Искусный парфюмер оскорбился бы, узнав, что целую скляночку дорогих, первоклассных, с любовью составленных духов сегодня утром опрокинули в лесной ручей.
Илаза удобнее перехватила камень. Следовало спешить; если паук повадится появляться днем, то ни секунды безопасности у Илазы больше не будет. До сих пор она безошибочно чувствовала его присутствие и потому знает, что сейчас ветви над ее головой пусты. Следует торопиться.
На плоском камне перед ней белело толченное стекло. Пузырек от духов, безжалостно побиваемый куском базальта, превратился сначала в груду осколков, потом стал похож на крупную соль, еще потом — на молотую; Илаза работала, стиснув зубы и не поднимая головы. Стекло должно превратиться в пыль — тогда кровосос уж точно его не заметит…
…Но подействует ли стекло, растолченное в пудру?
Илаза прервала работу. У нее ничего нет, кроме это чудом сохранившегося пузырька; у нее ровно один шанс. Следует использовать его с толком, взять сейчас голову в руки и решить: толочь мелко или оставить, как есть? Как сахар? Паук сосет только кровь — или и внутренности выедает тоже?..
Скрут. Слово из легенд; вспомнить бы, что оно значит. Не может такое слово означать просто «очень плохой паук»… Она должна знать о враге как можно больше — тогда станет ясно, как его убить.
Ее передернуло. Две ночи она терпеливо выслеживала паука — и сегодня на рассвете едва не увидела его. Не увидела целиком; того, что попалось ей на глаза, хватило вполне.
Там были зазубренные крючки, выглядывающие из серой, какой-то седой клочковатой шерсти; множество суставов, странно мягкое, завораживающее движение немыслимо длинной конечности. Потому что все, что увидела Илаза, было, по сути говоря, лапой. Ногой. У насекомых ноги или лапы?!
Потом скрут удалился, а Илаза извлекла из тайничка скляночку с духами, вылила пахучую жидкость в ручей, а пузырек вымыла песком и разбила на камне…
Чуть выше по ручью висит в сетях дикий поросенок. Трогательно полосатый — и еще, кажется, живой; несколько дней назад Илаза наткнулась в зарослях на тело такого же поросенка, но уже без крови и без головы. Закаленная и уже слегка привычная к подобным зрелищам, она не ударилась в слезы, как это наверняка случилось бы с ней раньше. Она тщательно обследовала остатки скрутовой трапезы — именно в тот момент ей вспомнилась история о мачехе, отравившей падчерицу толченным стеклом.
Историю эту принято было считать истинной правдой; Илаза помнила оживленную болтовню горничных и собственные жаркие споры с сестрой. Ада, которая была старше и умнее, уверяла, что все это выдумки, а Илаза настаивала и даже называла село, где, по ее мнению, случилась трагедия с отравлением…
Как бы то ни было, но через несколько часов господин скрут отправиться сосать поросенка, и венцом его трапезы будет свинячья голова. Илазе придется преодолеть отвращение и страх; она сделает из камышинки дудочку без дырочек — просто короткую полую трубку. И вдует толченое стекло поросенку в уши…
Ее передернуло снова. Она вообразила себя отравительницей из страшной сказки — вот она идет вдоль пиршественного стола, вот с улыбкой обращается к улыбающемуся же врагу, предлагает ему отведать дивное пирожное… Сахарный шарик на подносе, и рука, удерживающая угощение, не дрожит. Ешь…
Она посмотрела на свои руки в ссадинах, на толченное стекло на камне — и нерешительно, неуверенно улыбнулась. А ведь она, оказывается, сильная! Она не дрогнула бы в пиршественном зале, и враг, принимая поднос из ее рук, ничего бы не заподозрил… Она сможет и сейчас. Она в своем праве, потому что борется за жизнь. Потому что изверг в теле паука противен природе. Смерть его исправит совершенную кем-то ошибку.
Она аккуратно завернула стеклянный порошок в листок кувшинки и уверенно, не спеша двинулась вверх по ручью.
…Она полчаса сидела в ледяной воде, пытаясь смыть с себя не только запах, не только пот и грязь — саму кожу. Близился вечер; лучше всего сейчас было лечь и заснуть. И проснуться, когда все будет кончено; с каждой минутой надежда ее росла. Все, даже самые страшные твари более уязвимы изнутри, нежели снаружи.
Она легла, подставив спину солнцу и крепко закрыв глаза — однако сна не было и в помине. Илаза поймала себя на том, что хочет видеть все сама. Как он подойдет к поросенку, как он…
Она поднялась. Механически отряхнула безнадежно испорченное платье; медленно, будто нехотя, двинулась к месту своего будущего преступления.
Сеть, опутывающая поросенка, слабо подергивалась. Илаза замерла; ТОТ трапезничал. Рядом с тушкой несчастного свиненка в паутине темнела еще одно тело; Илаза вдруг похолодела. Она почему-то не думала, что паук настолько огромен… Он движется так молниеносно и бесшумно, что истинные его размеры…
А хватит ли стекла?!
Ей послышалось глухое, утробное уханье. Скрут покончил с кровью и приступил к голове; Илаза стояла, не решаясь опустить на землю занесенную ногу. Увлечен пиром, неподвижен… Арбалет! Сейчас бы арбалет, да твердую руку, да…
Чуть треснули ветки. На какую-то долю секунды Илаза разглядела в просвете между ними брюхо — покрытое все той же седой клочковатой шерстью, с восемью мощными основаниями лап, расположившимися по кругу, как спицы; рот ее наполнился горькой и вязкой слюной. Справляясь с тошнотой, она успела мельком подумать: вот бы куда всадить стрелу. Умирай, невозможное страшилище. Умирай…
Скрут исчез. Мгновение назад Илаза видела его тенью среди сплетенных ветвей — а теперь перед глазами ее оказалась обезглавленная поросячья тушка в объятиях слабеющей паутины. Свершилось. Все…
Она опустилась на землю. Привалилась спиной к стволу; теперь только ждать. И надеяться, что умирающая тварь не догадается напоследок, в чем дело, и не впрыснет Илазе порцию яда «для очень плохих людей», который делает кровь уже не кровью…
Ей захотелось спрятаться. Хоть на дно ручья; с трудом поднявшись, она побрела вниз, к воде. Она так тщательно уничтожила следы толченого стекла на камне… Она так долго смывала с себя запах духов… Бедный парфюмер. И на дне сознания — маленькое колючее сожаление: со смертью того не повторится больше танец цветных мотыльков перед глазами. То подаренное жгучим жалом забвение, то совершенно счастливое состояние, которого в обыкновенной жизни не бывает. Или почти не бывает; Игар. Алтарь…
— …странно идешь. Не заболела?
Она через силу улыбнулась. Невозмутимость, доброжелательная невозмутимость; она подняла глаза, оглядывая кроны над головой:
— Я… Все хорошо. Можно… поговорить?..
Она сама не знала, зачем ей это понадобилось. Та, отравительница из страшной сказки, обязательно заводила беседу с уже отравленной жертвой и наблюдала, высматривала, как бледнеют постепенно щеки, как срывается голос, как в глазах появляются ужас и осознание смерти… А перед этим было полчаса милой беседы…
— О чем? О бродячих менестрелях?
Он не настроен на любезности. Он хочет ее отпугнуть; подавив содрогание, Илаза улыбнулась:
— О… скрутах. Я не знаю, кто это такие, и потому я…
За ее спиной звонко щелкнул сучок. Она вздрогнула, но не обернулась.
— О скрутах мы говорить не будем.
Ей померещилось, или его голос действительно чуть изменился? Отчего — от запретного вопроса? Или толченое стекло?..
— Не будем, — согласилась она сразу же и с готовностью. — Но… тогда о… пауках?
Воистину, ее тайна придала ей смелости. Та, отравительница, наверняка говорила с жертвой на весьма скользкие темы — чтобы посмотреть на удивление, в последний раз проступающее на быстро бледнеющем лице. Жаль, что Илаза не видит лица… собеседника.