1
Заиндевевший оранжевый «Магирус» ходко шел по накатанному зимнику вдоль железнодорожного полотна. В кабине уютно и не очень холодно. Павлушин в валенках, в меховых рукавицах, но пальтишко на нем не для сибирских морозов: короткая тонкая москвичка с шалевым воротником, купленная им еще в доармейские времена. В Сургуте на сорокаградусном морозе пальтишко сразу заколенело, словно мокрое было. Колени застыли, хоть и одет был в двое брюк. Но в кабине угрелся на мягком сиденье, потом выпил с водителем, смуглым парнем с подпаленной бородой, и совсем стало хорошо. Шофер одет добротнее: полушубок, ватные брюки, унты. Андрею сначала неудобно было за свое убогое пальтишко, думал, что оно непременно вызовет усмешку у шофера.. Но водитель совершенно не обращал на него внимания, часто курил, щелкал зажигалкой. На тряской дороге рука с зажигалкой дергалась, огонек беспомощно метался, и слышно было, как потрескивают толстые рыжеватые волосы бороды и усов шофера, пахло паленой шерстью. А когда водитель не курил, то мурлыкал что–то, посвистывал и глядел вперед на белую неровную дорогу, на машину своего приятеля, поднимавшую снежную пыль впереди, крутил баранку, бросал машину то влево, то вправо, объезжая ямы и ухабы, и совершенно не интересовался Павлушиным. В Сургуте Андрей с беспокойством думал о своих обмороженных ногах: выдержат ли такую длительную поездку в сильный мороз. Но пока все шло хорошо; Разогретый вином Андрей смотрел на бегущую впереди машину, почти не видимую из–за белой снежной пелены, на заиндевевшие деревья с согнувшимися под тяжестью снега ветками, на насыпь железнодорожного полотна с уложенными, но еще невыровненными и незабалластированными рельсами: где–то неподалеку впереди шла укладка. Солнце, едва оторвавшись от горизонта, снова робко жалось к деревьям, словно хотело спрятаться за ними от холода. «Магирус» вздрагивал на кочках, подпрыгивал на ухабах, позвякивали бутылки в сумке Павлушина. Мотор на ухабах начинал работать как–то рывками, беспокойно. Андрей замирал, с опаской прислушивался. Не дай Бог, остановится машина, замерзнешь. Часто ходили машины по зимнику, часто встречались, но это не успокаивало. В белесом тумане впереди на насыпи появилась какая–то смутная решетчатая громада. Громада эта быстро выросла, проявилась в платформы со стопками звеньев рельс. Кран–путеукладчик впереди.
— Быстро шагают. Почти километр в день… Насыпь готовят намного медленней. Не дают развернуться, — сказал шофер, тоже посматривая на насыпь, где монтеры пути только что уложили очередное звено и возились у стыка, вставляли болты, затягивали гайки.
Позади остался кран–путеукладчик. По–прежнему потянулась справа насыпь, но уже без рельсов, ровная, утрамбованная, а слева снежные горы, поднятые бульдозерами, а за ними тайга. Мягкое покачивание на сиденье убаюкивало, глаза слипались, и Андрей уткнулся подбородком в воротник, стал думать о встрече с Анютой, с ребятами. Анюту он не видел два месяца. Бывали у него в больнице не один раз Колунков, Звягин, Шура с Надей. Борис Иванович заходил часто. Он лечился здесь же, лежал на четвертом этаже, а Андрей на втором. Кто–нибудь из ребят бывал почти каждое воскресенье, говорили, что поселок он не узнает, когда вернется, вагончики каждый день идут. Бараки, коттеджи растут — глазом моргнуть не успеешь. Звягин придумал трехкомнатный коттеджик из двух вагончиков. Четыре дня — коттедж готов, заселяйся и живи. Звягин теперь бригадир плотников. Улицу целую выстроил. Но все равно жилья не хватает, народу понаехало… Матцева с бригадой забросили далеко в тайгу, просеку гонят к болоту. Гончаров с ним. А Колунков здесь остался, плотничает у Звягина. Чуть ли не каждый выходной в Сургуте бывал. Водки закупит и назад. Явился однажды — левая рука в бинтах. Пальцы по пьянке отморозил. Смеялся, ерунда, мол, так, кожа слезла… С улыбкой вспомнил Андрей, как были у него Колунков и Шура с Надей. Шура, как всегда, болтала, тысячу раз повторяя свое неизменное «представляешь», а Олег подтрунивал над ней, называл ее Шурой со справкой. Шура сама рассказала, как Мишка Калган во время ссоры обозвал ее шлюхой, и она привезла из Сургута справку, что она девственница. С тех пор ее стали звать в поселке Шурой со справкой. Колунков, как снова дорвался до водки, веселее стал, улыбался, похохатывал даже изредка. Они рассказали, как Сашку Ломакина провожали в армию… Приятно было думать о ребятах, приятно представлять встречу. Думал он о них, как о близких людях, с нежным чувством.
Машина сбавила ход, поползла, колыхаясь, на ухабах. Донеслось натужное урчание моторов.
— Вот и приехали, — вздохнул шофер.
Андрей открыл глаза, увидел на насыпи и рядом с ней множество огней фар самосвалов, бульдозеров. Они двигались, ослепляли друг друга, создавали непонятное на первый взгляд хаотичное движение. Снег под светом фар сверкал, ослеплял. Шла отсыпка полотна. Самосвалы один за другим подползали к краю насыпи, задирали кузова вверх, разгружались, отъезжали, покачивая поднятыми кузовами, опускали их на ходу. «Магирус» осторожно прополз среди работающих машин, снова выбрался на дорогу. Неподалеку на высоком столбе ярким белым светом горел прожектор, освещал поселок. «Магирус» подкатил к бараку, ко входу и остановился.
— Прибыли.
Павлушин вылез со своей сумкой из кабины, осторожно спрыгнул с подножки в звонко скрипнувший снег и огляделся. Он словно попал в новое незнакомое ему место. Барака, возле которого остановились обе машины, не было здесь раньше, не было и того, что вытянулся рядом с ним. Дальше, левее, среди высоких сосен стояли в ряд несколько одинаковых домов с островерхими шиферными крышами. Андрей догадался, что это те самые коттеджи, которые придумал и строит Звягин.
2
Безлюдно было в поселке. Сквозь тихое урчание «Магирусов» слышны были отдаленный рокот дизеля, взвизгивание циркулярной пилы и стук молотков откуда–то из–за барака. У входа на стенах с обеих сторон двери таблички. На той, что слева, надпись: «Строительно–монтажный поезд», справа — «Исполнительный комитет поселкового совета народных депутатов». Андрей поднялся по звонким доскам ступеней ко входу, хлопнул дверью с неожиданно тугой пружиной. Коридорчик оказался совсем маленьким. Слева — три двери с табличками: отдел кадров, бухгалтерия, приемная, справа — две двери напротив друг друга: поселковый совет и кастелянша. Андрей сунулся в приемную. В узенькой крошечной комнатенке без единого окна сидела незнакомая девчонка. Волосы у нее были стянуты на затылке резинкой, реденькая челка спадала на лоб до выщипанных в полоску бровей. Письменный стол ее вплотную придвинут к одной стене, а в противоположную упирался спинкой стул, на котором она сидела. Андрей взглянул влево–вправо, ориентируясь, где дверь в кабинет главного инженера, а где к начальнику СМП, и спросил:
— Федор Алексеевич здесь?
— Он в котельную ушел, а может, сейчас на лесопильне… А вы на работу? Он придет… А лучше сразу в отдел кадров…
— Спасибо, — не стал объяснять ей — кто он — Павлушин, и вышел. Нужно прежде всего устроиться на ночлег.
Из отдела кадров его направили к кастелянше. Она была хмурая, вероятно, кто–то только что ее расстроил, бормотала недовольно, листая тетради:
— Куда же тебя поселить… Некуда… Все забито…
— А к Звягину, Колункову нельзя? Я раньше с ними жил.
Кастелянша посмотрела на Андрея, раздумывая, прикидывая что–то про себя, и пробормотала:
— Четверо там… А ничего, поместитесь. На раскладушке поспишь… Иди к Звягину. Выйдешь и в лесочке за прожектором коттеджи увидишь, острокрышие такие, в третьем отсюда они живут. Но там их сейчас нет, иди дальше, увидишь, бригада работает. Возьмешь ключ и сразу ко мне. Я тебе раскладушку дам, постель… Только не мешкай, у меня рабочий день кончается…
Андрей, уткнув нос в воротник, шагал по звонкой дороге мимо коттеджей. Не сразу догадаешься, что они сделаны из стандартных вагончиков. В некоторых окна светятся, дым из трубы валит. Те, что ближе к баракам, занесены снегом чуть ли не до окон, а те, что подальше, видимо, ставили недавно, после метели. Снег возле них разворочен, затоптан, щепки видны в снегу, опилки. А от самого дальнего стук доносится, разговоры, лампочки светятся. Одна висит на ветке ели возле дома, другая на крыше привязана к балке, третья в коридоре. Ребра стропил торчат над двумя поставленными метрах в полтора друг от друга вагончиками. В образовавшем коридоре ярко горит лампочка, освещает в дальнем углу кирпичную печь–голландку. Рядом с печью сидит на полу на коленях плотник, заканчивает мостить пол, стучит, забивает гвозди. Другой плотник прибивает рейки к краям стен вагончиков, готовится ставить дверную коробку, которая прислонена в коридоре к стене, а внизу у входа третий плотник возится с порогом. Несколько человек копошатся наверху, прибивают доски к стропилам, обшивают боковину крыши со стороны входа. Подходя, Андрей узнал в том плотнике, что собирался ставить дверную коробку, Звягина, обрадовался, вынырнул из темноты на свет лампочек, закричал:
— Звягин, привет!
Звягин оглянулся, повернул к нему бородатое лицо: усы и борода белые, заиндевели, уши шапки опущены и завязаны под подбородком. Он узнал Павлушина, тоже воскликнул радостно, бросая молоток на пол:
— Пионер, здорово!.. Олег! — поднял он голову, крикнул на крышу: — Пионер явился!
Стук прекратился. Плотники смотрели, кто пришел. Звягин спрыгнул вниз, сграбастал Павлушина, шутливо спрашивая:
— Не отсобачили ноги? На своих притопал…
— Как видишь, — смеялся Андрей. Он видел через плечо Звягина, как Колунков скатывается по длинной лестнице вниз. Ватные брюки его и телогрейка в прилипших крошках опилок. И его борода и усы в сосульках.
Он тоже обнял Андрея, хохотнул:
— Увидел, радостью обожгло! Сам удивляюсь, словно родного брата встретил… Без тебя, Пионер, чего–то тут все время не хватало, живинки, что ли, какой… Ей–Богу, радостно, как будто ты надежду какую привез!
— Конечно, привез, — пошутил Павлушин, кивнув на сумку.
Колунков вновь хохотнул, хлопнул его по спине: молодец.
Звягин дал ключ от дома, сказал, в какой комнате они живут, попросил затопить печь и позвал Колункова работать. Андрей захотел посмотреть, как они строят коттедж, поднялся в коридор, куда выходили двери вагончиков. Один — однокомнатный, другой перегорожен стеной, двухкомнатный.
— Пока две семьи вселяем, — сказал Звягин. — Потом, когда поставим много, одна семья будет владеть: трехкомнатная квартира, прелесть!
Павлушин слазил и наверх, посмотрел. Чердак засыпан толстым слоем опилок. Они пружинили под ногами, как мох на болоте.
Андрей притащил со склада кастелянши раскладушку, матрас, пуховое одеяло, постель, затопил печь, дождался ребят и вместе с ними пошел в столовую, которая была теперь в том же бараке, что и контора СМП. Вход в нее с торца, а с другой стороны — клуб. Звягина зачем–то вызвали к начальнику поезда. Есть в столовой не стали, взяли еду с собой: Колунков предложил. Андрей входил в столовую, волнуясь, думал, что увидит Анюту, но ее не было на раздаче, подавали ему две незнакомые девушки. Не было видно и Шуры с Надей. Не пришли еще.
Звягин долго не возвращался от начальника поезда, а когда появился в комнате, под столом уже валялись две пустые бутылки, на столе тарелки с остатками еды, но одна нетронутая, гуляш с лапшой. Звягину оставили. Один из плотников лежал на кровати поверх одеяла, спал. Разутая нога на постели, другая в валенке свисала вниз. Колунков сидел рядом с ним на кровати за столом, кусочком хлеба вытирал жир со сковороды и ел. В неряшливой бороде его застряли крошки. Андрей, раскрасневшийся, осовевший, облокотился о стол, обхватил ладонями лицо, слушал Колункова. Увидев Звягина, Олег заулыбался пьяной улыбкой.
— A-а, бугор! — протянул он радушно. — Куда ж ты пропал, брат? Мы уже откушали!
— Где водку раздобыли? — недовольно спросил Звягин.
— Кто ищет — тот разыщет, — пьяно развел руками Олег.
— Ты привез? — глянул Звягин строго на Андрея. Он кивнул.
— Слушай, Олег, — снова повернулся Звягин к Колункову. — Ты не ребенок! Завтра вставать рано, а вы…
— Встанем, встанем мы! Встанем! Ты садись, садись ко мне. Поговорим за жизнь… — Колунков поднял ногу спящего плотника и прямо в валенке закинул ее на кровать, освободил место рядом с собой.
— Завтра в пять разбужу.
— Буди, — согласился Олег. — Буди! Не хочешь за жизнь… Я те спою…
Колунков взял гитару и тихо, но стройно, заиграл и запел, смешно прикрывая глаза и качая бородой из стороны в сторону:
— Мне что–то говорят цветка родные губы,
мечта, как бабочка, садится на рукав…
Звягин вышел в коридор, стал раздеваться, спросил оттуда у Андрея:
— Ты теперь куда? К нам или снова в лесорубы?
— Я пока на больничном… Хотел к Матцеву, в тайгу.
— К Матцеву? — удивился, взглянул на Андрея из коридора Звягин, помолчал и добавил: — Ну смотри…
3
Павлушин неделю провел на больничном. Скучно было дома сидеть. Когда становилось особенно тошно, выходил погулять, шел к озеру. Оно занесено снегом. Белая пустыня. Далеко на другом берегу сквозь морозную дымку темнел лес. Землянка, в которой жили десантники, заперта на большой замок, заиндевевший. В палатке — склад.
С Анютой он встретился в столовой. Она увидела его в очереди, сдержанно улыбнулась: вернулся? Спросила, где он работать собирается. Ответил, что к Матцеву поедет. Говорила она, наливая в тарелки щи, очередь двигалась, торопили, и он со своим подносом вынужден был продвигаться дальше. Грустно стало, хоть вой. Ел, совершенно не чувствуя вкуса, думал: неужели опять возвращается прежняя глупость? В больнице поверил, что непонятная тяга к Анюте позади. Вспоминал там с грустью, с легкой иронией, как наивную необъяснимую мечту, как мираж. А увидел, и снова засосало в груди. Что это? Почему к Наде, например, его не тянет? Милый мышонок, робочка! Краснеет от Шуриных намеков. Буробит Шура, что попало, лишь бы не молчать или… может?.. Да нет, треплется Шура…
Вечером Колунков сосульки с усов отодрать не успел, а уже подмигивает, предлагает сразиться с зеленым змием.
— В клуб иду, — отказался Андрей.
— Ты что? Как же в клуб без этого? Для веселья…
— Хватит, — прервал его Звягин. — Хоть до воскресенья потерпи.
— Как у тещи живу, — притворно огорчился Олег. — А что в клубе? Кино?
— Танцы.
— Ну-у, раз танцевать собрался, пора больничный закрывать. Там медсестра будет…
Андрей танцевать не собирался: глянуть хотелось, что за клуб появился здесь. Он выяснил днем, что клуб в том же бараке, где контора, только с противоположной от столовой стороны.
В клубе шумно, магнитофон играет, но танцуют пары четыре всего, хотя парней и девчат довольно много. Ребята в большинстве своем вокруг стола толпились, где играли в домино, а девчата в две группы сбились, сидели на скамейках вдоль стен. Скамейки, радиола, доминошники, голая лампочка под потолком — все напоминало деревенский клуб,
Шура увидела Андрея, подкатила к нему, потащила к скамейке, к Наде, говоря:
— Андрюха, я рада, что ты потанцевать решил…
— Ну–да, из меня сейчас танцор, — ответил Андрей, глядя на Надю. Днем он видел девчат, от них узнал, что в поселке появился клуб, кино два раза в неделю бывает, а в остальные дни танцы. — Как только после такой работы у вас ноги ворочаются?
— Представляешь, танцевать мы всегда готовы. Правда, Надюха? — Шура подвела, усадила Андрея рядом с Надей, а сама села с другой стороны.
Надя в ответ на ее слова хмыкнула неопределенно и застенчиво.
— Подруга у тебя молчаливая. Ни на работе, ни в клубе слова лишнего не скажет.
— Она такая… Зато работает как, представляешь? Это я видел.
— Эх, будь я мужчиной, я б такую девку ни за что не упустила!
— Шур, прекрати! Не издевайся, — вспыхнула, бросила недовольно Надя.
— Ну что, прекрати, что? Не правда, что ль?.. А такую вот жену, как я, не дай Бог! От одной болтовни муж сбежит. У меня язык на месте лежать не может. Представляешь, зубам и то надоел, разбегаться начали! Теперь золотые вставляю. Они, говорят, более терпеливые… Мы и подружились с Надюхой потому, что она молчит, а я болтаю. И обе довольны! Представляешь, что было бы, если обе болтали, — засмеялась Шура. — Зато как она поет, как поет! Мы здесь самодеятельность организовали. Скоро послушаешь! Мы сейчас готовимся. На двадцать третье февраля вечер будет в столовой. Мы там в первый раз выступим…
— Когда вы только успеваете? — покачал головой Андрей.
— Ты не хочешь к нам? А то у нас ребят мало.
— Если я запою, вы завоете… Я один раз запел, собака от тоски сдохла…
Магнитофон умолк на мгновенье и забарабанил, заревел снова.
— Ну, идите, танцуйте, — подтолкнула Шура Павлушина. — А то кадры, — кивнула она в сторону ребят, — решат, что ты ко мне клеишься… А я внимание люблю!
— Мне пока не до танцев… Танцуйте. Мешать не буду, — поднялся Андрей, чувствуя какое–то радостное удовлетворение, и отошел к доминошникам.
И почти сразу вышел из клуба. «Неужели я не ошибся?» — усмехался недоуменно Павлушин, вспоминая Надю, ее смущение, когда он сел рядом, как она старательно отводила глаза, чтобы не встретиться с ним взглядом. «И не затем ли я приходил в клуб, чтоб убедиться в этом?» Стало неловко. Шура поняла давно, должно быть, активно сватает. И все же приятно было думать об этом.
4
Не спалось. Матцев лежал с открытыми глазами. На белой занавеске тихонько колебался, переливался свет от тлеющих, угасающих углей в печке. Слышно, как на улице мечется, завывает вьюга, хлещет снегом о стекла. В вагончике тоже как–то неспокойно: тонко постанывает, охает во сне Гончаров, бормочет что–то быстро, невнятно, вздыхает, кряхтит; часто ворочается Васька Шиндарев, он беспокойный во сне; Андрей Павлушин лежит тихо, не слышно его никогда, положит голову на подушку, сунет руку под щеку, закроет глаза и замрет, затаится. Дыхания не чувствуется. Как мертвый. Спит он на нижней полке напротив Матцева, головой к печке. Владик видит сверху его бледное в полутьме лицо. Угли в печке вспыхивают, освещают на мгновение вагончик и гаснут. Гончаров снова забормотал торопливо, захлебываясь. Матцев разобрал только два слова: Василек и цыпленочек. Гончаров поперхнулся, закашлялся, вздохнул тяжко, заворочался и сел на постели, вздыхая. Зашуршал, загремел спичками. Подошел к печке, присел на низкий чурбак, щепочкой открыл дверцу. Она тихонько пискнула, и в вагончике веселее, ярче забегал по стенам свет. Матцев видел, как Гончаров сунул в жар щепочку, подержал и, когда она затлела, прикурил от нее сигарету. Щепочку кинул в печку на угли, сунул туда же несколько чурочек и скукожился, застыл, задумался, пуская дым в открытую дверцу. Дрова стали потрескивать, задымились, вспыхнул огонь, осветил сгорбатившегося на чурбачке Гончарова.
— Не спится? — услышал Матцев шепот Павлушина.
— Разбудил я тебя? — шевельнулся Федор.
— Я не спал.
— Наверно, я опять во сне разговаривал? Видел что–то, а вспомнить не могу… Вертится вот тут, — покрутил Гончаров рукой с растопыренными пальцами около виска, — рядышком, а не вспоминается.
— Опять цыпленочка поминал, — прошептал Андрей.
— Ну–да, да, — вздохнул Гончаров. — А вспомнить не могу…
— Гляжу я на тебя, удивляюсь, до чего ты жестокий!
— Я?! — Чурбачок стукнул глухо под Гончаровым. — Ты охренел! Ну, выдал… — Шепот Гончарова возмущенный, обиженный.
— Выдал то, что ослу видно… Чем сын перед — тобой виноват? За что его–то мучаешь? Да и жена, если разобраться…
— Я мучаю сына? Это, значит, я виноват! — ахнул, перебил Гончаров. Он от возмущения даже руки вскинул, хлопнул ими по коленям.
— Ну не я же…
— Это я их мучаю… Видал, повернул как… Может, я тут царствую, веселюсь? — гуляй, рванина? — Гончаров возмущался, но говорил шепотом.
— А ты считаешь, что ты мучаешься здесь, а они там радуются? Так? Да ты подумай, каково им там!..
— Это ты у сына детство отнимаешь, ты его сделал безотцовщиной, а теперь бредишь — цыпленочек! Василек!
— Не я, не я! Это она, сука.. — Гончаров захлебнулся, жадно затянулся сигаретой.
— Она не сука… И сам ты это знаешь… Гульнула раз — и все, сука! А ты не гулял? Мало у тебя баб было, вспомни, вспомни, как рассказывал, как ты бабу знакомого обработал, пока он в магазин за хлебом бегал, а вас вдвоем оставил. Или это не ты был? А здесь, в Сибири, кто у паспортистки. ночевал? Я? А она там, дура, сына твоего хетает. Думы только о нем да о тебе…
— Откуда ты знаешь? — фыркнул Гончаров, но уже не столь возмущенно. Он, ощетинившийся вначале, теперь как–то осел, сильнее скукожился, выставил спину.
— Знаю, знаю… Дура она, дура у тебя, а не сука. Давно надо было загулять на всю ивановскую. Вспомни, каким ты мужем был? Много ты ей радости приносил? Пьяным с работы, небось, приползешь и покрикиваешь: корми, обмывай его… Князек чертов! А много ласки она от тебя видела? Или ты человек, а она так, лошадь домашняя. Не так я говорю? А? Подумай, не так?
И странно, Гончаров перестал возражать, затих, а когда Андрей выдохся, буркнул:
— Чего ты разорался? Я тебя не трогаю…
— Трогаешь, да, трогаешь! Горько и жалко смотреть на тебя. Хрен бы с тобой, твоя жизнь, мучайся, дурак, если охота! Но ты ведь еще двум людям жизнь портишь. Цыпленочек твой вырастет, думаешь, счастливым будет? Из–за тебя, дурака, тоже вся жизнь наперекосяк пойдет. И всех, кто рядом с ним окажется, страдать заставит…
— Ты уж меня совсем задурачил. Может, во всех бедах мира я виноват? — усмехнулся глухо Гончаров. Тоска в его голосе чувствовалась, безысходность — Что ж мне теперь делать?..
— Ну и задачка сложная… Как будто тебя тут на цепи держат! Подпоясался да домой, где тебя ждут, любят.
— Любят, — хмыкнул Гончаров, но немножко распрямился, расправил плечи, перестал ежиться. — Как сказала бы моя бабка, пророк выискался, все знает…
— Тут и пророком быть не надо, просто человеком… Прощать надо, а то себе любую пакость прощаем, а другому…
— Думаешь, получится, а? — в голосе Гончарова слышались и сомнение, и надежда, и скрытая просьба убедить его, уверить, что получится.
— От тебя зависит, пить будешь каждый день, не получится.
— Да, не получится, — вздохнул Гончаров. — И не ждут меня. Рада, небось…
— А ты напиши, попробуй. Не будь гордецом. Спроси, как сын, расскажи, как ты тут. Пошли подарочек…
— Ну–да, — усмехнулся Гончаров. — Подарочек!
— А как же ты хотел? Ты с лаской, и к тебе с лаской…
Гончаров кинул окурок в печку, прикрыл дверцу, но не лег, посидел еще в задумчивости. Андрей тоже молчал, не сказал больше ни слова. Матцев согласен был с Павлушиным, думал, как нетерпим бывает человек к проступкам других: гордость! Правильно в библии отнесли этот человеческий порок к самым злейшим. Сколько гордость жизней отравила, сгубила. «А сам я? — мелькнуло, вспомнилось, и озноб пробежал по спине. — А разве не гордость меня сюда привела? А я разобрался? Я узнал, что там было?.. Ну да, было, было! Это ясно… А почему? Любила его, а не меня? Нет, любила меня, это же видно было! И счастлива была… А если не любила, зачем тогда все пишет письма? Чего добивается? Оправдаться хочет? А зачем? Год скоро будет, как удрал… Зачем ей нужно оправдываться? Она не из закомплексованных. Удрал и удрал, казалось бы… Надо прочитать хотя бы ее последнее письмо… А ведь мне не все равно, что она шлет письма. Было бы все равно, выбрасывал бы. И приятно, когда получаю. Что это? Тоже гордость? Приятно думать, что она кается, страдает. А ведь прав Павлушин: выходит, нам можно баб иметь, это нормально, а когда они — преступление… Нет, не прав, не надо гадить ни им, ни нам… Почему все–таки она была с ним? Чем он ее привлек? — защемило опять в груди, снова явно представилась сцена, когда он вернулся за конспектом. — Тварь! Стерва распутная!»
5
Утром, когда стали выходить из вагончика, Матцев заменжевался на пороге и решился, бросил ребятам:
— Идите, догоню…
Вернулся, присел па чурбак, вытянул за лямку свой рюкзак из–под нижней полки, отыскал в нем пачку писем, перетянутую резинкой. Пачка толстенькая собралась, писем двадцать с лишним. Читать — не читать? — вертел письма в руке Матцев. Осторожненько вытянул последнее письмо, покрутил и распечатал. Сердце волновалось, билось, словно делал он какое–то важное и запретное дело. «А ведь я все люблю ее!» — мелькнуло в голове. Вытянул он двойной листок в клеточку, вырванный из общей тетради, глянул: «Владик, здравствуй! Я уже так привыкла разговаривать с тобой на бумаге, что мне страшно теперь, когда думаю, что ты запретишь мне писать тебе. Раньше, когда я открывала почтовый ящик, у меня дрожала рука от нетерпения, от желания увидеть твое письмо, а теперь дрожит тому что я боюсь увидеть конверт, подписанный твоей рукой, боюсь прочитать строки, запрещающие мне говорить с тобой. Может быть, ты не читаешь мои письма, выбрасываешь, не распечатывая. Пусть. Когда я поговорю с тобой, мне легче дышится… Знаешь, сегодня днем я была в лесу за Новой Лядой. Помнишь, как год назад бегали мы там с тобой на лыжах? С утра солнечно, морозно, как и тогда, и я не выдержала грусти, села в автобус. Поехала без лыж. Гуляла по тропинке меж высоких сосен. Помнишь, какие там высокие сосны? Мимо проносились лыжники, голоса отовсюду звонкие на морозе, радостные, а мне хотелось плакать. Мы ведь тоже могли быть среди них, могли смеяться, радоваться…»
За окном зататакал, взревел мотор трелевщика. Матцев оторвался от письма, поглядел на заиндевевшие стекла окон, свернул листок, сунул в конверт.
В этот день особенно остервенело валил он деревья, покрикивал, если не успевали откидывать снег от стволов.
Медленно, шаг за шагом продвигалась просека вперед. Работать труднее, чем осенью, когда снежок неглубокий был и морозец слабенький, здоровый. Снегу навалило, не просто от дерева к дереву пробраться. Задыхаешься, воздуха не хватает. Быстро устаешь. Все лесорубы в сильный мороз натягивали на головы, как чулок, до самых плеч шерстяные подшлемники, чтобы не отморозить нос и щеки. Одни глаза в прорези видны. Но шли и шли вперед, тянули за собой три жилых вагончика на полозьях. Лес редеть стал, деревья потоньше. Все чаще, очистив ствол от снега, смахивали топором ель или березку, не дожидаясь бензопилы. Носить ее по пояс в снегу нелегко. Но за редколесьем снова виднелась полоса густого леса.
Приближался март, «Атээлка» привозила из поселка еженедельно не только продукты и почту, но и новости. Мехколонны прошли мимо поселка, отсыпали земляное полотно, в тайгу углубляются. Лесорубы Ломакина закончили свою часть просеки, их перебросили на строительство временного здания вокзала. Приезжал Федор Алексеевич, поторапливал. Он взял с собой лыжи, ходил к болоту, проверял — много ли еще идти. Очень хотелось поскорей отрапортовать, что просека на его участке готова. Соседние СМП ушли на двести километров вперед, а он все чешется, как говорил Никонов. Вернулся, сказал лесорубам: если не поднажмут еще малость, к Дню Советской Армии не дойдут до болота. Но по тому, как говорил Федор Алексеевич, Матцев понял, дойдут.
Редколесье кончилось, снова натужно завизжали пилы, вгрызаясь в толстые стволы. Был такой мороз, что в воздухе стоял сизый туман. Солнце тусклым пятном висело низко над горизонтом. Все деревья в толстом слое инея. Устало горел костер. Натруженно всхрапывал трелевщик, еле пробираясь по глубокому снегу, пускал дым в небо, оттаскивал на обочины деревья. В редколесье работы ему было мало, отдыхал. Глухо в разреженном воздухе стучали топоры обрубщиков сучьев, взвизгивали пилы, мягко падали в снег деревья. Человеческих голосов не слышно. Матцев свалил очередное дерево, опустил на мгновенье уставшие руки, снял меховую рукавицу, отодрал сосульку с подшлемника, намерзшую от дыхания, взвалил на плечо бензопилу и, проваливаясь в снег, начал пробираться к другому дереву. Около него остановился, вглядываясь вдаль, в туман, сквозь деревья. Показалось, что деревья редеют, а дальше их совсем не видно. Или туман скрывает? Матцев опустил в снег бензопилу и торопливо побрел дальше. Деревья действительно быстро редела, а кустарник становился гуще и неожиданно резко оборвался. Матцев выбрался на простор. Перед ним была снежная равнина. Она уходила вдаль и скрывалась в тумане. По ней то тут, то там были разбросаны низкорослые деревца, кустарники. Матцев обернулся к просеке, сорвал шапку с каской, стянул с лица подшлемник и заорал во всю глотку, махая каской:
— Ребята-а!
Лесорубы, от инея и снега похожие в снежном тумане на призраки, повернулись, уставились на него сквозь щели подшлемников.
— Ребята! Болото!
Те, что отгребали снег от стволов и были неподалеку от Матцева, услышали, крикнули обрубщикам. Полетели в снег топоры, лопаты. Где ползком, где бегом, потянулись к нему меж оставшихся деревьев лесорубы.
— Дошли, твою мать! Дошли! — заорал один из парней, подняв подшлемник на нос, и все подхватили его крик.
Павлушин тоже кричал, махал подшлемником. Щеки и подбородок его в последние дни покрылись мягким пушком.
6
Двадцать третьего февраля Федор Алексеевич разрешил провести в столовой праздничный «Огонек».
Вечером все столы были заняты. В воздухе, как обычно в таких случаях, стоял тихий, сдержанный пока гул голосов. На небольшом возвышении у стены музыкальные инструменты, микрофон на ножках. Запахи кухни сливались со свежим сладковатым запахом смолы и свежеоструганных досок.
Павлушин сидел в мужской компании, за одним столом с Ломакиным, Колунковым и Гончаровым. На столе — бутылки коньяка, шампанского, конфеты, бутерброды. Гончаров хозяйничал, разливал шампанское. Колунков с улыбкой следил, как в бокале с шипением поднимаются и лопаются пузырьки. Гончаров поднес бутылку к бокалу Ломакина, но Борис Иванович прикрыл его ладонью:
— Мне коньячка… Чуть–чуть! — и указал на желудок.
— Товарищи! — раздался голос Федора Алексеевича.
— Тихо, тихо! — зашикали друг на друга люди, поворачиваясь в сторону начальника.
Он с бокалом в руке стоял возле своего стола. Рядом с ним сидела жена. Она недавно приехала в поселок из Москвы и устроилась бухгалтером в контору.
— Товарищи! Прежде всего мне хочется поздравить с Днем Советской Армии Ломакина Бориса Ивановича, представляющего в нашем коллективе тех, кто в годы войны в рядах Советской Армии отстоял нашу Родину…
Колунков поднял свой бокал и чокнулся с Ломакиным.
— …Я хочу поздравить бригадира лесорубов старшину запаса Матцева Владислава Николаевича и в его лице всех солдат запаса нашего СМП, хочу поздравить лесорубов! Они в тяжелейших условиях прорубили просеку на два с лишним месяца раньше срока! Поздравляю всех с Днем Советской Армии! Доброго вам здоровья!
Федор Алексеевич выпил шампанское стоя.
— Поддержим начальника! — весело предложил Колунков.
— Поддержим! — энергично подхватил Гончаров.
Ведущей «Огонька» была Шура. Она находилась в своей стихии, болтала без умолку. Песни чередовались стихами. Был даже один акробатический этюд. Пели, танцевали, смеялись.
Андрею грустно было немножко. Он, поглядывая на эстраду, видел Анюту с Матцевым за одним столом. Владик, как всегда, был сдержан, невозмутим и вместе с тем, как отметил Павлушин, необычно задумчив, словно волновало его что–то, а он пытался скрыть. Еще на просеке в последние дни Матцев совсем молчаливым стал, похудел, осунулся, под глазами заметно потемнело… На Анюте было новое желтое платье, длинное с серебристым поясом. Недавно, видимо, купила. В магазинчик местный частенько привозили дефицитные вещи. Анюту тоже оживленной назвать нельзя. Казалось на первый взгляд, что они в ссоре. Но танцевали Владик с Анютой только друг с другом. Павлушин жалел временами, что не сел за один стол с Надей. Шура приглашала, но он отказался из–за ее болтливости. Этим она стала раздражать Андрея: чешет языком без удержу. Что на уме, то и на языке. Иногда казалось, что Шуре доставляет удовольствие смущать Надю. Андрей чуть вслух не матюкнулся, когда Шура объявила:
— Сейчас перед вами выступит восходящая звезда советской эстрады, а пока маляр Надежда Чекмарева! Свою песню она посвящает одному из лесорубов знаменитой бригады старшины запаса! Поприветствуем ее!
В зале засмеялись, захлопали. А Надю обожгло. Она вспыхнула, прилипла к стулу, съежилась. «Кто ее просил?! Кто?» Хотелось выскочить из зала от стыда. Но делать было нечего, нужно идти петь. Встретилась с подругой по пути на сцену, исподтишка показала кулак. Шура в ответ быстро высунула и спрятала кончик языка.
— Это тебе, — толкнул Павлушина захмелевший Колунков.
— Сиди! — буркнул Андрей.
— Везет человеку! — не понял его Колунков. — Песни ему посвящают…
— Он же говорил, что за славой сюда приехал. — пошутил Ломакин. — Вот она к нему и бежит… Тут удача всем улыбается. Ты удачно скрываешься от алиментов, Звягин удачно зарабатывает деньги, Павлушин удачно гоняется за славой… Только вот Гончаров неудачно от тоски скрывается…
— От тоски, видать, не убежишь, не скроешься! — вздохнул Гончаров.
— А ты что здесь ищешь? — спросил Колунков у Ломакина.
— Я? Ничего! Здесь моя жизнь…
Ударил барабан, загудела гитара.
— Хороша! — с восхищением произнес Колунков, наблюдая, как Надя берет микрофон, расправляет шнур. — Жаль, что не мне она будет петь! Я б ей тоже спел… Ты взгляни на нее, — снова толкнул он Павлушина. — Взгляни!
Надя действительно была хороша: юная, свежая, в, светло–зеленом платье, волосы чуть вьющиеся, пышные, до плеч.
— Явился ты, как наказанье, но и как награда, —
тихо запела Надя.
Что мне поделать с собою, не знаю сама.
О, если не хочешь смотреть на меня, и не надо… —
голос Нади становился все сильней, страстней.
Но выслушай, выслушай, выслушай эти слова.
Вставали из–за столов, выходили танцевать.
Я их никому никогда не говорила
И, сколько бы лет ни прошло, никому их не уступлю.
Как я ненавижу себя за то, что тебя полюбила.
Как я ненавижу тебя за то, что люблю.
— Хорошо поет! — вздохнул мужчина, сидевший за соседним столом.
— Только не тебе, — усмехнулась ревниво женщина, бывшая с ним.
Так падают с криком в бездонную пропасть колодца,
так тянут ладони в удушливом жадном дыму.
Несу я любовь свою — что мне еще остается! —
по черной земле прямо к дому несу твоему.
Позволь, ты позволь мне хотя бы мгновенье
у этих дверей постоять и рукою погладить косяк,
и, словно цветок, подарить тебе песню
где строчки, где строчки так о тебе голосят.
— Ты извини, Пионер, — заговорил Колунков, когда Надя закончила петь. — Баран ты большой!.. Поверь мне, я в бабах разбираюсь… Лучше Надьки не бывает! Иди к ней, пошли вместе…
— Не… не могу сейчас… потом… Налей–ка, — потянулся Андрей к коньяку.
Тем временем Шура объявила новую песню. На сцену вышли две девушки.
— Ну, идем, идем к ним! Я все устрою, — поднялся Колунков.
Андрей встал и, плохо соображая куда и зачем он идет, пошел следом. Ему казалось, что все сейчас смотрят на него. Олег прихватил с собой начатую бутылку шампанского.
— Девочки! — ерничая, заговорил он. — Не найдется ли нам местечка за вашим певучим столом?
— Шампанскому всегда рады, — весело ответила Шура.
— А нам?
— Это смотря с чем вы пришли!
Девчата потеснились, сдвинули стулья, освободили место для парней.
— Вот этому молодому человеку, — указал Колунков на Андрея, примостившегося на подставленном Шурой стуле рядом с Надей, — этому молодому человеку захотелось поблагодарить одну певицу. Уж больно ему песня понравилась! Но к такому букету роз он один приблизиться не решился и прихватил меня с собой. А я такой барбос, люблю бывать среди роз!
Девчата засмеялись.
— Я его прихватил с собой, чтобы он молчаливо поддерживал меня, — как–то чересчур серьезно подхватил Павлушин шутку Колункова, — а он сразу все карты на стол. Всю малину испортил! — Под конец фразы голос Андрея смягчился, и он ласково глянул на Надю.
— Я такой! — хохотнул Олег.
В глазах у Андрея плыло, в ушах стоял гул от музыки и голосов.
— Пошли танцевать, разболтался! — шутливо прикрикнула на Олега Шура, и он с готовностью вскочил.
— С тобой хоть в воду!
— А вы чего расселись, — глянула она на Надю и Андрея. — Особого приглашения ждете?
Андрей засмеялся и пригласил Надю, прижал ее ладошку к своему плечу, чувствуя тонкий, нестерпимо нежный запах духов от ее волос. Пальцы Нади замерли под его рукой, вздрагивали изредка, ноготки, покрытые красным лаком, как ягоды клюквы, выглядывали из–под его ладони. Вспомнилась ему клюквенная поляна на болоте в день прилета сюда, вспомнилось, как пальцы Анюты с остатками лака на розовых ноготках быстро мелькали, собирая ягоды.
7
В полночь люди стали расходиться. На улице было светло от прожектора. Ослепительно белый снег искрился. Пахло дымом. Говор слышался, смех. Кто–то затянул: «Ой, мороз, мороз! Не морозь меня…» Песню подхватили.
Андрей выходил из столовой вроде бы с большой группой, но неожиданно оказался наедине с Надей. Шура куда–то исчезла. Надя жила в бараке рядом со столовой. Всего каких–то два шага до крыльца. Но она не торопилась домой, стояла, держалась обеими руками за уголки поднятого песцового воротника пальто, прижимала их к щекам. Носик ее, выглядывающий из воротника, показался Андрею таким милым, что захотелось потрогать его. Он легонько коснулся локтя девушки и спросил:
— Тебе не холодно?.. Может, погуляем?
— Конечно, погуляем, — с готовностью согласилась Надя, опуская руки. Концы воротника упали на плечи, открыли все ее сияющее лицо. — Я немножко опьянела. У меня голова вот так, — покрутила она пальцем в воздухе. — А тебе, правда, понравилась моя песня? — спросила она и взяла его под руку. Они направились по скрипучей тропинке в сторону озера.
— Ну, Анюточка, кому такая песня не понравится, — заворковал нежно Андрей. — Ты, Анюточка…
Надя остановилась. Андрей запнулся и виновато потер лицо перчаткой.
— Прости, Надюша… Ты видишь… — глупо развел он руками. — Каша в башке, каша… Прости!
В коридор общежития своего Павлушин входил с совершенно гадким настроением. Он ненавидел себя за то, что изгадил вечер Наде. Возле двери комнаты, где жил Колунков, он задержался, поморщился, размышляя, и вошел.
— Во, гляди, Пионер–кавалер! — повернулся к Павлушину Олег. Они были вдвоем с Гончаровым. — Присаживайся! А почему так рано?
— Зря… Зря все… — с горечью кинул Андрей.
— Эх, вроде бы умный, а дурак большой! — начал наливать коньяк в стакан Колунков. Налил и протянул Павлушину. — Пей! Да, слушай меня… Эх, воротиться бы мне сейчас в молодые годы. — покачал он головой. — Как ты жалеть потом о Надьке будешь! Как жалеть! Такие лишь однажды встречаются!.. Была и у меня… Василиса… Первая… Чистые глаза!.. Дениску родила… У меня ведь Дениска в школу ходит. Во второй класс… Васка, Василиса… Ты пей, пей! Чего смотришь? Мы с Цыпленочком уже налакались. Правда, Цыпленочек? — Колунков похлопал по плечу и прижал к себе Гончарова. Потом снова обратился к Андрею, который отпил немного из стакана и ел, цепляя вилкой шпроты из банки. — Цыпленочек покидать нас надумал. Домой человека потянуло, в гнездо! Хорошо, когда человеку есть куда вернуться! Есть свое гнездо. — Олег взял гитару и тронул струны. — У птицы есть гнездо. У зверя есть нора. Как больно было сердце молодому, когда я уходил с отцовского двора, сказать — прости — родному дому!
— А что же ты их бросил? Чистые глаза? — спросил Гончаров.
— Ты вот спроси у него, — кивнул Колунков на Павлушина. — Почему он Надьку не хочет? Спроси?.. Вот и я! Другая встретилась. Развеселая! Интересней показалась… Как я ее до свадьбы не разглядел?.. С какими претензиями человек? А сама ничто! Нуль! Барахло! Только и мечтала, как бы получше одеться, да получше пожрать… И главное — всем недовольная! Всем!.. Все вокруг нее сволочи, лишь она одна красно солнышко. Вот вырастит дочку… И она хотела, чтоб я ей алименты платил? Да я лучше деньги в костре пожгу!
8
Временную бригаду лесорубов Матцева расформировали: большинство и среди них Павлушин стали плотничать у Звягина, а Матцев подался в монтеры пути. Укладка железнодорожного полотна шла мимо поселка. Монтеров пути возили на обед в столовую. По приказу начальника СМП еду им отпускали без очереди. Черные, грязные, в промасленных до блеска ватниках, энергичные, хмельные от своего особого положения, от всеобщего внимания, дружно сыпались монтеры пути из вахточки с брезентовым верхом, врывались в столовую, заполняли ее гвалтом, смехом, едким запахом креозота, теснили очередь, покрикивали язвительно на тех, кто пытался возражать им, не пускал впереди себя. Очередь сразу удлинялась, напряжение росло, бессмысленная суета возникала.
Андрей Павлушин после праздничного «Огонька» почему–то потерял ко всему интерес, все вокруг потеряло смысл. Работал автоматически, не понимал шуток. Когда видел в столовой или на улице Шуру, отворачивался, с досадой думал, не дай Бог, увидит, подойдет: тоскливо стало слушать ее болтовню, улыбаться. По вечерам лежал в комнате, читал, иногда играл с Васькой Шиндаревым в шахматы. За этой игрой не нужно разговаривать, можно все время молчать. В соседней комнате часто играли в карты под деньги, в «храп». Оттуда часов до трех ночи шум доносился, смех. Колунков, когда не был пьян, играл в «храп». Он наоборот оживился, разогнулся немного.
Гончаров и Матцев уехали в Тамбов. Владик в отпуск, а Федор Гончаров совсем. Матцев, уезжая, не знал, что больше никогда не вернется сюда, останется в Тамбове, сойдется с женой, восстановится в институте. Они уехали в Сургут с попутной машиной, попрощавшись с бывшими десантниками возле строящегося коттеджа. Гончаров признался Андрею:
— Это ты меня надоумил… А так жить… это… — И он махнул рукой, не найдя нужного слова.
Да, действительно, так жить нельзя! Все чаще задумывался Андрей: зачем он здесь работает? Что ему надо? Разве об этом он мечтал? Ведь он сейчас в самой лучшей своей поре, а как живет? И что будет дальше? Раньше все было просто… Что делать? В деревню возвращаться? А там что? В город, поближе к институту? Но и там будет также плотничать на стройке, та же тоска, бессмысленность… Особенно одиноко было в пургу, когда ветер сбивал с ног, вырывал из рук доски, не давал дышать, завывал, бесился, заносил, засыпал снегом дома. В такие дни плотники не работали, сидели в будке, в «храп» резались. А Павлушин, как прежде, Колунков горбатился на краешке скамейки, равнодушно смотрел, как ребята азартно шлепают потрепанными картами по столу. Звягин тоже играл но страсти не поддавался, играл расчетливо, следил за картами, за игроками, угадывал по поведению, когда карта у них сильнее, и всегда выигрывал. Правда, понемножку, потому что не рисковал, не ввязывался в игру, когда на кону было много денег, а уверенности, что выиграет, не было.
Наступил апрель, а весны не чувствовалось. Только солнце стало поярче да повыше стало подниматься над тайгой, и морозы послабее. Помнится, в деревне в это время бугорки на лужайке, от снега очищались, подсыхали. Мальчишки «чижика» начинали гонять. Первая весенняя игра. Потом луг полностью освободится от снега, и морозец вечером слабенький, здоровый прижмет влажную землю: каких только игр не было! И все это недавно было, три года назад. Аж три года!
В воскресенье Андрей ушел на лыжах в тайгу. Снег сверху затвердел, не проваливался. Идти легко, приятно слушать шуршание снега. Повсюду меж деревьев видны лыжные следы. Из поселка ходят охотиться, на рыбалку. Говорят, что всю речку Ульт–Ягунку сетками заставили. Чаще всего попадались щуки, а охотились на глухарей, куропаток. Вспомнилось, как один плотник, то ли шутя, то ли всерьез рассказывал, как он охотится на куропаток: наливает горячей воды в бутылку из–под шампанского, ставит ее на снег. Снег тает, опускается, получается ямка с обледенелыми боками. Сделает так несколько ямок, бросит в них рябинки и уходит. Куропатки видят ягоды, спускаются в ямки вниз головами, а назад выбраться не могут. Он возвращается и собирает их живыми. Врал, конечно. Но с охоты никогда без куропаток не возвращался. Задумался Андрей и вздрогнул от неожиданности, когда рядом с ним из–под снега с резким фырканьем вырвалась стая глухарей и зашумела крыльями.
Снег на льду Ульт–Ягунки в том месте, где она впадает в озеро, притоптан, видны лунки с тонким ледком. Они протянулись ровным рядом от берега к берегу. Следы возле лунок свежие, видно, хозяин сетки проверял ее рано утром. Андрея потянуло глянуть, не попалось ли что в сетку, но он не знал, как ставить ее потом, да и вытаскивать как не знал. Он перешел речку, поднялся на пологий берег и неторопливо двинулся к избушке ханта. Ребята рассказывали, что хант раза три приходил в поселок. Один раз принес Колункову десять пузырьков «дэты». Олег спирт из нее вымораживал. Взял лом, раскаленный на морозе, поставил его на улице в миску и стал сверху поливать «дэтой». Вся гадость примерзала к лому, а спирт стекал в миску. Додумаются же алкаши!
Еще издали понял Андрей, что избушка не жилая, засыпана снегом под крышу, окна не видно. Одинокий лыжный след тянется к ней. Столбы прясла торчат из сугробов. Ушел хант. Зверей, птицу распугали, и ушел. Постоял Андрей возле избушки, вспоминая, как колдовал старик–хант у печи, поил его отваром каких–то трав, как, лежа на оленьей шкуре, понял он впервые бессмысленность той схемы, по которой собирался строить свою жизнь. И снова подумалось: а зачем жить, если все бессмысленно? А почему бессмысленно? Какой смысл нужен? И нужен ли он вообще–то? Дал тебе Бог жизнь, и радуйся! Ведь мог бы и не родиться или умереть младенцем. Мало ли умирают… Жить надо, жить! Радоваться солнцу, снегу, деревьям вот этим заснеженным, замерзшим в тишине. Разве не радуют они глаз? А разве не приятна тебе грусть при виде этой засыпанной снегом покинутой избушки? Андрей повернулся назад. Он шел, все убыстряя шаг, вдыхал–выдыхал в такт, и ноги сами понесли его по крепкому насту. Острые концы палок с хрустом впивались в снег: быстрее, быстрее, ах, здорово! Уф, хорошо пробежался! Он остановился, дышал глубоко и часто, стоял, глядел на освещенные солнцем деревья, на белые, как снег, березы, на кедры с сугробами на ветках, на светло–коричневые шершавые стволы сосен.
9
Незаметно и быстро пришла и прошла весна, отблестела на солнце ручьями. Озеро набухло тяжелой водой, растопило лед и, казалось, изумленно плескалось, лизало изменившийся за зиму берег. Шумно стало: урчали бульдозеры, важно и неторопливо проходили по ухабистой песчаной дороге самосвалы, слышался мелодичный, похожий на удары колокола, стук сваебоя. Озеро взволнованно и суетливо накатывало на берег, шуршало, будто выговаривало недоуменно: «Как же так! Как же так! Когда ж успели?» «Успели, успели! — шелестел ветер прошлогодней осокой. — Еще не то увидишь!» — предсказывал он и бежал дальше, поднимал пыль возле общежитий. Появились комары. Наступили белые ночи. Жители поселка натянули на форточки марлю, а по ночам завешивали окна одеялами, чтобы белая ночь не мешала спать.
Павлушин порыбачил однажды с ребятами, надергал окуньков. Занятие это ему понравилось, и потихоньку он увлекся, завел не только удочки, но и спиннинг, болотные сапоги. В субботу садились в лодку, пересекали озеро и по тихой речушке поднимались к рыбному озерку. Под соснами ставили палатку, разводили костер. Сухо было здесь, хорошо. Только комары портили удовольствие, но Андрей быстро привык к их постоянному зуду, и «дэта» помогала.
Однажды хозяин лодки в выходной уехал в Сургут по своим делам, и с ночевкой порыбачить не удалось. Утром пошли с Петькой Колычевым вдвоем, со спиннингами, на Ульт–Ягунку. Щуки в ней хорошие попадались раньше, но повыдергали быстро, и теперь заядлые рыбаки старались поглубже в тайгу забираться, на озерки, подальше от поселка, туда, где потише. Но от нечего делать Андрей позвал Петьку, монтера пути, посидеть на Ульт–Ягунке у омутка.
День ветреный выдался. Деревья шумели, шелестели, поскрипывали, но за кустами на берегу тихо, на воде только рябь небольшая временами, при сильном порыве ветра. Петька уже на третьем забросе прихватил щуренка. Недолго возился с ним, быстро вытянул. А Андрей напрасно мочил блесну. Раз пять менял место, не берет. Надоело, заскучал, стал подумывать — бесполезное занятие, надо уходить. Забрасывал и равнодушно крутил барабан, потому и неожиданно ударила леска, рычажок вырвался из руки, зажужжал, раскручиваясь. Поймал рычажок задрожавшей рукой, стал отпускать медленней, отпускать, потом натянул, накручивать начал. Петька увидел, спросил:
— Попалась?
— Хорошая, видать…
— Помочь?
— Бери сачок!
То натягивал, то отпускал леску Павлушин, выбирал потихоньку. Метрах в двух от берега заметались круги по воде. Морщась от усилия и от волнения, осторожно подтягивал щуку к берегу. Петька с белой кепочкой на затылке вытянулся с сачком в руке, выставил длинную шею с острым большим и подвижным кадыком. Ловил момент. Поймал, зачерпнул щуку, воскликнул: — Опа! — и потащил на берег сачок.
Щука билась, извивалась, хлопала своим широким зеленовато–серым хвостом с темно–извилистой каемкой, мелькала белым брюхом.
— Ого какая! — услышали ребята сзади девичий возглас, обернулись.
На берегу у куста стояли девчата, Анюта с Галей, подругой по столовой. Они и жили в одной комнате. Ведра у них в руках. Галя поставила свое ведро, глухо звякнув ручкой, и спустилась к ним. Петька вытряхнул щуку из сачка. На земле она забилась еще неистовей, пачкая о песок белое брюхо и пятнистый зеленоватый бок.
— У, тварь шустрая! — весело ругнулся Петька, прижал щуку руками к земле, поднял и ударом о колено переломил ей хребет.
— Заче–ем? — протянула жалостливо Галя.
— Ага, так она никогда не успокоится… А вы что здесь делаете? — глянул он весело на девушку. Галя присела, наклонилась над щукой.
— Грибы собираем.
— А не рано?
— По полведра набрали…
— Значит, вечером на жаренку приходить можно? — игриво спросил он и предложил: — Забирайте и щуку, пожарьте, попотчуйте нас с Пионером…
Галя ткнула пальцем щуку в тугой пятнистый бок. Рыба дернулась.
— Ой, живая еще! — и обернулась к Анюте. — Возьмем?
— А как мы ее донесем?
— Много у вас грибов–то? — Петька поднялся к Анюте, глянул в ведра. — Ох и много набрали, — сыронизировал он и пересыпал грибы в одно ведро, а в другое зачерпнул воду, сунул щуку. Она свернулась кольцом, захлопала хвостом, брызгаясь. Кинул Петька в ведро и своего щуренка. — Вот и порядок!
Андрей, когда видел Анюту, ничего, кроме глухого беспокойства, не испытывал, не думал о ней больше. И сейчас стоял молча, чувствуя неудобство от ее присутствия. А при неожиданных встречах с Надей обжигало стыдом: было такое чувство, что он обидел ее сильно ни за что. Шура отстала от него, не заговаривала больше. В женское общежитие Андрей не ходил, в кино бывал редко, и всегда с ребятами.
— Вина надо бы достать, — сказал Андрей, когда девчата ушли.
— У них есть, — уверенно ответил Петька и двинул вверх–вниз кадыком, словно от предчувствия предстоящего удовольствия. — Они же в столовой работают. На складе сухое всегда есть. Мне Галька не один раз доставала…
— Неудобно…
— Брось. Неудобно штаны через голову надевать… Чего это мне у своей девахи пить неудобно? Как же она меня без вина на крючок зацепит? Без блесны не клюну, — хохотнул он и снова смешно двинул кадыком.
10
Вечером у девчат сидели за столом недолго. Анюта с Андреем кинут слово и молчат. Петька один говорил, говорил, надоело ему, и он потащил Галю в кино, отказавшись от чая. Андрей робко предложил Анюте: может, сходим и мы, но она не захотела. Они остались одни. Захмелевший Павлушин не знал, о чем говорить, чувствовал себя скованно, но уходить не хотелось. Они молча пили чай, и оба делали вид, что слушают магнитофон. Анюта отставила чашку, поднялась, говоря:
— Я уберу со стола…
— Я помогу.
Девушка взяла с кровати свой розовый фартук, отделанный по краям алой ленточкой, надела на шею, завела руки за спину и начала завязывать концы тесемок.
— Давай я! — подскочил к ней Андрей.
Она молча уступила ему концы. Он, суетясь, стал завязывать. От запаха волос Анюты у него сладко закружилась голова. Андрей взял ее за плечи, задержал на мгновенье возле себя и тихонько прижался губами к ее затылку. Анюта сжалась, втянула голову в плечи. Андрей отпустил и быстро проговорил, запинаясь:
— Какой у тебя… красивый передничек!
— Правда? — Она не взглянула на него, подошла к столу. — Я его только вчера сшила…
— Ты сама шьешь? — не удержался от радостного возбуждения, воскликнул Андрей. Радость вскипела в нем от того, что он неожиданно для самого себя поцеловал ее, и она не рассердилась. Возбуждение и нежность почувствовал необыкновенные.
— Шью, — удивленно подтвердила, взглянула на него Анюта, собирая чашки. Она не поняла, почему он так радостно вскрикнул.
— А вот и машинка стоит! — увидел Павлушин ручную швейную машинку в чехле возле кровати, снова воскликнул так, словно увидел по крайней мере «Мерседес», принадлежавший Анюте. — Какой я невнимательный!.. Во, сказал, помогать буду, а сам, как столб, посреди комнаты… — рванулся он к столу и начал собирать тарелки, блюдца.
Анюта ушла с чашками в угол, за занавеску, где был умывальник с краном. Андрей вилкой счистил остатки еды в одну тарелку и отнес их все к девушке, поставил стопкой на табуретку возле умывальника. Тщательно вытер стол, с нежностью прислушиваясь, как за занавеской плещется вода. Вернулся к Анюте и стал ждать за ее спиной, когда она вымоет очередную тарелку, чтобы сполоснуть под краном руки. Волосы Анюты небольшой волной закрывали плечи, распадаясь надвое. Когда она наклонялась над умывальником, открывалась полоска смуглой шеи. Андрею нестерпимо захотелось коснуться этой полоски губами, и он потянулся, но как раз в магнитофоне кончилась лента, и катушка начала быстро вращаться, щелкая концом ленты.
— Поставь другую, — подняла голову Анюта, и смуглая полоса исчезла под волосами.
Андрей торопливо сунул руки под струю воды, наскоро вытер полотенцем, выключил магнитофон и начал заряжать другую катушку. Руки у него почему–то дрожали.
За занавеской шум воды прекратился. Анюта закрыла кран и вышла. Павлушин включил магнитофон, остался сидеть на корточках перед табуреткой, на которой стоял магнитофон, и с глупой улыбкой смотрел на девушку. Она пыталась развязать за спиной концы фартука.
— Помоги… Затянул как!
Андрей вскочил, развязал, прижал к себе девушку зарывшись лицом в ее волосы. Она замерла, не пыталась освободиться. Ноги у него отчего–то слабели с каждым мгновением, хотелось присесть.
|— Погоди, — шепнула Анюта, чувствуя спиной, как колотится его сердце.
Но он не отпустил, повернул Анюту лицом к себе, прижал к груди и стал быстро гладить дрожащей рукой ее волосы, чувствуя горячее дыхание на своем плече. Прижимал он Анюту к себе бережно, словно треснувшую вазу, которая при неосторожном движении может рассыпаться.
— Пошли погуляем, — шепнула Анюта ему в плечо.
— Пошли, — также шепотом с облегчением выдохнул он, отпуская.
Она быстро скинула фартук, встряхнула головой, поправляя волосы.
11
Утром Андрей проснулся с радостным чувством, так он уж давно не просыпался. Лежал долго, боялся расплескать это чувство, смотрел, как одеваются ребята, улыбался беспричинно. Потом вскочил и стал быстро собираться, умываться, желая поскорее увидеть Анюту в столовой.
Она, как всегда, разливала по тарелкам щи, супы, раскрасневшаяся от жары печей. Как показалось ему, глянула на него с особым блеском в глазах. Едва приметно улыбнулась, подняла на секунду кончики милых губ, еле–еле тронутых губной помадой. С пронзительным чувством нежности вспомнилось, как вчера, прощаясь, он коснулся этих милых губ своими губами.
В бытовке, где собирались плотники перед работой, лица ребят казались ему красивыми, мужественными. Даже Колунков со своей вечно растрепанной спутанной бородой, которую не раз намеревались плотники отсобачить топором, показался каким–то загадочным и милым. Олег был с похмелья. Он сидел на своем ящике в углу, когда в бытовку вскочила собака Жулька, завертела хвостом, оглядывая плотников.
— Ах ты, Жулька, Жуленок, иди ко мне, — позвал Колунков.
Но Жулька только глянула на него и села у двери.
— Не хочешь? Брезгуешь, когда я с похмелья. Презираешь? Да? Ишь ты, гордая какая! — Олег поднялся с ящика, подошел к собаке и дунул, дыхнул на нее.
Жулька подняла голову и смотрела на него действительно презрительно. Олег снова дыхнул ей в морду. Собака поморщилась, смухордилась и отвернулась.
— Жулька, за нос его, чтоб не издевался, — сказал Звягин.
Колунков опять дыхнул, обдал собаку перегаром. Жулька рявкнула, подпрыгнула, клацнула зубами у самого носа Олега. Он едва успел отскочить. Плотники захохотали. Особенно звонко и радостно залился Павлушин. Ему показалось, что Олег и Жулька разыграли эту комедию для него. И работалось легко. Гвозди шли в мягкие доски споро и не гнулись. Ножовка в руке пела. Острый топор сек дерево ловко, играючи — все вызывало любовь, радость!
А в обеденный перерыв он был ошеломлен, оглушен и почему–то захохотал, глупо, дико, когда нужно было заплакать.
Павлушин и Звягин сидели за столом, ели гуляш, когда Анюта вошла в столовую с каким–то парнем. При виде ее Андрея обожгло новой вспышкой радости. На парня он внимания не обратил, мало ли людей бывает в столовой. Андрей ел, забыв о еде, смотрел, как она взяла два подноса, подошла к раздаточной. Парень неотступно следовал за ней, но Андрей упорно не замечал его. Увидев, куда смотрит Павлушин, Звягин сказал равнодушно, отставляя в сторону тарелку:
— К Анюте муж приехал.
Андрей решил, что он ослышался. Так невероятен был смысл сказанного. И он переспросил:
— Что ты сказал?
— Вон, видишь, — кивнул Звягин в сторону раздаточной. — Муж к Анюте приехал.
И тут, наконец, Андрей увидел парня и захохотал дико, глупо.
— Ты чего? — удивленно уставил на него Звягин свои светло–карие, как зреющая смородина, глаза, держа стакан с компотом над столом.
— Да… смешно, — так же неожиданно прекратил смеяться Павлушин. — Ты знал, что она замужем? — задрожавшими пальцами он крепко сжал в руке стакан.
— Догадывался… — Звягин отвернулся от него, позвал громко. — Анюта, иди сюда. Мы уходим. — А когда она и муж ее подошли с подносами к столу, сказал: — Знакомь мужа с земляками.
Она, снимая тарелки с подноса, спокойно, но не глядя на Андрея, познакомила их.
— Проведать или насовсем? — спросил у Николая Звягин.
— Остаться хочу…
— Ломакин его в свою бригаду берет, — сказала Анюта, взяла освободившийся поднос у мужа и понесла к моечной.
Андрей немо, не отрываясь, с какой–то жадностью глядел на Николая, словно старался отыскать в его обычном курносом лице с широкими бровями над глубоко посаженными серыми, как заячий мех, глазами то, что выделила, отметила и полюбила Анюта.
С силой вгоняя в доски гвозди, он мучительно думал: почему? Почему она, зная, что утром приедет муж, гуляла с ним вчера? Почему позволила целовать?.. До тошноты сдавливало горло, не хватало воздуха. И молоток, и топор вихлялись в его ставшей неловкой руке. И наконец, он то ли промазал, то ли сознательно саданул топором по пальцу, рассек. Кровь брызнула на чистые желтые доски пола. Топор с оглушительным грохотом выпал из руки. Он зажал рассеченный палец рукой, привалился плечом к стене, слезы потекли из глаз. Кровь сочилась сквозь пальцы и капала на пол.
Все дни Павлушин был занят собой, переживал, думал о насмешливом счастье, поманившем его и жестоко обманувшем. Он не слышал, о чем говорят плотники, не замечал, что Олега Колункова третий день нет в бригаде. Столкнулся с ним на улице, когда шел из медпункта, с перевязки, удивился, увидев Колункова с тугим рюкзаком на спине, с ружьем, с гитарой в брезентовом чехле.
— Ну, Пионер, — сказал Олег бодро, но Павлушин почувствовал, что бодрость его наигранная, — пришла пора прощаться!
— Как прощаться? — не понял Андрей.
— Ухожу… Слишком шумно стало здесь. Милиция заинтересовалась моей особой. А мне это, сам знаешь, ни к чему!
— Куда же ты?
— Бичевать!.. Старый хант избенку мне оставил. Пойду, поживу до холодов, а там видно будет…
— Ты с ума сошел? Чудак!.. Губишь ведь себя! Отошли ты им деньги и живи, как человек. — Андрей понимал, что говорит напрасно. Обдумано все у Колункова. А может, и не обдумано, запутался человек, но его слова звучали неубедительно.
— Пионер, ты же мои наставления не слушал, — засмеялся с усмешкой Колунков. — А почему я тебя должен слушать?
— Ладно, живи, как хочешь: твоя жизнь… В гости приходить?
— Рад буду… Ты только не распространяйся шибко здесь, что я у ханта… Я сказал, что уезжаю дальше, поближе к Уренгою.
— Узнают все равно… Ты же не утерпишь, не усидишь, рано или поздно все равно к нам заглянешь.
— Это да…
— Может, там от водки отстанешь.
— Ну нет, — засмеялся Колунков и встряхнул рюкзаком на спине. Глухо звякнули бутылки. — Без этого нельзя…
12
Домик ханта был обнесен пряслом. Кто–то уже успел повалить некоторые столбы, спихнуть жерди. Недавно хозяйничали, идиоты! Теперь и внутри раскурочили все, не дай Бог, печь сломали. Стекла в единственном оконце на месте. Только большой верхний глазок треснул посреди. По трещине наклеена полоска прозрачной изоленты. Колунков снял рюкзак, хозяйским глазом осмотрел комнату, присел, заглянул в печь. «Жить можно, — вздохнул он. — Мусор уберем. Топчан соорудим». Он вынул из рюкзака бутылку, стоя снял пробку и произнес: «С новосельем тебя, Олег Батькович!» Глотнул из горлышка, отщипнул от буханки черного хлеба, пожевал задумчиво с минуту и вышел, прихватив с собой топор.
Потянулись долгие ночи одиночества. Дни проходили быстро, незаметно. Колунков бродил с ружьем по тайге. Бывал в рыбацком поселке хантов, расположенном в пятнадцати километрах отсюда на берегу большой реки. Ходил туда за водкой.
— Нету водки, — сказал ему пожилой продавец–хант, когда Олег в первый раз появился в магазине, — Ягоду давай: брусника, клюква… будет водка. План, — пояснил он, указав на объявление на двери. Населению предлагалось собирать ягоды и сдавать в сельпо в обмен на дефицитные вещи.
— Много брусники надо?
— Много ягоды, много водки…
Колунков купил ведро и стал собирать ягоды. Это ему понравилось больше, чем охота. Неспешное, спокойное занятие, и голова отдыхала от смутных мыслей. Но по вечерам, когда, затопив печь, усаживался напротив огня и медленно закусывал, глядел, как неторопливо тают дрова, как колеблются языки пламени, играя отблесками на стене, приходили разные мысли. Только одну он всегда гнал: как жить дальше? Что делать? Тридцати лет еще нет, а жизнь кончена, прожита… «Жизнь давно сожжена и рассказана, только первая снится любовь…» О будущем Колунков думать не любил. Не было его! Любил он вспоминать прошлое, Василису, флигелек в саду, где они квартировали два года, пока им не дали комнату в семейном общежитии. В том флигельке и родился Дениска. Трудно, ох как трудно было вначале. Воду из колонки надо носить, греть. Флигелек крошечный, повернуться негде. Мальчик беспокойный, бессонные ночи. Раздражение от вечного недосыпания. Знал бы он тогда, какими счастливыми покажутся скоро ему те дни! Вспоминал и друзей поэтов, занятия в литературной студии, вечера со стихами и гитарой, выход первой книги, так и оставшейся единственной. Будущее тогда представлялось необыкновенным. Милые, невозвратные дни! А ведь были они совсем недавно, каких–то пять лет назад, но кажется так давно, словно в другой жизни! Приятные, но печальные воспоминания! В такие вечера Олег пил особенно много. Вспоминал он и вторую жену, Леночку. Но вспоминалась она раздраженная, как змея перед броском, будто и не было с ней счастливых, восторженных дней, а ведь были, были, до помрачения рассудка, до полного забвения себя, всего вокруг. Если бы не было этого, разве он оставил бы Василису, Дениску. Ни за что! Но почему–то все вспоминаются ссоры, мелкие, ничтожные, возникавшие, особенно в последний год, по любому глупейшему случаю. Из–за пятнышка какого–нибудь. Да, да, помнится мерзкая ссора из–за пятнышка на стуле. Купили они чешский кухонный гарнитур. Долго искали, примерялись: то великоват для их кухни, то цвет не нравился Леночке. Ох и привередлива была. Наконец, остановилась на алом цвете. Купили, привезли. Обивка стульев не дермантиновая, как обычно у кухонной мебели, а матерчатая, какая–то искусственная мешковина желтоватого цвета, но не сплошного, местами чуть потемней, а кое–где как бы пятнышки. У него сразу мелькнула мысль, что на их тесной кухоньке немудрено капнуть на стул: не кожа, не вытрешь. Концерт будет. И точно. Месяца не прошло, как он увидел Леночку вечером внимательно разглядывающей сиденье стула.
— Поди сюда… Это ты капнул? — голос у нее сварливый, расстроенный, раздраженный.
Он глянул. Пятнышко было еле заметное. То ли действительно кто из них капнул, то ли было так. По его мнению, так и было. Он и ответил, указывая на точно такие пятнышки в другом месте на этом же стуле и на других.
— Нет, это не такое. Это ты капнул… Тыщу раз твержу — поосторожней, поосторожней!.. Нет, готов все испоганить, изгадить…
— Не капал я, говорю, — перебил он. — Может, сама капнула!
— Я не капала! Это ты, раззява, ходишь, галок ртом ловишь…
И поехала: гыр–гыр–гыр! Знакомое все, но удержаться невозможно, подмывало рявкнуть, заткнуть рот. Терпение лопнуло, рявкнул:
— Да заткнись ты, наконец!
Леночка словно и ждала этого.
— А-а! — взорвалась она. — Я в своем доме молчать должна!..
Она — матом, он — матом! Дико, гадко, мерзко вспоминать. Тогда он не пил, не умел топить тоску в вине. Научился быстро. Ясно было обоим, что жизнь совместная не получается, но Лена решила завести ребенка и родила дочку. Стихи почему–то перестали приходить к нему. Как отрезало! Олег запил, возвращался домой поздно. Лена не пускала его в квартиру. Скандалы, скандалы! Однажды она вызвала милицию, написала заявление. Вышел он через пятнадцать суток, и домой не вернулся, сошелся с подвернувшейся под руку в пивнушке беспутной бабенкой, которая была старше его лет на десять. Пили вместе, пока она не объявила, что беременна, и не потребовала оформить брак. В то время как раз Звягин в Сибирь собрался, и Олег бежал с ним из Тамбова. Алименты перестал платить и Василисе. Муж есть! И теперь, вспоминая о Дениске, переживал — его–то за что наказывает?.. Нужно расплачиваться…
13
Давно уже кран–путеукладчик прошагал двадцатипятиметровыми звеньями по насыпи мимо поселка Вачлор, оставляя позади себя бесконечную решетчатую ленту. Монтеры пути балластировали, выпрямляли путь, готовили к эксплуатации.
И пришел день первого поезда.
С утра у поселка приподнятое настроение. Много машин скучилось у конторы. Две черные «Волги» сверкают лаком на осеннем солнце под березами, которые шелестят на ветру пожелтевшими листьями, изредка роняют их на капоты, крыши необычных здесь машин. Над конторой, над клубом, над магазином колышатся, хлопают на ветру красные флаги. Особенно звонки сегодня голоса детей, светятся наглаженные галстуки из–под распахнутых курточек. И собаки возбуждены, бегают по улицам от одной группы людей к другой, понимают, что что–то необычное случиться должно, раз столько людей на улицах, столько шума и смеха. Чем ближе к двенадцати часам, тем больше людей подтягивается к временному вокзалу, небольшому зеленому домику. Толпа возле него растет, появился духовой оркестр.
Только Звягину грустновато сегодня. Он давно решил, что вернется домой, когда в поселок придет первый поезд. Звягин думал, что это будет самый радостный день в его жизни, но почему–то чем шумнее, многолюднее становились улицы, тем грустнее ему, как будто он в чужом поселке наблюдает чужой праздник. С горечью сознавал он, что уже не хозяин здесь, гость. Он оформил отпуск за два года с последующим увольнением. Трудовая книжка лежала в кармане, ничто больше не удерживало в поселке. Он неспешно обошел улицы, оглядывая дома, построенные его руками, вышел на берег озера, сел на перевернутую вверх дном голубую лодку под березкой. Он не сразу узнал, что это одна из тех двух березок–сестричек, которые, по словам Колункова, выбежали встречать десантников: белая когда–то кора березки ободрана, грязная, а от другой березки остался высокий острый пенек. Год назад белые, доверчивые выскочили навстречу, а мы их встретили, — усмехнулся горько Звягин. Да, всего год назад прилетели. Всего год, а изменилось как здесь все, не узнать. Но и работы впереди, дай Бог. Лет пять — семь постоянный поселок строить, вокзал. Звягин поднял с днища лодки отшумевший свое лист и стал вертеть его в руке, слушать, как печально плещутся возле ног рыжеватые волны. Задумался и не расслышал, как подошел Павлушин.
— Прощаешься?
Звягин поднял голову, оглянулся.
— Прощаюсь! — И снова отвернулся к озеру, заговорил: — Ты знаешь, Андрей, тридцать лет почти копчу я землю, а взгляну назад–вижу, жил–то я по–человечески два года только… Все было! И в болоте тонул с трелевщиком, и пальцы обмораживал… Трудно было, а покидать грустно!.. Была бы здесь Валя… — Звягин замолчал, недоговорив, и вздохнул. — Знаешь, Андрей, чего я сейчас больше всего боюсь? Приеду домой, а жена там с другим. Кому тогда будут нужны мои тысячи? А ведь может такое быть, а? Ведь может…
— Письма–то она тебе писала, — сказал Павлушин.
— Писала… Написать, сам знаешь, что угодно можно!.. Я зимой письмо от соседа Васьки Кулдошина получил. Знаешь, сколько я его на груди носил, распечатать не мог. Думал, открою, а там о Валюшке…
— Ну и что там было?
— Я не читал… Не решился, сжег! Лучше ничего не знать…
Из поселка донеслись трубные звуки духового оркестра и гулкие удары барабана.
— Пошли, — сказал Павлушин. — А то еще поезд проспим!
— Рано, — взглянул на часы Звягин. — Это они голос пробуют…
Они, утопая в песке, двинулись к станции, туда, где толпились рабочие, бегали дети, негромко и лениво играл духовой оркестр. Много было корреспондентов с фотоаппаратами, с кинокамерами. Никонов и Романычев оба в черных кожаных пальто, в окружении руководителей неторопливо, важно шли к вокзалу куда продолжал стекаться народ. Какой–то парень, свесив ноги вниз, сидел на крыше вагончика, который стоял возле насыпи, бренчал на гитаре, пел, но голоса его из–за шума не было слышно. Тут же на крыше топтались мальчишки, вытягивали шеи, вглядывались вдаль, на ровный, уходящий в тайгу железнодорожный путь в сторону Сургута.
— А ну слезьте оттуда! — прикрикнул было прораб на мальчишек но, видя, что оба начальника не обращают внимания на ребят, не стал настаивать.
Пришли к станции и артисты областной филармонии. Вечером будет концерт.
Андрей видел в толпе Ломакина, на насыпи сияли возбужденными лицами Шура с Надей, Анюта и Коля тоже были там, поглядывали в ту сторону, откуда должен появиться поезд.
— Олег! — вскрикнул Андрей радостно, подбежал к Колункову, хлопнул по спине. — И ты здесь?
— А как же…
— Ты знаешь? Звягин уезжает…
— Знаю, — глянул на подошедшего к ним Звягина Колунков.
— Идет! Идет! — закричали на крыше ребята и радостно запрыгали.
— Крышу проломите! — снова сердито прикрикнул на них прораб.
Те, кто был внизу, хлынули на насыпь, вытягивали шеи, стараясь через головы увидеть приближающийся поезд. Кое–кто из мальчишек кинулся по шпалам навстречу поезду. Шел он медленно, неторопливо и осторожно, словно ощупывая новый для себя путь. Чем он ближе подходил, тем больше людей срывалось с места, бежало навстречу. Поезд сипло, возбужденно засвистел. Андрею показалось, что он вскрикнул:
— Иду–у–у! Иду-у! Встреча–айте!
Видно было, как мальчишки на ходу висли, карабкались на платформу, на два вагона, которые тянул за собой тепловоз. И тепловоз, и вагоны увешаны флагами, плакатами, лозунгами. Поезд важно вплыл в толпу, остановился и по–мальчишески радостно свистнул, перекрывая духовой оркестр. Встречающие кричали, драли глотки. Кричал вместе со всеми и Павлушин.
Начались речи, поздравления, обещания, аплодисменты. Играл духовой оркестр.
Звягина проводили утром с попутной машиной. Колунков, уже пьяный, бил по струнам гудевшей гитары и пел, стоя на дороге и глядя вслед удаляющейся машине. Когда она, подпрыгивая на ухабах, скрылась за деревьями, Олег резко ударил по струнам, мрачно выдохнул:
— Все! Еще одного десантника потеряли… Осталось вас трое: Ломакин, Анюта и ты…
14
По пути в Тамбов Звягин задержался в Москве, нужно пройтись по магазинам. Вале он добра импортного всякого накупил, в поселке дефицит выбрасывали.
Но детской одежды мало. Валя писала, что Светлане зимой будет нечего надеть, из пальто выросла, и колготок тоже нет. Юрке зимние сапоги нужны…
Но в Москве, в магазинах, пусто. Ходил, удивлялся многолюдью в «Детском мире». Людей, как на демонстрации, и все в разные стороны прут, натыкаются друг на друга, толкаются. Как муравейник, только лишь друг по другу не бегают. Минут через двадцать это броуновское движение стало раздражать Звягина.
И главное, что ни спросишь у продавцов, один ответ: нет! Отвечают, не глядя на тебя. Ты для них не существуешь. Не было ни шубок, ни колготок для Светы, и зимних сапог сыну не было. Остановился Звягин у стены, в сторонке, чтоб не толкали, огляделся, думая, как быть. Если в Москве шубок нет, то в Тамбове и подавно не купить. Серые невзрачные пальтишки, которые висели в отделе, покупать не хотелось. Вчера только шубки кроличьи были, неужели ни одной не осталось? Попробую, в лоб не ударят… Звягин поправил ремень своего потрепанного рюкзачка на плече и решительно двинулся в отдел пальто для девочек. Покупателей в нем было мало, входили, задерживались не надолго, и шли назад с пустыми руками. Двинулся он решительно, но про себя заробел, заволновался, что ни говори, поступок стыдный: шугануть могут! Одну руку он держал в кармане, теребил пальцами приготовленный четвертной. Выбрал из продавцов он ту, что заворачивала купленные вещи. Она скучала за прилавком, изредка в ответ на вопрос покупателя коротко бросала: нет. На вид бойкая: эта и отбрить может, и помочь. Улучив момент, когда возле нее никого не было, подошел, наклонился, оперся локтями о прилавок. В одной руке он держал, зажимал пальцами сложенную двадцатипятирублевку получалось так, что он как бы протягивал продавцу, предлагал четвертак, а с другой стороны, может, он просто так держал бумажку в руке.
— Девушка, милая, дочке совершенно не в чем ходить, — промямлил он; просительно, чувствуя себя совершенно мерзко. — Посмотрите, может, хоть одна шубка осталась от вчерашнего?
Продавец быстро глянула на четвертак, на Звягина, кинула взгляд в сторону, потом на кассира с правой стороны, протянула руку к стопке оберточной бумаги, словно хотела поправить ее, быстро выхватила из его руки бумажку и спросила деловито: — Размер?
Звягин назвал.
— Сейчас посмотрю. Погодите, — и спокойно и неспешно двинулась в подсобку.
Не было ее минуты три. Вышли со свертком.
— Платите в кассу… — протянула чек.
Получая сверток, Звягин думал с сомнением и опаской, не подсунула ли она ему какую тряпку. Успокаивало то, что чек, надорвав, она вернула ему. И все же, отойдя от отдела, Звягин, прежде чем сунуть сверток в рюкзак, развязал его и с радостью увидел свернутую шубку, погладил коричневый мягкий мех.
— Где вы купили? Где?! — услышал он за спиной возбужденный женский вскрик и оглянулся.
Возле него сразу толпа выросла. Он засуетился, стал неуклюже заматывать сверток, забормотал::
— Это вчера… не подошло… Я купил…
А со всех сторон спрашивали, галдели.
— За сколько продаешь?
— Какой размер?
А что у него?
— Шубка детская!
— Давай мне! Я беру! — совал кто–то ему деньги, а другой рукой ухватился за сверток.
Руку с деньгами отпихивала женщина, первой увидевшая шубку у него, и кричала:
— Не лезь! Я уже договорилась!
Она тоже вцепилась в сверток. Звягин обеими руками прижал к себе шубку, рявкнул:
— Не продаю я! Что вы, как оглоеды!.. Отцепись!
Толпа росла. Звягин рванулся вдоль стены, расталкивая людей, и с ужасом увидел милиционера.
— А ну, расходись, расходись! — покрикивал он, пробираясь навстречу Звягину. — В чем дело?
— Да вот… купил дочке., смотрел… А они чуть не разорвали, оглоеды…
— Купил он! — ехидно и насмешливо прервала его женщина, та, что первая обратилась к нему. — Спекулировал!.. Гляньте на его рожу. Их тут спекулянтов… — вякнула ехидно и двинулась сквозь толпу. Ей уступали дорогу.
— Женщина! Гражданка, погодите! Надо составить протокол, — попытался остановить ее милиционер, но она даже не оглянулась.
— Она что, охренела! — холодея от слова протокол, воскликнул Звягин.
— Гражданин, потише! Не выражайтесь! — гневно глянул на него милиционер. Был он курносый, конопатый. Недавно, видимо, из армии пришел.
— Да вот же чек! — заорал Звягин, тыча милиционеру бумажку. — Отойти от отдела Не успел. Окружили, оглоеды!
Милиционер взял чек, посмотрел. Толпа вокруг них рассосалась быстро при слове «протокол», остались только самые любопытные. Больше всего боялся Звягин, что милиционер поведет его в отдел проверить, покупал ли он шубку или нет. И все откроется. Стыдно было перед продавцом, которая помогла ему. А он, как распоследний лопух, вляпался. Пока милиционер разглядывал чек, он засунул сверток в рюкзак. Засовывая, бормотал возмущенно:
— Называется, взглянуть хотел, что купил… У вас что, тут сбрендили все? Как оглоеды, разорвать готовы!
— Паспорт покажите, — вернул ему чек милиционер. Голос у него был уж не такой грозный, и конопушки на щеках чуточку посветлели.
Звягин кинул рюкзак на пол и суетливо полез в боковой карман куртки, радуясь, что не оставил паспорт в сумке в камере хранения. Милиционер глянул в паспорт, полистал.
— Во, видите! — ткнул пальцем Звягин в страницу. — Дети! Дочка, семьдесят седьмого года рождения. Четыре года!
— Из Сургута? — спросил милиционер. — Ну–да, железную дорогу строил… Только прилетел. Вот билет, — зашарил по карманам Звягин.
— Ладно, иди, — сунул ему паспорт милиционер, усмехаясь, довольный тем, что Звягин не спекулянт, не нужно вести его в милицейскую комнату, составлять протокол, можно кончить дело миром. — И ушами не хлопай! Денег, наверно, полрюкзака, а рот разеваешь.
Звягин коротко хохотнул, деньги в рюкзаке были, поблагодарил, качнул головой сокрушенно, напоследок буркнул:
— Ну и народ тут у вас!
— Какой есть. Другого нету, — вздохнул милиционер.
Звягин направился к выходу, думая о милиционере — противная у него служба тут: шум, гам, бестолочь, люди — как ошалелые гуси. До чего довели народ! Он сбежал вниз, но у выхода вспомнил о колготках. Остановился. Есть тут и колготки. Этой дряни, что ли, не наготовят. Все в Москве есть, только не для всех… А, ладно, попробую еще разок! Он вернулся, разыскал нужный отдел. Но здесь, не как в одежде, многолюдно. К прилавку не пробьешься, не поговоришь один на один.
— Девушка, девушка, можно на минутку! — позвал он громко одну из продавцов, как только она чуточку приблизилась к нему. Он стоял там, где было меньше всего народу. — Девушка, я вас прошу!
Он, как и прежде, навалился на прилавок, выставил руку с червонцем перед продавцом. Была она молодая, должно быть, недавно из школы, с комсомольским значком.
— Девушка, мне две пары всего колготок нужно.
— Нету, — кинула ему продавец и повернулась уходить.
— Девушка, милая, я вас прошу!.. Неужели ни пары в таком магазине нету? Я же не задаром, — протягивал ей десятку Звягин.
— Может, милиционера позвать? — ехидно спросила она. — Нету колготок! Нет!
С милиционером Звягину не хотелось больше встречаться. Ладно, черт с ними, с колготками. Шубка есть. Без колготок побегает… надо ей игрушку купить.
Понравился большой олимпийский мишка. Олимпиада больше года назад прошла, а мишка все напоминал о ней. А Юрке купил коньки с ботинками. Покупке этой он обрадовался больше, чем шубке. Как он сам мечтал в детстве о таких коньках! Но не пришлось покататься, не купил отец, лишних денег не нашлось. Были коньки, которые прикручивал к валенкам, но разве сравнить с такими, разве пойдешь в валенках на настоящий каток? Засмеют.
15
Телеграмму Вале о своем приезде Звягин хотел дать из Сургута, но в Сургуте решил дать из Москвы, а в Москве заколебался, подумал: нечего ее беспокоить, начнет колготиться, лучше неожиданно, без суеты.
Поезд подходил к Тамбову в десятом часу утра. Звягин не отрывался от окна купе, смотрел жадными глазами на первые дома Тамбова, на телевышку на высоком бугре, удивлялся зелени деревьев. В тайге деревья уже пожелтели, березы почти оголились, а здесь только клены кое–где посветлели. И день обещал быть жарким по–летнему. Небо с утра высокое, голубое. Бабье лето.
Звягин собрал свои вещи давно. Едва отъехали от Мичуринска, как его охватили нетерпение, зуд, поскорей, поскорей домой, а поезд, как назло, еле колыхался. На скорый в Москве билетов не было, а этот отдыхал у каждого столба, как старая заезженная кобыла. Нудное покачивание вагона раздражало. Звягин маялся, выходил в коридор, стоял у окна, смотрел на бесконечную лесопосадку, на мелькавшие в прогалах меж деревьев серые горбы скирд на полях среди зеленей, на дальние деревни с мертвыми полуразрушенными храмами; возвращался в купе, сидел и видел в окно то же самое. Попутчики попались молчаливые — две настороженные девчонки, незнакомые друг с другом, и лысый угрюмый мужик.
Когда колеса коротко пророкотали по мосту, Звягин подхватил раздувшийся в Москве рюкзак, сумку и потащился к выходу. На улице вдохнул до слез знакомый запах железнодорожной станции, услышал полузабытый вокзальный шум, увидел сквер, двухэтажное здание вокзала, площадь, и сердце защемило, заныло еще сильней с каким–то неестественно грустным наслаждением. Такси несло его домой по тамбовским улицам, мягко постукивало колесами на выбоинах. На перекрестке, прежде чем свернуть на Овражную улицу, где стоял его дом, такси приостановилось перед светофором напротив кирпичного детского сада с его четырьмя березами у забора. В садике тишина, воскресенье. Как хорошо, что он в воскресенье приехал! Все должны быть дома. Сердце разорвалось бы в ожидании. Въехали на улицу, стал виден дом, крыша железная, коричневая, краска, должно, облезла местами за эти годы, и забор зеленый облупился кое–где. Весной все перекрашу! У соседа Васьки Кулдошина калитка распахнута. Вспомнилось его письмо: тревогой пахнуло.
— Все, приехали! — выдохнул он таксисту.
Звягин хлопнул дверцей и увидел, как появился в проеме открытой калитки Васька Кулдошин. Он смотрел, как Звягин вытаскивает из багажника машины рюкзак и сумку. Наконец, узнал, крикнул радостным голосом:
— Мишка? Ты?! Приехал? — и заторопился навстречу.
Звягин жиманул ему руку, внимательно вглядываясь в лицо.
— Как тут мои?
— Ладно все, ладно…
— Ну давай, заходи! Обмоем приезд, — и спустился с грейдера к своему дому, толкнул дверь в сплошном заборе, повернув кольцо щеколды.
Заперто. Он постучал щеколдой, оглянулся на Кулдошина, подмигнул.
— Не ждали!
Такси, тихонько урча, развернулось и покатило назад.
— Дома они, — откликнулся Кулдошин. Он не торопился уходить.
— Кто там? — раздался тоненький сердитый детский голосок, и у Звягина екнуло, задрожало сердце. — Это я, Светик! Я! — закричал Звягин с колотящимся сердцем.
— Кто — я?
— Это я, папка! Открывай скорей!
— Наш папка в Сибили.
— Я приехал, дочка! Я приехал!
— Это же папка! — раздался мальчишеский голос. Щелкнула задвижка, и на шее Звягина повис Юрка.
Звягин выронил сумку, прижал к себе сына, шагнул с ним в палисадник, другой рукой подхватил растерянную девочку.
— Миша! Мишенька! — закричала Валя, увидев их, и бросилась с порога веранды к ним но бетонной дорожке палисадника.
Она обхватила руками и детей и мужа и тыкалась лицом в нос Звягина. К щекам его прижимались головки детей.
— Вы меня с ног свалите! — кричал он радостно. Он не замечал, что рюкзак сполз с его плеча и висел на руке.
— Что же ты телеграмму… — всхлипывала, не отпускала его жена. — Мы б встрели… подготовились…
Он не отвечал, сдерживал слезы.
— Пошли, пошли в дом… Юра, сумку возьми, — но сын не слышал, не отлипал от отца, и она сама, вытерев ладонью слезы подхватила сумку. А Юрка стянул с руки отца рюкзак.
Девочку Звягин нес на руках. Она, присмиревшая, глядела на него как–то недоверчиво и смущенно.
— Не узнаешь? Забыла совсем? Иль другим представляла? — спрашивал он.
Девочка замотала головой отрицательно.
— Не ожидала?
Света обхватила его шею рукой и уткнулась в плечо.
— Ох, Господи! — вздохнул он, входя в комнату. — Как я ждал этого момента! — Звягин снова притянул к себе свободной рукой Валю. — Как ждал!.. Милые вы мои…
Постояли так минуточку. Он опустил на пол девочку, вытер мокрые глаза и сел на табуретку, оглядывая комнату: печь, рыжий коврик над диваном, чистые занавески, часы в простенке, мерно и важно стучащие, в другом простенке увидел в киотке свою увеличенную фотографию. Он — в шапке, с белым инеем на бороде и усах. Колункова работа. Звягин засмеялся, глянул на Светлану. Она стояла рядом с ним, прижималась к бедру матери, которая не отходила от мужа, положив теплую руку ему на плечо, словно опасалась, что он исчезнет, если она отпустит его.
— Ты меня, Светлячок, с бородой ждала, да? — Девочка кивнула.
— А чего же ты не разговариваешь? Разучилась? — спросил он серьезным тоном.
— Нет, — фыркнула, сморщила нос Света.
— Она уже и читать умеет, — похвасталась Валя. — Ой, что это? — она сняла руку с плеча и провела по его волосам, стала перебирать их. — Седеешь?
— Это иней… Правда, сынок? — подмигнул он Юрке.
— Ой, я стою, а ты голодный, с дороги! Мы–то позавтракали… Сейчас я, — засуетилась, побежала к суднику Валя.
Звягин потянулся к рюкзаку, взял его, говоря дочери:
— Ты знаешь, Светик, пошел я недавно в тайгу, слышу по кустам, по болотам лезет кто–то, трещит, ломает деревья, ревет. Я остановился, жду. Гляжу, выскакивает из кустов… И ты думаешь кто?
— Медведь! — ахнула Света.
— Он… Выскакивает и как рявкнет: здорово, тезка! Его, ведь, тоже, как и меня, Мишей зовут. Я не растерялся: здорово, говорю. Куда это ты торопишься? Да вот, отвечает, сорока сказала мне, что ты домой собрался. Я и подарок Светлане приготовил. Держи! И протягивает мне… Что ты думаешь?
— Гриб!
— Не-е… Он говорит, грибов там, в тамбовских лесах, сами наберете… Протягивает он мне вот что, — вытянул из рюкзака Звягин олимпийского медвежонка. — Вишь, какой большой, прямо с тебя ростом… Ишь, как улыбается! Рад, что с тобой играть будет. И с поясом, спортсмен!
— Ух, какой! — отвлеклась от плиты на секунду радостная Валя. Она надела фартук и ставила на газ разогревать остывшую еду. — Ай да медведь! Ну молодец!
Девочка прижала к себе мягкого медвежонка, а отец снова сунул руку в рюкзак, говоря Вале:
— А еще, гляди, что ей из тайги прислали!
Вынул, развернул, встряхнул шубку.
— Ой–ой–ой! — подошла Валя, вытирая руки о фартук. — Вот так да!
— В «Детском мире» вчера чуть не разорвали из–за нее, оглоеды!
Он вытащил коньки, протянул сыну, который с нетерпением ждал, когда отец достанет и ему подарок. Глаза у Юрки сразу вспыхнули. Он начал расшнуровывать ботинки, намереваясь примерить.
— А вот ручка тебе, с часами, японская…
— Ух ты, с часами! — удивилась Валя и стала ее разглядывать. — А не рано ему с часами. Не заслужил пока… Баловной он стал!
— Ну этого быть не может. В это я не поверю!.. Правда, сын?
Звягин опорожнил рюкзак, небрежно выкинул из него напоследок нераспечатанные пачки денег: одну — десяток и три — пятерок.
— И в рюкзаке вез! С ума сошел! — охнула Валя.
— Кто на такой задрипанный позарится, — засмеялся Звягин. — Ну–ка, глянем, что там, — потянулся он к туго набитой сумке.
Валя ойкала, прикладывала к плечам платья.
— Ой, дорогие, должно?
— А ты разве дешевая?.. А вот на воротничок сам добыл… — достал шкурку куницы.
На сковороде на плите зашкворчало что–то. Валя сгребла в охапку подарки, отнесла в горницу, сказав:
— Примерять потом будем… Поедим сначала.
— Валют, а ты солила желтые помидоры?
— А как же.
— Мне они там даже снились. Так хотелось попробовать… Принеси, а? Два года не ел.
— Конечно, принесу… Там плохо вас кормили, наверно?
— Не-е, с голоду не сидели… Столовая. И магазин работает…
16
Слышно было, как стукнула дверь в сенях. Валя обернулась к столу, чтоб деньги спрятать, но поняла, что не успеет. Вошел сосед Васька Кулдошин. Он в том же старом свитере, в котором встретил Звягина, с такими же нечесаными взлохмаченными волосами, низенький, худощавый.
— А я слышу, машина подъехала, — сказал он, усаживаясь на скамейку у двери. — Гляжу, то ли сосед, то ли ошибаюсь. Долго тебя не было… А ты ничего, не похудал… — увидел деньги на столе, взял пачку десяток, взвесил на ладони. — Сколько же тут?
— Сто бумажек.
— М-да, — как–то неопределенно, будто с сожалением буркнул Кулдошин. — Это чего, и все, за два года? — кинул он красную пачку к трем синеньким.
— Ну–да, — засмеялся Звягин. — Это отпускные.
— Как это? — не поверил Кулдошин.
— Там же отпуска не как здесь. За два года семьдесят два дня набежало, вот и получил, — кивнул Звягин на стол.
— Значит, недаром съездил?
— Стал бы я даром два года сидеть..
— Ну, а как жил? Как там Сибирь? Холодно, должно быть?
— Э, Васька! Рассказывать буду — не поверишь… Морозяк зимой страсть! Плюнешь — лед на землю падает, — приврал Звягин, чтобы удивить соседа. — А весной комарья!.. Помучился я там… Еле до отъезда дожил. Теперь меня туда семью кобелями не затащишь. И так сниться всю жизнь будет!
Валя взяла деньги со стола и отнесла в горницу.
— А заработки, видать, хорошие?
— Хорошие, — подтвердил Звягин, — Кто ж в такую страсть даром поедет… Когда просеку вели, хорошо выходило… Да и работали, дай Бог…
—-И по скольку же в месяц?
— Было и по тысяче.
— Ну да! — не поверил Кулдошин.
— А отпускные откуда же? — указал Звягин на стол, где только что лежали деньги.
— Ну да! — согласился теперь Васька. — Это, значит, ты тыщ двадцать припер?
— Высоко берешь! Не каждый месяц по тысяче было, да и жрал–одевался не на казенный счет. И сюда присылал. Сам знаешь, уезжал–то в долгах весь. Холодильника в доме не было.
— Это да… Я тебе писал в Сибирь. Брат мой интересовался тамошним заработком. Тоже собирался туда… Ты чего не ответил–то?
— Писал? — Звягин сделал удивленное лицо. — Когда? Я ничего не получал…
— Прошлой зимой, кажись… Вроде так…
— Не получал, — повторил Звягин.
— Туда почта ходит–та, — сказала Валя, расставляя тарелки на столе. — В один конец месяц… Не мудрено и затеряться!
— Да, потерялось, должно, — согласился Кулдошин.
17
После завтрака сидели на ступенях веранды, на чистых теплых досках. Захмелевший Звягин с наслаждением вдыхал сухой запах осенних трав, поглядывал на светловолосую голову сына, сидевшего на нижней ступеньке и привалившегося к его ноге, как к спинке стула, жмурился на солнце, распушив усы, как сытый кот, довольный, умиротворенный, ленивый. Все двери дома были распахнуты, и слышно было позвякивание ложек, посуды. Валя убирала со стола. Кулдошин, размягченный вином, сидел молча, курил.
— Малина была в этом году? — спросил Звягин, взглянув на разросшийся малинник.
— А чай сейчас с чем пили, — напомнил Юрка.
— Хорошо уродилась?
— Светка из нее не вылазила.
— Ты тоже, наверно, не проходил мимо, — потрепал Звягин сына по голове, по мягким волосам.
— А как же…
— А крыжовник?
— Он его еще зеленым оборвал. — Оказывается, Света стояла сзади и слушала разговор.
— Не ври! Сама ты… Тебя мама ругала. Забыла, у кого понос был?
— Хорошо, едрит твою копалку! — воскликнул, засмеялся Звягин. — Эх, Васька, знал бы ты, как я мечтал там вот так дома посидеть! Аж не верится, что я дома! Эх–ха–ха! И хорошо, что солнце, тепло. Ах, как здорово!
— А то как же, домой всякую тварь тянет. Я вон, надыся, кошку на другой конец Тамбова отпер, бросил. Убивать жалко. А она на другой день уже дома была. Нашла…
— Я тебе о душе человеческой, а ты такой пример… Я говорю, рвался сюда–страсть! Невмоготу порой было… Сижу сейчас разомлевший, счастливый, а в душе грустинка какая–то, заноза…
— Это от радости. Радость всегда с грустью перемешана.
— Ну, ребята, — поднялся Звягин, не желая продолжать ненужный разговор: не поймет Кулдошин. — А ну показывайте, как вы хозяйство без меня содержали.
Юрка с готовностью вскочил, и Света с радостью защелкала башмачками по ступеням. Сосед поплевал на окурок сигареты, кинул его к железной чистилке о которой сапоги в грязь чистили, и тоже поднялся побрел к выходу по узкой бетонной дорожке.
— Эге, парнички что–то у вас скособочились… Поправим, — подошел Звягин с детьми к парнику. Пленка с него была убрана, торчали одни деревянные ребра, посеревшие от солнца и дождей. Земля внутри вскопана и вспушена.
— Огурцы у нас раньше всех выросли, — похвастался Юрка. — Мы с мамой на базаре продали их сразу! К нам очередь была, во–он, как до забора!
Света подошла к отцу и сунула в его шершавую широкую ладонь свою теплую ручонку. Он нежно сжал ее, погладил по головке.
— Молодцы! — похвалил Звягин, оглядывая сад: яблони, кусты крыжовника, смородины, малинник возле забора. — Теперь ты на базар больше не пойдешь. Для себя будем выращивать.
— Ладно, — сразу согласился Юрка и пожаловался. — А то меня Нинка торгашом обзывает!
— Какая Нинка?
— Из нашего класса. Она меня на базаре видела…
— Теперь не будет. Ты прости ее… Она девчонка!
Из сарая донеслось похрюкивание поросенка. Услышав голоса людей поблизости, он начал взвизгивать.
— Опять жрать просит. Прожорливый — ужас! — то ли пожаловался, то ли одобрил Юрка.
— Давай–ка глянем, какого прасука вы завели?
Они подошли к сараю. Звягин открыл дверь. Она жалобно скрипнула и накренилась, осела. Рассохлась. Звягин покачал ее на петлях.
— Ремонтировать надо!
Вошел в сарай. В нос ударил запах поросячьего навоза. За дощатой перегородкой стоял, подняв навстречу вошедшим мокрый розовый пятак, довольно большой поросенок.
— Хорош! Хорош! — потрепал его за жесткое волосатое ухо Звягин.
Поросенок в ответ завизжал требовательно: мол, нечего меня ласкать, лаской сыт не будешь, жрать давайте.
— Я сейчас месива принесу, — сказал Юрка и выбежал из сарая.
Ночью Звягин прижимался щекой к волосам жены, жадно вдыхал запах, от которого отвык за два года. А Валя с некоторым беспокойством чувствовала от него запах перегара. И вечером он не отказался выпить стаканчик водки. Она отметила, что выпил он, не поморщившись, как лимонад. Не насобачился ли он там лакать эту гадость? А то и деньгам не рада будешь. Да и уплывут в момент: на эту вонючую заразу сколько надо! Наслышалась она о Сибири разных страстей от своих подружек по работе. Работала она на заводе «Тамбоваппарат» намотчицей радиоаппаратуры. Коллектив женский, работа ручная. Мотали, как автоматы, не глядя. Руки мотали, а языки болтали. Чего только за день не услышишь… Завтра весь день расспросы будут.
— И сильно там пьют? — спросила Валя.
— О-о, там есть такие мастаки, что ой–ой–ой! Из «дэты» спирт делают!
— Да–ну?.. И ты пил?
— Я за все время и бутылки не выпил… Я ж не за тем туда ехал, за делом…
Валя снова с радостью подумала о деньгах. Четырнадцать тысяч! Она и не думала, что он столько привезет. Присылал–то сколько! Две тысячи одних долгов было, и холодильник купили, цветной телевизор. Она хотела дешевенький купить, но Звягин в письмах требовал только цветной покупать.
— А все–таки там хорошо было! — вздохнул Звягин.
— Что? Бабу там оставил? — пошутила она.
— Лежи, дуреха! — обидчиво, но мягко произнес Звягин. — Я ей про арбуз, а она про картошку…
— Ну–ну! Я же шучу… Чего ты?
— Я же там самый первый колышек вбивал. Прилетели — лес, тайга непролазная, а теперь все — и жилье, и магазины, и школа, и клуб…
— И школа есть? — удивилась Валя.
— А как же.
— Кто же там учится?
— Там ребятишек полно… Семьями едут.
— Да-а… А я думала там все такие, временные.
— Что ты… Станцию лет семь строить надо. Дома ставить капитальные для служащих, домов десять двухэтажных, вокзал. Сейчас все временное. И бичевоз из Сургута теперь пустят…
— А что это?
— Бичевоз–то? Ребята поезд рабочий так зовут. Там хорошо. Тебя только с ребятишками не хватало. Тосковал… Я ведь бригадиром последний год работал! И ребята, и начальство уважали…
18
Все чаще Колунков вспоминал Дениску, все чаще думал, что нужно расплачиваться. В субботу вечером вытащил из тайника деньги, завернутые в газету, пересчитал при свете огня из печки. Оказалось четыре тысячи двести рублей наличными, да аккредитив на пять. Жить можно! Двести рублей с аккредитивом и паспортом спрятал обратно в тайник, а четыре тысячи перевязал ниткой в две пачки, завернул в обрывок газеты и сунул за пазуху.
Утром он был в поселке у Павлушина. По дороге сомневался: не ошибся ли, считая, что сегодня воскресенье, дома ли Андрей? Сомневался и в том, правильно ли делает, отсылая деньги, не лучше пропить их к черту.
Павлушин сидел в комнате за столом, писал контрольную работу. Увидел Олега, обрадовался, поднялся навстречу:
— A-а, отшельник! И опять под мухой… Когда же я тебя трезвым увижу? Или не дождаться мне такого дня?
— В гробу, Пионер, только в гробу! Или тогда, когда ты читать перестанешь!
— Этого ты не скоро дождешься…
— Ну вот, — развел руками Олег.
— Ты долго еще будешь сидеть в своей берлоге? Не надумал к людям выходить?
— Ну что ты, я там обжился… Никто не мешает, и я никому зла не приношу… Сейчас бруснику собираю, центнер сдал! — Колунков плюхнулся на стул возле стола.
— Молодец, не бездельничаешь…
— Притащить тебе ведерко?
— Я в прошлое воскресенье сам по кустам лазил. Набрал…
— Я смотрю, ты гитару приобрел, — увидел Олег гитару возле тумбочки.
— Ребята забыли. — Андрей закрыл тетрадь и положил ее на край стола на стопку книг.
— Я помешал? — посерьезнел Колунков. — Я не надолго… Я к тебе, Андрюха, по делу… — Олег достал из бокового кармана штормовки газетный сверток и развернул. Андрей увидел две толстые пачки денег, перевязанные ниткой. — Перешли «бабки» по этому адресу, — передал Олег листок Павлушину. — Мне на почту показываться, сам знаешь…
Андрей глянул на адрес.
— Это первой жене?
— Да!
— Она же к тебе претензий не имеет… Сколько тут?
— Четыре…
— Ты лучше бы им всем тысячи по полторы выслал. Они бы, может, и отстали от тебя. Жил бы спокойно… А Василиса твоя, сам говорил, замужем давно…
— Это мое дело, Пионер! Мое… — перебил Колунков и заговорил о другом. — Я слышал, Ломакина на пенсию проводили?
— Проводили. На прошлой неделе… Дом культуры сдал, в нем же и провожали его, после открытия. Уехал в Мучкап, садик растить. Сашка все обещается заменить его здесь!
— Он пишет?
— На днях прислал… Спрашивает, как поселок?.. Он учебку весной закончил. Сержант!
— Разбрелись десантники кто куда… А ты как туг? Бригадирствуешь?
— Мастерю. Мастером на звеносборку поставили… Временно. Пока мастер в отпуске. На три месяца уехал.
— Ну-у, ты растешь! За тобой не уследишь.
— Но зарплата значительно уменьшилась.
— Не прибедняйся, Пионер! Тебе хватит. Ты же не Звягин, не за деньгами приехал сюда… Он еще весточки не подал? — как бы между прочим, скрывая заинтересованность, спросил Колунков.
— Рановато.
— А Гончаров как?
— Как прислал тогда письмо со словами: Пионер, ты прав! С тех пор ни строчки… А что ему писать? Все у него ладно. Сын учится, жена теперь смирная, да и он не пьет особенно теперь.
— Ты уверен?
— Абсолютно.
— А мне… мне ты ничего не скажешь нового? — тихо спросил Колунков.
— Нет, — виновато и смущенно ответил Андрей чувствуя себя так, словно Олег просил у него денег взаймы, а он отказывал, хотя деньги были. — Черно все, как глухой осенней ночью…
— Скажи лучше, как в могиле… — потянулся Олег к гитаре и затенькал, запел, дурачась:
Видишь, и мне наступила на горло,
Душит красавица ночь…
Краски последние смыла и стерла…
Что ж? Если можешь, пророчь!
19
Неделю Звягин отдыхал дома, никуда не ходил. Точнее не отдыхал, а работал, ковырялся потихоньку по–хозяйству. Подремонтировал забор, дверь у свинарника выпрямил, укрепил по–новому стойки парника, вскопал сад. Первые три дня он не водил в сад Свету, оставлял с собой: радостно было слушать ее щебетанье, отвечать на бесконечные вопросы. Но работать с ней было трудно. Она отвлекала все время, то это нужно было ей сделать, то то. Сначала отвлекался с готовностью, потом стал просить: погоди, Светик, прибью доску, тогда… Но прибивал, доску принимался за другую, и девочка снова теребила его. На третий день стал просить ее, чтоб не мешала. Она обиделась, заскучала, и утром он отвел ее в детский сад.
Работать дома было приятно, если бы не поросенок. Он, стервец, взаправду оказался ненасытным. Только покормишь, а через час опять заныл: хрю, хрю!
А если услышит, что Звягин где–то неподалеку стучит, давай орать. Звягин быстро пожалел, что взял на себя обязанность варить ему кормежку, готовить месиво.
К концу недели нытье и визг поросячий стали раздражать. Один раз Звягин поторопился с ведром, споткнулся о выступавший на тропинке камень, выплеснул из ведра жидкость себе на брюки.
— Ах ты, твою мать, сволочина этакая! — выругался он, сорвал пучок травы и начал брезгливо вытирать брюки.
А поросенок, слыша его голос, раздирался от крика.
— Да замолчи ты, ненасытная тварь! — заорал Звягин в сторону сарая.
Но поросенок, словно дразня его, завизжал еще требовательнее.
Звягин схватил ведро, влетел в сарай, вылил месиво в корыто. Поросенок сунул в нее нос, чмокнул раз и поднял голову, посмотрел на Звягина. Показалось, что глянул он насмешливо и подмигнул. Звягин стукнул его с ненавистью кулаком по жирному лбу:
— Чтоб у тебя язык отсох, тварь ненасытная!
— Как у тебя прасук не орал тут, когда ты на работе? — спросил он вечером у Вали раздраженно.
— А он, если людей не слышит, молчит. Я ему полное корыто навалю и ухожу. Юра придет со школы, добавляет.
— Он меня тут совсем извел, все нервы вымотал…
— Значит, пора на работу, — засмеялась Валя. — Купи только уголь с дровами, — добавила она.
И в понедельник Звягин отправился в контору строительного управления, того самого, где раньше работал. С утра похолодало резко, дождичек брызнул, нудный, осенний. Контора была в низком двухэтажном здании с плоской крышей. Звягин помнил, что возле нее всегда грязно было или пыльно, в зависимости от погоды. Но сегодня пыль дождичек смочил, но в грязь еще не превратил, не успел. Ничего не изменилось в конторе: все тот же на полу коричневый линолеум волнами, разве стерся чуть–чуть, те же обшарпанные стены с картонными плакатами по технике безопасности, те же фотографии на стенде «Лучшие люди управления». Фотокарточка бригадира плотников Черенкова, у которого раньше работал Звягин, пожелтела от времени, лет десять висит. Дверь отдела кадров открылась, когда мимо шел Звягин, появился начальник отдела Егор Сергеевич, такой же, как и прежде, пузатый, коротконогий, только щеки у него, кажется, стали розовее и пышнее, носик совсем затерялся среди них.
— А, Звягин, — сказал он без всякого удивления, словно только утром видел его. — Заходи, — вернулся Егор Сергеевич назад в свою комнату, к столу, и Звягину невольно пришлось идти за ним. — Садись… Вернулся, говоришь? Ну, давай трудовую.
— Да я… я хотел в бригаду съездить, — забормотал растерянно Звягин. Он еще не решил окончательно возвращаться ли ему в свою бригаду или искать другое место. В конторе он хотел узнать, где работает бригада Черенкова, съездить, поговорить, приглядеться.
— Ты что, забыл, как у нас работают — ухмыльнулся Егор Сергеевич. — Давай трудовую, — потребовал он, и Звягин послушно протянул ему книжку.
Начальник отдела открыл ее на странице, где была последняя запись.
— Во, видал, у нас ты по третьему разряду шел, а там до пятого добрался!
— Я бригадиром был.
— Бригадиров у нас достаточно, плотников не хватает… Я тебя оформлю по четвертому разряду. У нас сложность работ повыше, в Сибири, наверное, любая халтура за высший сорт идет. Тяп–ляп, лишь бы деньги в кармане… Бери листок, пиши заявление. — Егор Сергеевич придвинул к нему чистый лист и бросил на него ручку.
— Нет, — отодвинул назад листок Звягин. Он обиделся на пренебрежительный тон начальника. Взыграла гордость. — Дайте трудовую! По четвертому я писать не буду, у меня пятый разряд. Я его горбом заработал!
— Ну пиши по пятому, — сразу согласился Егор Сергеевич и снова двинул лист с ручкой к Звягину. — Все равно работа сдельная. Заработал — получи! Бригадный подряд. Как говорится: пьют бригадой и всё подряд, — пошутил он. — Пиши, пиши!
— Только на работу со следующего понедельника, — предупредил Звягин. — Мне уголь привезти надо и дрова.
Бригада Черенкова работала в самом центре Тамбова, на Интернациональной улице отделывала длинный девятиэтажный дом, растянувшийся на целый квартал. Дождичек прекратился, но чувствовалось, что вот–вот пойдет снова. Тучи хмурые, осенние висели над городом. Звягин купил в магазине литр водки, как раз время обеда подходило, и быстро нашел бытовку плотников Черенкова. Она тоже ничуть не изменилась, словно Звягин всего на неделю отлучался из Тамбова. По–прежнему имела зеленоватый выгоревший на солнце цвет, прежняя табличка висела у двери, извещавшая, что здесь бытовка бригады плотников–паркетчиков тов. Черенкова. Дверь открыта, голоса из будки доносятся неторопливые, стука костяшек домино не слышно. Значит, только начали обедать, не накушались самогонки, если говор неторопливый и негромкий. Помнится, к концу обеда орать начинали, но все равно не слышали друг друга. Все это Звягин подумал с радостным волнением: радостно возвращаться. Он вспрыгнул на нижнюю ступеньку, сваренную из арматуры. Будка мягко качнулась на рессорах, и внутри затихло на мгновенье, быстрое шуршание газеты послышалось. Звягин с улыбкой догадался, что это закрыли газетой банку с самогоном. Вдруг мастер идет или прораб. Начальство, конечно, знало, что плотники пьют, обязано было пресекать, но на конфликт никогда не шло: рабочих мало, делало вид, что ничего не видит, ничего не знает, как говорится, не пойман — не вор. Если бы увидело, как пьют, хотело бы — не хотело, а обязано было бы принять меры, хотя бы для того, чтобы окончательно не потерять авторитета. Поэтому приличия обязывали плотников, хоть газеткой, да закрывать банку с самогоном.
Едва Звягин появился на пороге, как плотники заревели на разные голоса:
— О-о! Кто пожаловал! Звягин, сукин сын! Явление Звягина народу!
Бригадир Черенков поднялся, высокий, худой, сутулый с редкими седыми волосами. Он уж малость под мухой был. Неожиданно для Звягина обнял его длинными руками, говоря громко:
— Я рад! Рад видеть!
Черенков всегда относился к Звягину хорошо, уважал в нем мастера.
— Снова к нам?
— Давай, давай, шкафчик свободный есть, переодевайся. Садись! Что ты, как не родной!
— Хлопнешь за встречу? — сняли газету с трехлитровой банки. На треть она уже была пустая.
Длинный стол, вокруг которого сидели плотники, завален мятыми газетами с котлетами, кусками колбасы, сыра, хлеба, яйцами, заставлен термосами.
— Он сам должен за встречу притащить! — Это Зотов. Он малость изменился за это время. Дряблые щеки обвисли сильнее, стали какими–то малиновыми, а нос посинел. Только глаза по–прежнему наглые и насмешливые.
— А как же без этого, — ответил Звягин и одну за другой выставил из полотняной сумки две бутылки.
— Нормалек!
— Это другой коленкор!
Банку закрыли пластмассовой крышкой, сунули в один из шкафчиков, дверцы которых занимали две стены, а бутылки взялись распечатывать.
— Деньжищ, наверно, припер чемодана два! — сказал Зотов своим обычным ехидно–насмешливым тоном.
— Два? — усмехнулся Звягин. — Поехал бы я туда за двумя. Бери выше…
— Как, вообще–то удачно съездил ось? — спросил бригадир.
— С долгами расплатился, — уклонился от прямого ответа Звягин.
— Олег Колунков как там? Не спился окончательно?
— К тому идет… Бичует.
20
Упоминание о Колункове снова вызвало у Звягина чувство вины: больше недели в Тамбове, а до сих пор не выгадал времени, чтобы выполнить его просьбу. Попрощавшись с плотниками, он отправился на Коммунальную улицу, где жила Грузнова Ольга, та самая алкоголичка, от которой Олег сбежал в Сибирь. Шел, придумывая, что ей сказать, кем представиться. Решил, если она по–прежнему на вид пропитая, сказать, что вместе пили на прошлой неделе, зашел похмелиться. Глупо, но ничего стоящего в голову не приходило. Поднялся на второй этаж, позвонил. Дверь чуточку приоткрылась. Была она на цепочке. В щель виден был острый настороженный глаз маленькой старушонки, седая прядь закрывало ухо.
— Фузнова Ольга здесь живет?
— Нет ее, — быстро ответила старушка, похожая на испуганного мышонка, и хотела закрыть дверь, но Звягин удержал, сунул в щель ногу.
— А когда вернется?
— Не скоро. Она в роддоме…
— Как в роддоме? — поразился Звягин. — Зачем?
— Рожает.
— Она замужем?
— Ага, много вас дураков жениться на ней, очередь стоит. — Старушка говорила быстро и смотрела по–прежнему подозрительным настороженным взглядом. Она снова толкнула дверь, попыталась закрыть, но Звягин не дал.
— А как же тогда? — растерянно спрашивал он. — Ребенок ее у вас?
— Какой ребенок?
— У нее разве нет детей?
— Она сама не помнит, сколько нарожала…
— А где же они?
— Где? — Старуха усмехнулась ехидно. — Тама. На шее у государства… Родит — сдаст, родит — сдаст. Домой не приносит…
— Года полтора назад она тоже рожала, тоже сдала?
— Каждый год рожает… Родит — сдаст!
Старушка воспользовалась тем, что Звягин ослабил давление на дверь, быстро толкнула, захлопнула ее.
Он вышел на улицу удивленный, ошеломленный услышанным, постоял у подъезда и двинулся к автобусной остановке, чтобы ехать к Леночке, второй жене Колункова. О том, как она живет, вышла ли замуж, как относится к беглому мужу, ищет ли его или, может, разочаровалась в поисках, поймала какого–нибудь дурака, улестила удочерить, — по словам Олега, от нее этого вполне ожидать можно, — обо всем этом Звягин хотел узнать у соседей Леночки. Но подождал минут пять автобус и решил сначала сходить в универмаг, посмотреть, работает ли сегодня Леночка, а то заявишься к соседям, а они скажут, что Лена дома. А с ней Звягин встречаться не хотел. Они знакомы были.
В универмаге в обувной отдел очередь, у входа давка, толпа: выбросили мужские сапоги. Леночки среди продавцов не видно. Звягин протиснулся к продавцу, которая сдерживала, регулировала очередь у входа, спросил:
— Девушка, а где Колункова Елена?
— Колункова? Здесь такой нет…
— Как же?.. Два года назад работала, — Звягина толкали со всех сторон, тянулись через его плечи посмотреть, какие сапоги продают.
— Два го–ода, — протянула девушка. — Тогда меня тут не было. — Но все же крикнула одной из подруг. — Маша, Колункова Елена у нас в отделе работала?
— Это же Леночка Соснина, — откликнулась Маша.
— А где она, Леночка?
— В отпуске… На югах с мужем. В море купается… — Девушка, девушка! — оттеснил Звягина возбужденный парень. — Сорок второго размера много, можно стоять?
— Много…
Парень быстро исчез, а Звягин снова начал расспрашивать.
— Она, значит, замужем… А девочку они с собой взяли?
— Девочку? Какую?
— Ну, у нее же дочь… маленькая…
— A-а! Да–да… Она умерла…
Звягина опять оттеснили, но он двинул плечом, оттолкнул давивших на него, рявкнул со злостью:
— В очередь вставайте!
И снова к продавцу, ухватившись за решетку ограждения, спиной сдерживая людей.
— Умерла? Почему?
— С балкона упала. С четвертого этажа. В больнице умерла.
— Давно?
— Весной.
Звягина придавили к решетке, оттеснили в сторону.
Он начал выбираться из толпы.
21
Раньше Звягин покупал уголь и дрова без проблем, тут же находились грузчики, самосвал или трактор с тележкой, только успевай расплачиваться. Поэтому Звягин рассчитывал к вечеру привезти, а завтра перетаскать уголь в сарай, начать пилить дрова.
Бодро вошел в ворота склада, увидел под эстакадой, на которой стоял вагон, кучу масляно и влажно поблескивающего угля. Возле кучи стояли два самосвала, кряхтел трактор с черпаком впереди, стояли люди. «Антрацитик! Повезло!» — обрадовался Звягин и кинул взгляд в ту сторону, где обычно были дрова.
Там пусто. В другое место перенесли, решил он, и взбежал по ступеням в контору склада, прошел к окошку кассы, у которой никого не было. Сидели возле зарешеченного пыльного окна две женщины, скучали, ждали чего–то.
— Мне два кубометра дров и три тонны антрацита, — сунул Звягин деньги в окошечко.
— Чего? — спросила у него кассирша таким тоном, словно он попросил выбить чек за два килограмма колбасы и три пачки сахара.
Звягин повторил, недоумевая: глухая, что ли, она? Он глядел в окошко на толстую кассиршу. Голова у нее сидела прямо на мощных плечах, шеи не было. Осовела от скуки, усмехнулся Звягин про себя,
— Ты что, издеваешься? — ехидно спросила кассирша.
— Как это? — растерялся Звягин от неожиданности.
— А вот так!
— Я у вас колбасу спрашиваю, что ли? — рассердился он. — Мне уголь нужен! Тот, что люди грузят, — махнул он рукой в сторону окна. — И дрова!
— Ты инвалид? Иль ветеран? Давай бумаги!.. А нет, так записывайся и жди, как все люди! Не морочь голову…
— Куда записываться? — недоумевал Звягин.
— Молодой человек, — обратилась к нему одна из женщин, сидевших у окна, та, что в зеленом солдатском бушлате, — за углем и за дровами очередь. Хочешь, записывайся. Мы списки сторожим…
Звягин оглянулся в совершенной растерянности, отошел от окошка кассы.
— А тот антрацит, — кивнул он в окно. — инвалидам?
— Нет, этот организациям. Инвалидам ей прошлой неделе был вагон. И четверо из списка нашего купили, — охотно отвечала женщина в бушлате. — На антрацит и кокс очередь большая, на бурый поменьше, а на брикет совсем маленькая. Если на этой неделе брикет привезут, то всем хватит.
— На черта он нужен, брикет, от него только дым да вонь, а тепла ни грамма!
— Покупают…
— Антрацит долго ждать?
— Я третью неделю жду, и ждать не меньше. — хмуро и резко бросила другая женщина.
— Три недели здесь сидите и ждете? — недоверчиво хмыкнул Звягин.
— Зачем? Мы меняемся… По очереди, — объяснила словоохотливая женщина, та, что в бушлате. — И в три дня перекличка. Не пришел — вычеркиваем…
— А если я не смогу прийти?
— Нужен уголь — придешь! — снова буркнула резко хмурая женщина и отвернулась к окну.
Звягин глянул на нее и спросил у словоохотливой:
— И за дровами очередь?
— За ними еще больше.
— Раньше я всегда спокойно покупал… Что же в этом году случилось?
— И в прошлом плохо было, — вздохнула словоохотливая.
— Как коммунизм построили, так и уголь пропал, — зло брякнула хмурая.
И Звягин не удержался — хохотнул, вспомнив, что Хрущев обещал к восьмидесятому году коммунизм построить.
— Да, дела, чем дальше, тем веселей, — пробормотал он и направился к двери.
— Записываться не будешь? — спросила словоохотливая.
— На другой склад съезжу, — бросил от порога Звягин.
— Зря время потеряешь… Везде так, по всему Тамбову.
— По всей стране так, довели… — это опять хмурая.
Звягин не слышал, что еще говорили женщины. Он вышел и направился к людям, которые грузили уголь под эстакадой, думал, что безвыходных положений не бывает, были бы деньги, и уголек будет. Он остановился, глядя, как трактор, урча натужно, зацепил черпаком уголь из кучи и стал отъезжать, поднимая вверх черпак, подполз к самосвалу, перевернул над кузовом черпак. Уголь загрохотал по железному кузову, поднялась пыль. Звягин оглядел людей, стоявших в сторонке, определил, что парень в кожаной куртке с торчащим из кармана блокнотом хозяин здесь, подошел к нему и попросил:
— Можно вас на секундочку?
Парень осмотрел его как–то подозрительно, поколебался, но все–таки отошел в сторонку.
— Слушай, друг, нельзя ли антрацитику сделать машину, тонны три, я заплачу сколь…
Ты чего, лучше всех?! — перебил, заорал зло парень. Глаза его налились какой–то ненавистью. — Вали отсюда! Вас шакалов… Друг выискался! Вставай в очередь и жди!..
Звягин, недослушав, отвернулся и зашагал прочь, сгорбатился, как теленок, который сунулся в огород и получил по спине колом. Стыдно было заходить в контору, записываться. Может, женщины видели в окно, слышали, как его отбрил парень.
22
Поехал Звягин на другой склад, подальше. Там тоже очередь. Дров нет. Возле кучи бурого угля многолюдно, суетня. Несколько машин, тракторов с тележками. Звягин туда, стал расспрашивать. Уголь продавали населению, но по очереди. Всем, кто в списке, не хватит. Еще б один вагон, тогда б хватило. Когда будет следующий вагон? Кто знает, может, завтра, а может, через неделю или вообще в сентябре больше не будет. Где списки очередников? В конторе, спроси у людей. Звягин торопливо двинулся туда.
— Погоди! — догнал его мужичок. Был он в расстегнутой засаленной куртке, серая фуражка на голове с переломанным посреди козырьком. По виду грузчик. — Уголек нужен? Хочешь без очереди?
— Нужен, — ответил, недоверчиво глядя на мужичка, Звягин. Он осторожничал, помнил, как шуганули его на том складе. — А сможешь?
— А на хрена бы я подходил?
— Ну, ладно, сколько сверху?
— Четвертак.
— Давай. Только сегодня, сейчас!
— Об этом и речь.
— А дрова не сможешь?
— Не, дровишек сегодня нет…
Разговаривая, они дошли до конторы.
— Тони четвертак, гони бабки за уголь, за погрузку, я оплачу, — говорил мужичок.
Звягин дал ему деньги и вместе с ним вошел в контору, чувствуя смутное недоверие, уж слишком просто получалось. Мужичок прошел мимо кассы, уверенно открыл первую от окошечка дверь. Был он в комнате недолго, вышел довольный, кинул Звягину небрежно: — Пошли! — на улице сказал: — Все в ажуре. Гони червонец за доставку… Шофер начнет вымогать, не давай, ему оплачено… Со мной не ходи, народ видел тебя, знает, что ты в очереди не стоял. Хай подымут… Понял? Жди здесь, за воротами. Машина твоя вон та, видишь, самосвал в сторонке дожидается? Нагрузим — будет выезжать, посадит здесь, — проговорив все это быстро и уверенно, мужичок хозяйским шагом двинулся к копошащимся возле кучи людям.
Звягин наблюдал за ним от ворот: беспокойство не покидало. Мужичок уверенно подошел к самосвалу, вскочил на подножку, сунул голову в кабину в окно. Шофер, видимо, находился там. Отсюда его не видно. Мужичок, стоя на подножке, закурил, спрыгнул и подошел к людям. Самосвал, как стоял, так и остался стоять. Звягин видел, что подъехать нагружаться некуда, все места возле угля заняты. Минут через десять колесный трактор с нагруженной доверху тележкой отвалил от кучи в сторону, и самосвал качнулся, развернулся и стал пятиться на освободившееся место. Звягин вздохнул с облегчением. Удовлетворенно смотрел, как трактор черпал уголь и сыпал в кузов. Жаль, конечно, что не антрацит, от него жару больше, но при таком дефиците и бурый сойдет. Не торчать в очереди, не бегать отмечаться, сторожить, ждать каждый день: то ли привезут, то ли нет… Мужичка среди людей что–то не видать, но он теперь и не нужен, он сделал свое дело. Самосвал тяжело, сыто откачнулся от кучи, отполз немного, приостановился на мгновенье, какой–то мужик влез в кабину, и самосвал, переваливаясь с боку на бок на ухабах, стал приближаться к воротам, к Звягину. Но шофер почему–то не смотрел на него, выехал потихоньку из ворот, не остановился, покатил дальше. Звягин догнал, вскочил на подножку, ухватился за стойку зеркала.
— Ты куда? Чего не останавливаешься? — крикнул он сердито шоферу.
— Не понял? — удивился голубоглазый молодой шофер, притормаживая.
— Ты куда направился? Уголь–то мой!
— Как… твой? — засмеялся, глянул шофер на мужика, сидевшего рядом.
— Ты что, охренел? — сердито смотрел мужик на Звягина.
— Я не охренел, я за него деньги платил!
— Ты чего несешь? Залил бельмы… Слазь с подножки, пока я не вылез! — крикнул мужик и бросил шоферу: — Поехали!
— Слазь, слазь, не ломай дурочку, а то еще под машину попадешь! — Шофер включил скорость,
Ошарашенный Звягин спрыгнул на землю, еле удержался на ногах и бегом помчался к куче угля, к тому мужичку. Но среди людей его не оказалось, не видно нигде.
— Где ваш грузчик? — подскочил Звягин к женщине, распоряжавшейся погрузкой.
— Какой грузчик? Мы трактором грузим.
— Ну такой… мужичонка… в куртке… — заикался Звягин.
— Нет, говорю, здесь грузчиков… вот тракторист и все.
— Ну мужичонка… он тут был!
— Мало тут вас крутится. Не мешай!
— Это какой? В серой кепке со сломанным козырьком? — обратился к Звягину парень, стоявший рядом и слышавший разговор.
— Да… Где он? — вскинулся с надеждой Звягин.
-— Он, вроде, туда направился, — указал парень под эстакаду, на другую сторону кучи.
Звягин помчался мимо бетонных столбов, на которых держались рельсы. По другую сторону эстакады пустынно, густо стоял полузасохший бурьян до самого забора, и в бурьяне к забору тянулась еле приметная тропка. Кинулся по ней. Привела она к дырке в заборе. Пролез в нее Звягин, осмотрелся. Никого не видно вокруг до самых пятиэтажек, стоявших за железнодорожной линией. Пробежал Звягин немного вдоль забора по густой траве, намочил штанины в росе и вернулся назад, злой, разъяренный. Влопался, как последний охламон. Попадись ему сейчас тот мужичонка, измордовал бы безжалостно.
В конторе он рванул на себя дверь возле окошечка кассы, куда входил мужичонка, думал в кассу попадет, но то была маленькая комнатка для служащих: сидели за столами с бумагами две девчонки молоденькие. Может, бухгалтерия, может, еще что подобное.
— Здесь квитанции на уголь выписывают? — рявкнул Звягин.
Обе девчонки скукожились, переглянулись испуганно.
— Какие квитанции?.. Мы ничего не выписываем мы учет ведем. Квитанции в кассе…
— А грузчик минут двадцать назад вам деньги платил! Я сам видел, как он входил!
— Не было грузчиков… Никто не входил…
— Я сам видел! — орал Звягин.
— Входил мужчина, — залепетала другая девчонка, молчавшая до сих пор. — Он про дрова спрашивал… Скоро будут или нет…
— В кепке, в куртке, маленький?
— Да, да, — закивали девчата дружно.
Вышел Звягин в коридор, остановился у двери, соображая, как быть? В милицию не подашь. Сам смухлевать хотел… Тот, гад, видно, каждый день промышляет. Не уйдет, сука! Я ему сам башку сверну. Звягин огляделся, увидел в коридоре мужчину, скучающего на скамейке, спросил:
— Список очереди у вас?
Записался на бурый уголь и на дрова, решил, завтра приехать сюда снова. Может, тот мерзавец опять привалит, тут он и прищемит ему хвост… Сто рублей выкинул, сто рублей!
Вечером дома злой был. Не так жалко денег, как обидно. Посмеивается теперь над ним, подонок! Юрка спросил его о чем–то, он не расслышал, но оборвал: отстань! И еще сильней расстроился. Зачем сына обидел? Чтобы успокоиться, взял газету. Валя «Труд» выписывала. Уселся в кресле, стал просматривать, скользить по заголовкам глазами, и поймал себя на том, что ищет сообщения о Сибири, о железной дороге на Уренгой. Отбросил газету, подошел к своему портрету. Стал разглядывать себя, бородатого, вспоминать, как жили в землянке. Год назад в это самое время жили! Теперь в поселке Вачлор веселынь, шумно. От землянки и следа не осталось. Предлагал он не трогать ее, на память оставить. Не послушались, сломали. А зря!
Ехал Звягин утром на склад, представлял, как расправится с мужичонкой. Вале не сказал, что надули его на сотню, надеялся, что вернет. День сегодня снова был облачный, прохладный, но облака посветлей, пореже, кое–где небо синее проглядывает. Солнце то там, то здесь осветит землю на минутку и снова скроется. Подходя к складу, услышал грохот, шум сыплющихся камней, увидел, как над кустами за забором склада пыль поднялась, заклубилась. На эстакаде стояли, разгружались два вагона. Бурый уголь пришел, и аж два вагона. Люди уже толпились в сторонке, ожидали. Звягин обрадовался, быстро нашел свою очередь. Люди говорили, что всем хватит, кто записан. Впереди Звягина было человек пятнадцать, не скоро очередь дойдет. Дожидаясь. Звягин поглядывал по сторонам: не появился ли тот, прощелыга? Так и не появился. Зато уголь Звягин привез домой до обеда. Самосвалов на халтуру много набежало, трактор ни минутки не стоял. Трояки только сыпались в карман тракториста.
Звягин ведрами носил уголь в сарай. Неожиданно он поймал себя на том, что все время прислушивается, ждет поросячьего визга. «Неврастеником скоро стану, — раздраженно подумал он. — Заколоть, что ль, его?» Но хотелось, чтоб еще подрос поросенок, потяжелел.
А дров так и не купил Звягин на этой неделе. В понедельник не до дров стало, вышел на работу.
23
До беспамятства, до рвоты напивался в одиночку Колунков, чтоб обмануть тоску. Дичиться стал людей. Раньше придет в рыбацкий поселок, набьет рюкзак бутылками, продавец привык к нему и стал отпускать водку без ягод, а из магазина непременно заглянет к пожилому ханту Васе, который в отличие от большинства своих соплеменников был говорливым, разопьет с ним бутылку. Поговорят, помолчат, помягче станет на душе, веселее. А теперь Колунков, сутулясь, шагает мимо дома Васи даже тогда, когда приятель ожидает на пороге, кивнет и сутулится дальше. Тоска, тоска… И странная жуть стала нападать на него, особенно ночами, под утро. Проснется резко на ложе своем из сена и лохмотьев, угли в печи погасли, темь; бывает, что тлеет еще уголек, отсвечивает на стене светлой точкой, и кажется, что затаился кто–то в комнате, в темноте, стоит, не шелохнется, смотрит, ждет, когда Олег ворохнется, чтоб наброситься на него. Цепенеет Колунков от ужаса, дышать перестает, таращит глаза в темноту. Долго лежит так, потом пересилит себя, выпростает руку из–под одеяла, потянется к бутылке, которую он теперь всегда ставит возле топчана.
Торопливо пьет. В бутылке и в горле булькает оглушительно. Сжимается сердце. Но страх уходит быстро и Колунков засыпает. А иногда сна нет. Лежит, думает, вспоминает. И что–то часто стала вспоминаться Лиза, четырнадцатилетняя дочь Насти, подруги Леночки. Леночка с Настей работали в одном отделе универмага, дружили много лет, несмотря на то, что Настя лет на семь старше Леночки. Папы у Лизы не было. Где он, что с ним и был ли когда, Олег не знал. Была у Насти дача, добротная, просторная, со светлой комнатой на чердаке, где обычно ночевали Олег с Леночкой. И стояла дача в ста метрах от реки Цны. Оставил ее Насте отец, какой–то большой начальник по строительной части. Он теперь жил где–то далеко, с ним была связана какая–то неприятная для семьи история, темная, таинственная. Колунков догадывался, что он отбывает большой срок в колонии, но никогда не заводил разговор об этом из деликатности.
Лиза в то лето, которое чаще всего вспоминалось Олегу, окончила восемь классов, была крупная не по возрасту, полноватая, в отличие от матери, сухой, подбористой, желчной женщины. И по характеру они резко различались. Мать–сдержанная, всегда настороженная, словно постоянно ожидающая подвоха или внезапного нападения и опасающаяся, что это застанет ее врасплох и она не сможет немедленно дать отпор; судит обо всем скептически, даже в добрых делах ей всегда чудится дальний эгоистичный расчет, а Лиза импульсивная, быстрая, цепкая, хотя, когда сидит спокойно, производит впечатление нерасторопной, распустехи. Это, вероятно, из–за ранней полноты. Лиза сидит, сидит и вдруг взовьется, отчупит такое, что мать только руками разведет, прокудливая страсть, никогда ей спокойно на берегу не лежится, когда все загорают. Волейбол, футбол с ребятами, наиграется, разгасится, подлетит к ним, лежащим рядком на одеяле, пышит от нее жаром, затормошит Олега: в воду, в воду!
— Охолони, мокрая вся! — буркнет мать. Но не слушает ее Лиза, тянет в реку.
Любила плескаться с ним, любила, раскинув руки, лечь на воду на мелководье и чтобы он толкал ее по воде. Озоровала часто. Подплывет сзади, прыгнет на плечи, утопит в воду, брыкается, визжит. Или поднырнет, ухватит за ногу и потащит на дно. Хохот, шум, визг! Насте шум надоест, прикрикнет:
— Хватит, вылазь! Разбузыкалась!
А Лизе хоть бы что, не слушает. Вода кипит вокруг нее.
— Русалка шутоломная! — ругнется мать и снова запрокинет к солнцу лицо с листом подорожника на носу.
А когда Лиза, мокрая, с сизыми мурашками на животе, бухнется рядом, поморщится Настя от холодных брызг, буркнет недовольно:
— Глянь в зеркало, баба–бабой, а разум детский! Скоро дети пойдут, а ты все, как пятилетняя!
— Ох, бабы, бабы! — вздохнет притворно горестным тоном Лиза. — Как вы быстро стареете! Неужели и я через десять лет такой же наседкой стану?
— Станешь… Куда ты денешься…
— Ни за что! — вскочит и помчится на луг, откуда ребячьи вскрики доносятся и удары по мячу.
По вечерам, когда солнце садилось и заря долго тлела на востоке, когда воздух застывал, становился томным и особенно явственно чувствовался запах хвои, собирались дачники на поляне за зеленым забором, огораживающим дачи, где под березами были лавочки, разжигали костер, разговаривали, слушали песни Колункова, если он приходил с гитарой. Затеялись один раз играть в горелки. Леночка организовала, игривость на нее напала в тот вечер. Разбились на пары, выстроились. Олег остался сидеть на скамейке с Настей. Пары ему не хватило, а Настя наотрез отказалась бегать. Олег смотрел, как носятся по поляне ребята за девчонками, как мелькают, взлетают длинные волосы Леночки над ее спиной, как развевается от ветра широкий сарафан Лизы, кричал, подсказывал «горевшему», кто в какую сторону побежит, создавал шум, отчего еще веселей и азартней бегали ребята. На шум и крик пришла еще девчонка, и Олег встал с ней в пару. «Горела» Лиза. Он видел, что, когда бежали бывшие впереди него пары, Лиза только делала вид, что пытается их разбить, халтурила. Очередь пришла бежать Колункову и его напарнице.
«Горю, горю, пылаю!» — крикнула Лиза особенно озорно и звонко, повернувшись к парам спиной.
Олег быстро поменялся местами со своей напарницей и побежал с той стороны, где стояла девчонка, а она — наоборот, с его стороны. Лиза видела с какой он стороны стоял и кинулась туда, но увидела бегущую девчонку, все–таки пробежала немного за ней, отсекла ее подальше от Колункова, не давая им соединиться, потом круто развернулась и кинулась за ним так резво, что он едва успел увернуться, чтобы она его не посалила. Он, убегая, влетел в лесок, запетлял меж деревьев, стараясь вырваться назад, на поляну, где ждала его девчонка, но Лиза не отставала, мчалась вплотную. И вдруг он кувыркнулся в траву, то ли о корень споткнулся, то ли она, догоняя, нарочно подсекла его, упал, покатился. Лиза тоже полетела на него, навалилась на грудь мягким разгоряченным телом. Волосы ее защекотали ему щеки, черные блестящие глаза застыли над ним. Она не дышала, только сердце гулко било ему в грудь. Долго это было или одно мгновение? Ему тогда вечностью показалось, словно он окаменел. Она вскочила на корточки, озорно глядя на него, показала язык и мягко побежала назад.
— Поймала?
— А куда он денется, — ответила уверенно и встала впереди пар, поджидая его.
Потом, когда стемнело совсем и развели костер, он, видя, как в ее черных зрачках пляшет огонь, пел под гитару:
Милая девушка, что ты колдуешь черным зрачком и плечом?
Так и меня ты, пожалуй, взволнуешь, только я здесь ни при чем.
Знаю, что этой игрою опасной будешь ты многих пленять…
Ошибся Колунков. Не суждено было Лизе многих пленять. Недели через две после этого вечера она утонула в реке. Что случилось с ней? Почему она белым днем, когда народу было полно на пляже, нырнула и не вынырнула? Не сразу хватились, что ее не видно, не слышно. Кинулись искать в том месте, где она плавала, не учли, что течение в Цне сильное. Через час нашли метров за двести ниже. Гадали: что случилось? Решили — судорога. Но он–то понимал, понимал…
24
Вспомнилось, как застал он однажды Лизу одну на даче. Дело к вечеру шло, но было жарко. Лиза сидела на крыльце в плетеном кресле, сушила волосы. Она только что прибежала с реки и сидела, запрокинув голову. Длинные ее волосы свисали позади кресла, сушились на солнце, а лицо было закрыто носовым платком. Услышала шаги, сняла платок, глянула, смутилась, дернулась в кресле, напружинившись, но осталась сидеть, только побледнела почему–то сильно.
— Леночка здесь?
— Они с мамой загорают. Сейчас придут… — и добавила: — Посиди со мной… Спой мне… Грустно…
— А у меня такая тоска… просто душно, — признался он и полез на второй этаж за гитарой.
Да, тогда еще стала нападать на него изредка такая тоска, что в глазах темнело. Вернулся с гитарой, сел напротив. Лиза снова закрыла лицо платком и запрокинула голову.
Порою внезапно темнеет душа —
Тоска! — А Бог знает — откуда?
Осмотришь кругом свою жизнь: хороша,
А к сердцу воротишься: худо!
Все хочется плакать. Слезами средь бед
Мы сердце недужное лечим.
Горючие, где вы? — Горючих уж нет!
И рад бы поплакать, да нечем.
Он пел, а она сидела неподвижно с запрокинутым, накрытым платком лицом. Солнце опускалось все ниже, стало прятаться за покачивающиеся от теплого ветерка ветви деревьев. Воробьи облюбовали куст сирени неподалеку от крыльца, горласто и задиристо переругивались. А он пел. И когда замолчал на мгновенье, ему почудилось, а может, это просто ветерок прошелестел, нет, нет, он явно услышал шепот:
— Поцелуй меня!
Он замер, смотрел на платок на ее лице, на губы, маленькими бугорками поднимавшие белую ткань. Она застыла, не шевелилась, только пальцы немного подрагивали на подлокотнике. Он видел, как она медленно сдавила деревянный подлокотник так, что пальцы побелели, зато перестали дрожать. Он закрыл глаза, чтобы не видеть эти пальцы, губы, загорелую шею и сильно ударил по струнам:
Солнца луч промеж туч был и жгуч, и высок,
Мы сидели с тобой на крыльце.
Я грустил, песни пел, я глядел на белевший платок,
Что лежал на твоем загорелом лице…
И неожиданно отбросил гитару, поднялся и сбежал по ступеням в сад. Воробьи с шумом сорвались с куста сирени. Он быстро пошел к калитке. Открывая, оглянулся. Она смотрела ему вслед и улыбалась, как показалось ему, хитро и понимающе.
А в следующее воскресенье, когда он в саду жарил шашлыки, брызгал на шипящее мясо, к нему быстро подошла Лиза и протянула открытую школьную тетрадь в клеточку, указала на последний абзац:
— Прочти вот здесь… Только здесь!
— Что это?
— Читай, читай…
Лиза сегодня с утра почти не разговаривала с ним, была резкая, грубая, напряженная. Она стояла рядом, ждала, когда он прочитает.
«Опять прикатила Леночка со своим кудрявым идиотом, — читал он, — экспедитором Васькой. После обеда они поднялись наверх, и я подсмотрела. Никто не знает, что из коридора можно подсмотреть в щелочку. Особенно поразило меня ее лицо во время этого. Она металась на подушке с открытым противным ртом, ахала, стонала, вскрикивала, бормотала что–то. И кажется, даже слюни текли из ее рта. Мерзкая, мерзкая тварь! Почему ее Олежек не убьет? За что он ее любит?… Мама говорит, что ночью я кричала что–то во сне, дрожала, а мне кажется, я не спала всю ночь. Днем мама на работе была, а ко мне зашел Сергей Клюшкин, длинноволосый балбес. Он шел мимо, а я его позвала, сказала, что у нас вино осталось от вчерашнего. Мы с ним выпили по бокалу сухого вина, потом пошли наверх, и это произошло на той самой кровати. Мне было больно, гадко, хотелось сбросить на пол противно сопящего Сергея. Потом без отвращения и стыда я не могла на него смотреть. Как все отвратительно и мерзко! И я, я — мерзкая тварь!»
Он прочитал, сидя на пеньке перед тлеющими углями, шипящими от падающих на них капель жира с подгорающего мяса, поднял на нее глаза, ошеломленный. Она резко вырвала тетрадь, выдрала страницу, скомкала и кинула на угли. Показала ему язык и побежала с тетрадью мимо крыльца к калитке. Скомканный лист на углях задымился, зашевелился, разворачиваясь, и разом вспыхнул, словно на него плеснули бензином. Мясо подгорало. Он не обращал внимания, сидел остолбеневший, раздавленный. И догадался, понял: выдумка все это Лизы. Не было ни того, ни другого. Дурочка, ну дурочка!
Обедать она не пришла. Ели шашлыки без нее. Настя ворчала, мол, в последние дни Лиза, как сбесилась, будто бешеная собака ее укусила. Никакого сладу! Пообедали они и снова на речку. Издали еще увидели, как Лиза носится по лугу с мальчишками за мячом. Заметила их, остановилась. Мальчишки кричали что–то ей, а она стояла, смотрела. Потом снова помчалась за мячом. Набегалась, подошла к ним, лежавшим мирно на песочке, оглядела каким–то странным взглядом, ничего не ответила на вопрос матери: почему исчезла, не пообедав, — только усмехнулась, разбежалась, мягко утопая в песке, нырнула головой с берега и поплыла. Живой они ее больше не видели.
Вот эти дни, особенно последний, и вспоминались почему–то часто Колункову, живо видел он снова и снова, как стояла над ними, лежащими на песке, Лиза, стояла строгая, печальная; когда глянула на него, в глазах были упрек, сожаление, словно он обещал сделать для нее что–то важное и не сделал, хотя уверял, клялся, упрек и грусть, грусть…
25
Однажды на рассвете Колунков проснулся внезапно, поднял голову, вслушался в тишину: почудилось, кто–то его позвал, произнес его имя. Тихо. Шороха не слышно, и снова показалось, что кто–то притаился в углу за печью. Выжидает. На улице рассветало, светлело оконце. Он сбросил оцепенение, потянулся, зевнул и сел на топчане, надел сапоги, вышел на порог. Большая прозрачная луна зацепилась за верхушку кедра и застыла. Предрассветный туман легкой дымкой полз со стороны озера. Тихо. Ни ветерка. Деревья окаменели. Колунков постоял, послушал тишину, думая, как провести день: с ружьем побродить или по грибы податься, решил, что с ружьем бесполезно бродить, а грибы зимой пригодятся. Чувствовал он себя, как всегда, по утрам–подрагивали руки, ноги слабые, негнущиеся. Муть в голове и во рту. Водка еще была, рано в поселок идти. Пересилил себя: умыться надо, а потом уж за завтраком принять дозу.
Воды в ведре не оказалось, и ноги сами понесли его к топчану, где были бутылки, но снова на полпути удержался, взял ведро и, сгорбившись, побрел к речке. Ведро тихонько поскрипывало. Неподалеку от берега тревога почему–то охватила его, почудился голос тихий женский вроде — песня, что ли? Он приостановился, замер, вглядываясь в туман. Воды, берега не было видно в мутноватой пелене. Но певучее бормотание слышалось явственно. Олег осторожно, от дерева к дереву, стал пробираться, спускаться к речке. Наконец, он различил под ивой, там, где он черпал воду, где ветки дерева касались реки, на самом краешке берега темную фигуру. Какая–то женщина сидела у воды и что–то делала, то поднимая к голове руку, то опуская, кажется, расчесывала волосы, расчесывала и пела, расчесывала и пела. Олег слова песни ясно расслышал. Голос женщины или девушки грустный и, кажется, знакомый. Из поселка, что ли, кто? Но зачем в такую рань? И одна… А что это? Ноги у нее в воде? Холодно! A-а, она в сапогах, вон как блестят при луне! Олег подкрался ближе и различил, что это молоденькая девушка. Сидела она спиной к нему и неторопливо расчесывала волосы и пела:
Ты придешь на мой голос печали,
Я сегодня светла и нежна,
Потому что тебя обещали
Мне когда–то сирень и луна.
На этих словах она оборвала песню и оглянулась. Колунков обмер, застыл за кустом. Он узнал Лизу. Да, это была она! Ужас охватил его, оторвать глаз не мог от девушки. А она улыбнулась ему приветливо, словно именно его и ждала на берегу, и махнула рукой, приглашая подойти. Он вышел из–за куста и деревянными ногами шагнул несколько раз к ней, позвякивая пустым ведром.
— Что же ты так долго спишь? — с упреком, но нежно спросила она, глядя блестящими черными глазами, как он медленно приближается.
— Я за водой… вот. — проговорил он сконфуженно, оправдываясь. Озноб колотил его. Боялся, что зубы застучат.
— А-а, — словно обрадовалась она. — Ну иди, черпай…
Но он оцепенел, увидев, что не ноги в сапогах опустила она в воду, а рыбий хвост, большой зеленоватый, поблескивающий чешуей при луне. Страшное было желание рвануться назад, удрать. Со своим рыбьим хвостом она не догонит. Но ноги не двигались. «Не во сне ли это?» — металось в голове. Ущипнул себя за ногу свободной рукой, аж поморщился от боли. Но русалка не исчезла. Смотрела на него по–прежнему приветливо, улыбалась ласково, приглашая зачерпнуть воды. «Подойдешь, защекочет!» — вспомнилось народное поверье, что русалки заманивают своим пением, а потом защекочут, утащат в воду и каюк.
— Верно, куда торопиться, посидим, поговорим, — зажурчала Лиза–русалка. — Мне так хотелось тебя увидеть! Садись, садись… Посидим вдвоем. Я так по тебе соскучилась!
Голос у нее был такой печальный и нежный, такой доверчивый и открытый, что страх, ужас, сковавший Олега, стал отступать, и он сел, опустился все еще нерешительно во влажную от росы траву. Ведро он осторожно поставил рядом, и съежился, сжал ладонями плечи, скрестив на груди руки.
— Зябко, — посочувствовала она, хотя сама была в легком сарафане, с голыми плечами и руками, в том самом, в котором играла в «горелки». — А мне уже все равно: зябко ли, жарко… Что ты смотришь так? Разве я сильно изменилась?
— Волосы зеленые, — пролепетал он.
— Да, да, — согласилась Лиза и объяснила: — Это от воды. Я же теперь все время в воде… А ты изменился… высох, совсем высох… И борода, смотри, седая почти… И глаза поблекли, мертвые… Неужели ты такой старый?
— Тридцать скоро… Я устал, седеют от усталости, — вздохнул Колунков. Он расслабился. Жалко стало себя, рано постаревшего, захотелось, чтоб и Лиза пожалела его.
— Помнишь, ты был веселый?.. Помнишь, как играли в Цне? Вода кипела…
— Помню, помню… И ты огонь была…
— Я знаю, ты хочешь, чтоб вернулось то время, — горячо зашептала она, — но мы можем и сейчас в воде поиграть. Мы вообще можем всегда быть вместе, всегда в воде! Иди ко мне, не робей! — Она протянула навстречу ему руки, шевельнула хвостом. Тихие круги пошли по воде, скрываясь в тумане.
— Холодно, — передернул он плечами, которые продолжал сжимать пальцами.
— Это вначале… Потерпи две минуты, и тебе будет все равно.
— Здесь мелко.
— Да–да, мелковато, — с сожалением согласилась она. — Иди к озеру. Тут рядом, я приплыву. Буду ждать. — Лиза стала сползать в воду, пошевеливая хвостом.
— Погоди, — остановил ее Колунков. — Я спросить хотел…
— Потом наговоримся, у нас столько времени будет, — нежно смотрела на него Лиза.
— Нет, погоди еще чуть–чуть! — торопливо вскрикнул Олег.
Она глянула на него тем же самым взглядом, что смотрела перед тем, как навсегда прыгнуть в воду, в Цну.
— Скажи, ты написала правду? Или все это фантазия? Там, в дневнике…
— А разве это важно? Правда в другом, и ты ее всегда знал.
— Да, я понимал, что ты любишь меня. Но что я мог сделать? Чем помочь?
— Да, ты всегда был трусом, — с горечью подтвердила она.
— Нет, не был я трусом в любви, — не согласился он. — Когда я полюбил Леночку, я бросил все!
— А была ли любовь?
— Была, была! — воскликнул он. — Пылкая, слепая…
— Нет, любви не было… Любовь слепой не бывает, это страсть слепая! Томление по новизне было, и от того страсть к первой же податливой, слепая страсть… И поступил ты, уходя от Василисы, не смело, а слепо. Я знаю, что ты трус, и все же я люблю тебя!
— Я не трус! — вскричал он.
— Не трус, а что же ты боишься шагнуть ко мне? Иди, я обниму тебя так, как никто не обнимал! Я буду ласкать тебя, нежить, я покажу, какая любовь бывает. Страсть — чепуха, страсть — ничто в сравнении с любовью. Ты забудешь обо всем… Никаких желаний у тебя больше не будет!
Олег улыбался, слушая ее нежный обволакивающий голос.
— Скажи, а ТАМ хорошо… Как я там буду?.. Как же мы будем вместе? Не буду же я русалом? Русалки только женского пола.
— Смешной какой ты, — захихикала она совсем не обидно. — Ты забыл про водяного!
— Ах, да, да, совершенно забыл про водяного! Водяной это хорошо… Я согласен. — Он поднялся.
Лиза радостно шлепнула хвостом по воде, соскользнула в реку, и Олег шагнул вслед за ней, утонул сапогами в тине у берега, зачерпнул холодной воды, поднял со дна муть. .
— Сюда, сюда, — манила его Лиза на середину реки. Голова ее с мокрыми волосами торчала над водой.
Но на середине реки вода едва достигла ему до пояса.
— Не, Лиза, тут мелко и топко. Тут мы не поиграем. Ты плыви к озеру, я сейчас приду…
Олег быстро вылез на берег и зашагал к озеру, оставив ведро под ивой. Холодная вода в сапогах булькала, хлюпала, выплескивалась и разбрызгивалась по траве. Он не замечал, не думал о том, что надо вылить ее из сапог.
Солнце высунулось из–за лесочка за озером, пронизало туманную тайгу длинными золотистыми лучами. Колунков любил такое утро, но сейчас не замечал красоты, быстро шагал меж деревьев, мимо своей избушки. Увидев ее, он приостановился и завернул к ней, решил прежде выпить малость, согреться. Уж больно зябко.
В комнате приложился к начатой бутылке, пил, пил, булькал, пока не опорожнил, кинул в угол и торопливо двинулся к озеру. Заждалась теперь Лиза. Теплее становилось, озноб прошел, легкость в теле появилась. Голова замутилась приятно. Вышел к озеру, огляделся. Над водой стлался туман. Солнце, выползшее полностью из–за деревьев, золотило тонкий верхний слой тумана. Ах ты, Господи, как хорошо! Вода неподвижная, тяжелая, бордовая. Стоит, не колышится. Лизы нигде не видно. Олег осматривался, вслушивался: не слышно ли где поблизости плеска.
— Лиза, Лиза, — вполголоса позвал он. Крикнул громче: — Лиза!
Тишина. «Что она, заблудилась? Или там ждет?» — недовольно подумал Колунков. Спустился к самой воде, вытянул шею, вглядывался. Нет! Решил, что осталась там, у ивы. Выбрался наверх и побежал.
26
Ведро одиноко стояло в траве. Под ивой никого не было. Олег спустился к тому месту, где сидела Лиза и где он входил в воду. Следы его были видны в очистившейся от мути воде. Придерживаясь за толстую ветку ивы, он вглядывался в воду. Спокойно все, тихо.
— Лиза! — позвал он негромко. — Куда же ты делась?
— C кем это ты? Что за Лизу зовешь? — раздался, как взрыв, голос позади него.
Он резко обернулся. Чуть не упал в воду. Андрей Павлушин стоял на берегу с тощим рюкзаком за спиной.
— Какую Лизу? — смешался Олег, выбираясь на берег. — Склизко, говорю, рюхнул в воду, полные сапоги… — Он сел на берег, разулся, вылил из сапог.
Пока он выжимал, обувался. Андрей зачерпнул ведром воды.
— Пошли скорей, а то простудишься. Загнешься тут один…
Они быстро направились к избушке.
— А ты чего? Ко мне?
— Ты же обещал мне грибные места показать. Меня ребята ждут с белыми грибами.
— Пьянка намечается?
— Повод есть. Первый коренной житель поселка Вачлор появился! Васька Шиндарев отцом стал. Девочка…
— У Васьки девочка?.. Это надо отметить, надо поздравить… Слушай, а Звягин все молчит?
— Ах да! Я принес. Два дня назад получил, — сунул Павлушин руку в карман и подал письмо.
Колунков остановился, разорвал конверт дрожащими руками и начал читать. Прочитал про себя и прошептал побелевшими губами:
— Это я виноват… И та, сука…
— Что случилось? — тревожным голосом спросил Павлушин.
— Дочка погибла… Вывалилась с четвертого этажа… Ах, тварь, куда она смотрела…
— А ты причем? Она не уберегла..,
— Нет, я, я… — и быстро пошел впереди к избушке.
Андрей за ним едва поспевал.
В избушке Павлушин вытащил из рюкзака две буханки хлеба, батон колбасы, пакет картошки, пачку газет. Вытаскивал, бросал на топчан и ворчал:
— Читай, жри — не хочу!
А Олег налил и протянул ему стопку, бросил коротко, хмуро:
— Помянем…
Выпил, выдохнул, пробормотал:
— Я ж дочку совсем не знал… Уехал, когда она агукать добром не научилась… Вот так–то. — И надолго замолчал, задумался, и вдруг оживился, заговорил другим тоном, заплетающимся языком, захмелел быстро: — Это же… меняет дело… совершенно меняет… Ну, просто совершенно…
Андрей забеспокоился, что Олег свалится сейчас, а без него придется не белые грибы, а моховики собирать. Не зная мест, белые грибы весь день проискать можно.
— Ты давай быстро меняй сапоги, портянки, брюки. Простудишься. Давай, давай, — Павлушин подставил ближе к топчану друга резиновые сапоги, встряхнул Колункова. — Где у тебя штаны? Шевелись…
Олег послушно стал переодеваться, бормоча:
— Пионер, милый… ты знаешь, как я тебя люблю…
— Не любишь, а уважаешь.
— Нет, не скажи, люблю… Ближе тебя у меня никого нет… ты меня любишь, да, да, я знаю…
— Не люблю, а уважаю.
— Нет, не скажи… Кто меня посещает здесь? Кто меня кормит? Ты налей, налей еще стопочку… Захорошеет…
— Себе налью, а ты не жди… Ты и так хорош… Слушай, может, хватит тебе здесь куковать? Неужели ты так слаб, что не сможешь пить бросить? Протерпел же три месяца зимой без водки. Не умер. Неужели снова сил не хватит?
— Хватит, Пионер, хватит, — пробормотал Колунков, то ли подтверждая, что хватит сил бросить пить, то ли предлагая прекратить этот разговор.
27
Плотники в тот день, когда Звягин вышел на работу, подгоняли двери. Работалось Звягину в охотку, радостно. Маляры, стекольщики, увидев его, останавливались, расспрашивали, интересовались Колунковым. Язык устал за день. Казалось, все были рады, что Звягин вернулся.
В конце дня стоял с бригадиром на балконе шестого этажа, рассказывал о Сибири, о том, какие дома строил там, о рыбалке. Черенков рыболов. Слушал с завистью. Эх, половился бы он там! Звягин, рассказывая, поглядывал вниз, туда, где бульдозер разравнивал землю возле дома, сгребал строительный мусор в кучу, чтобы потом вывезли его на свалку. Среди мусора виднелись обломки досок, оболонки, в которых были упакованы лифты, обрезки плинтусов, реек, наличников.
— Я дров достать никак не могу, а тут сколько добра пропадает, — не выдержал Звягин, прервал рассказ, проговорил с огорчением.
— Если нужно, собери да вези домой, — ответил бригадир.
— Да, за эти щепки прораб голову оторвет.
— На черта они ему нужны… Хочешь, я поговорю с ним?.. Пошли, а то сейчас бульдозер сгорнет в кучу, засыпет землей, затопчет — не выдерешь. А там этих дров — на машину не погрузить!
Прораб разрешил: бери, кому это дерьмо нужно. И Звягин стал складывать к стене дома, где уже было заасфальтировано, деревянные обломки. Куча росла быстро. Правильно сказал бригадир, полную машину набрать можно.
— Во, глядите, Плюшкин опять мышкует! — услышал Звягин над головой насмешливый голос Зотова. — Киндец управлению, все разворует!
Зотов стоял на балконе второго этажа с двумя молодыми парнями, которые появились в бригаде во время отсутствия Звягина. Он с ними еще не был знаком. Один — хилый, корявый, другой хоть и не высок ростом, но сбитый, крепкий, чем–то напоминающий Зотова. Сын, должно быть, его. Звягин слышал, что сын Зотова работает в бригаде, но, кто из ребят его сын, пока не знал. Зотов, видя, что Звягин не откликнулся на его слова, крикнул:
— Э-э, Плюшкин, держи! В хозяйстве сгодится! — Он кинул вниз желтую стружку, завитую в колечко.
Ребята, стоявшие с ним, засмеялись.
— Он тут раньше даже дерьмо домой тащил, — сказал ребятам Зотов. — Говорит, на удобрение пойдет…
Звягин едва сдержался, чтобы не запустить обрезок рейки в Зотова. Собирать дрова расхотелось, но он пересилил себя, смолчал, кидал по–прежнему в кучу обрезки. Только отошел подальше, к следующему подъезду, чтобы не слышать шуточки Зотова. Стал собирать другую кучу. Но настроение осталось препаршивым. Неужели опять посмешищем станет? И зачем связался с этими дровами, дурак? Надо было ждать, когда появятся на складе.
Собрал дрова, привез после работы. Но не радовали они, даже носить не стал к сараю, оставил у забора. Снова дома хмурый был, снова искал в газете строки о Сибири, снова вспоминал недавние дни, грустил, думал, другие обживают тайгу, другие, не он. Его удел в поросячем навозе возиться, прасука откармливать, парнички в порядке содержать. Неужели, правда, такой его удел?
Боялся, что на другой день Зотов снова насмехаться начнет, Плюшкиным звать будет, но ничего, поработалось мирно. Вечером стаскал дрова к сараю, собираясь переколоть их в воскресенье. Утром бригадир поставил его замки врезать во входные двери. Сидел на ящике, долбил долотом, когда услышал за спиной тонкий голосок:
— Привет, Плюшкин!
По длинному коридору шел мимо корявый паренек, один из тех, что стояли с Зотовым на балконе.
Звягин подскочил на ящике, цапнул паренька за рукав, дернул в комнату и ухватил за ухо, стал выворачивать и приговаривать:
—- Еще раз, щенок, услышу, совсем ухо оторву!
— А–а–а, пусти! — оскалился, заблажил паренек.
Звягин дал ему пинка напоследок, вышвырнул в коридор.
— Беги и помни!
До конца недели никто больше не довязывался к Звягину. Один раз Черенков дал задание Звягину вместе с тем корявым пареньком Витей поставить чердачные двери. Витя послушно и быстро выполнял все, что говорил ему Звягин, и намека не было на бывший инцидент. Потому Звягин и поймался в пятницу на новую подколку. Шел с ящиком в руке по коридору мимо открытых дверей квартир и спокойно повернулся, вошел в однокомнатную квартиру, когда его позвал Витя.
— Звягин, посмотри, — указал Витя в санузел, совмещенный в однокомнатной квартире, где уже поставили оборудование, — не сгодится на удобрение? А то забирай!
Кто–то наложил в унитаз, а воду еще не подключили, чтобы смыть. Сказав это, Витя метнулся в кухню, где громко захохотал своим хриплым голосом Зотов. — Я сейчас уши надеру не ему, а тебе, старый ишак! — затрясся Звягин и шагнул к замолчавшему Зотову. Витя в угол забился.
— Может, мне надерешь, услышал Звягин за спиной насмешливый голос и обернулся, увидел сына Зотова, Сергея. — Ну, надери попробуй! — шел на него Сергей, крепкий, лобастый.
Звягин выхватил топор из своего ящика и шагнул навстречу. Сергей отскочил.
— Ну–ну! — заорал сзади Зотов. — Топором и я махать могу!
Слышно было, как загремел инструментом Зотов, наверное, тоже вытащил из ящика топор. Звягин, не оглядываясь, шел на Сергея. Тот шарахнулся в комнату и захлопнул дверь, а Звягин вышел из квартиры и пошел по коридору, продолжая держать в дрожавшей руке топор.
28
Дома он опять был раздражительным, опять покрикивал на детей. Они, заметил, сторониться его стали, и Валя с опаской с ним разговаривала. Взгляд ее, искристый, счастливый, всю первую неделю, стай тускнеть. Ночью она осмелилась, спросила:
— Миша, что с тобой? Что тебя мучает? Почему ты такой мрачный?
— Ну какой же я мрачный? — оправдывался Звягин, чувствуя мучительную вину перед Валей и детьми. «Всё, с завтрашнего дня держу себя в руках. Вале и ребятишкам — ласку, только ласку!» — Неужели я такой мрачный? — целовал он жену — Это, кажется, устаю, наверно… Я больше не буду. Увидишь! Я стану самым ласковым!
— Ребятишки дичиться тебя стали. Сразу–то прилипли к тебе. Особенно Света. Только одно у нее: папа, папа, папа! Я уж и ревновать стала, а ты вдруг…
— Ну, хватит, хватит, Валюша, — ласково зажал он ей рот ладонью. — Я больше не буду!
Утром лежал в постели, слушал, как ходит в прихожей по комнате жена, позвякивает посудой, разговаривает приглушенным голосом с детьми. В горницу к нему они не заходили. «Боятся!» — С горечью подумал Звягин и позвал громко:
— Светик!
Девочка заглянула в комнату, посмотрела на него настороженно и выжидательно.
— Иди ко мне, — позвал он ласково. — Ну иди!
Света подошла потихоньку, глядя на него. Он подхватил ее резко, бросил на кровать и стал щекотать, громко восклицая:
— Щекотушки–щекота! Щекотушки–щекота!
Так они играли в первые дни после его приезда. Девочка завизжала, захохотала, извиваясь на кровати, забила ногами, уворачиваясь от него. Краем глаза он видел, что из прихожей смотрят на них с улыбками Валя и Юрка. Валя подтолкнула сына в горницу:
— Ну–ка, защекотайте его вдвоем!
Юрка бросился к ним на кровать и начал щекотать отца. Света вывернулась, когда он отвлекся к сыну, и тоже щекотать его. Они визжали, кричали, хохотали, пока не свалились все трое на пол.
Звягин, довольный, бодрый, умылся и вытирался полотенцем посреди прихожей, взгляд его остановился на его сибирском портрете, и незаметно для себя он шагнул к нему. Тер плечи полотенцем, глядел на портрет задумчиво, грустнел. За завтраком уже не было прежней бодрости, хоть и улыбался детям, старался похвалить, приласкать Валю.
Юрка в школу убежал, а он взял топор и пошел к сараю, рубить дрова. Плинтус и наличник, какой подлинней, и доски поровней он выбрал из кучи, пригодятся, может быть, когда, а остальные обрезки стал колоть и складывать в сарай. Как только он начал стучать топором, захрюкал поросенок, сначала потихоньку, как бы сам с собой разговаривая, потом сердитей, громче.
— Валя! — крикнул Звягин. — Ты прасуку давала?
— Кормила… Не обращай внимания, — отозвалась жена.
Боров урчал все сильней, повизгивал. А Звягин тюкал топором, стучал, но не удавалось не обращать внимания, нервничать стал. Рука топор неуверенней держала. Удары рассчитывать перестал. По тонкой щепке слишком сильно врезал. Она раскололась, подскочила вверх с силой и по скуле ему, да больно как! Бросил топор, ухватился за щеку, потирая. «А если б в глаз?» — подумал и закричал в сторону свинарника:
— Да заткнись ты, гад!
Получился у него нервный, визгливый крик. И боров взревел таким же визгом, словно передразнивая. Звягин матюкнулся и зашагал в дом за месивом.
Поросенок визжал резким, невыносимо отвратительным визгом. Звягин, матерясь, ворвался в свинарник, выплеснул месиво в корыто и ударил кулаком борова:
— Жри, гад!
Поросенок ринулся было к корыту, но после удара остановился, отступил в угол и закричал громко, противно, кричал и глядел насмешливо на Звягина.
— Жри, сволочь!
Но боров не собирался выходить из угла. Тогда взбешенный Звягин схватил кол, стоявший у стены, влетел в закуток и огрел поросенка от души. Боров взвизгнул, бросился вдоль стены мимо Звягина, толкнул его жирным боком и выскочил в открытую дверь из закутка в сарай, потом в сад. Звягин поскользнулся на мокрых досках от толчка поросенка и грохнулся спиной в липкую вонючую грязь. Пытаясь вскочить, опять поскользнулся и шлепнулся на бок. Поднялся, грязный, вонючий, он, не помня себя от ярости, кинулся вслед за поросенком, схватил топор, воткнутый в пенек возле кучи дров. Боров, выставив вперед пятак, мчался вдоль забора. Звягин припустился за ним, кричал во все горло:
— Зарублю, стерва!
— Миша, Миша! — испуганно выскочила на крыльцо Валя.
Ослепленный яростью Звягин запустил топором в поросенка, но промазал, попал в стойку парника. Она треснула резко, переломилась.
— Миша, ты что! — подлетела к нему Валя.
Звягин оттолкнул ее от себя. Она упала навзничь.
Он схватил топор и начал крушить парник: легко хряпали стойки.
— Все порублю! Все!! — орал он. Хватил топором по яблоне, швырнул его в стену дома. — Порублю! Пожгу! Где керосин!?
— Мишенька-а! Мишенька! — рыдала, цеплялась за него жена, не давала бежать к веранде.
Звягин отталкивал ее, хрипел, как загнанный.
— Мишенька! — кричала, плакала Валя. — Что с тобой? Что с тобой?
Он сопротивлялся все слабее. Так дошли до веранды. Звягин, дрожа, опустился на ступеньку. Валя села рядом и, продолжая плакать, обняла его за шею. Он постепенно отходил, успокаивался, но на душе становилось тоскливо, так тоскливо, что зарыдать хотелось, завыть. Звягин потерся щекой о волосы плачущей жены и заговорил, забормотал:
— Прости, Валюша… Прости… Не могу я больше так жить! Не могу… Все осточертело! Давай уедем отсюда. Туда, в Сибирь! А? Дом продавать не будем. В случае чего вернемся… А здесь у нас жизни не будет! Не будет!
— Ты что? Что ты говоришь? Одумайся…
29
Андрей Павлушин вышел из конторы на крыльцо, надвинул потуже кепку, чтоб ветром не сорвало. Намеревался он идти на свой участок, сказать бригаде, что к обеду придут два вагона шпал. Вышли из Сургута. Дверь с шумом ударила, захлопнулась за ним. «Опять забыл придержать!» — с досадой подумал он о двери, которая всегда хлопала оглушительно.
— Павлушин, — окликнул его парень, стоявший возле плакатов наглядной агитации рядом с какой–то женщиной, — Андрей, женщина, вот, Олега Колункова разыскивает. Он ведь с вами плотничал…
Женщине на вид лет тридцать. Полновата несколько. Зеленое осеннее пальто на ней, такого же цвета вязаная шапочка, стоптанные сапоги на невысоком каблуке. Простая, ничем не примечательная. В глазах усталость, надежда и какая–то настороженность, робость.
— А зачем он вам нужен?
— Видите ли, я его жена… Бывшая жена… — запинаясь, ответила она.
— А зовут вас как? — нахмурился Андрей, не от нее ли Колунков скрывается.
— Василиса… Василиса Егоровна.
Да, это была Василиса, Василиса Прекрасная! Никто не знал, сколько ночей бессонных провела она после того, как получила деньги от Колункова, сколько дум передумала, сколько страданий душевных перенесла, прежде чем решиться поехать черт–те куда, за Уральские горы, и никому не сказала, ни с кем не посоветовалась, ни на что не надеялась. Уверена была, что Олег один, уверена, что пьет безбожно. Но помнила она годы, прожитые вместе, и не представляла Олега опустившимся, хотя понимала разумом, что это так. Думала она, думала и решила: надо съездить, посмотреть, поговорить, может быть, он в ней нуждается? Видно, не забыл ее, раз столько денег прислал. Василиса второй год жила одна, с детьми, не удалась жизнь и со вторым мужем. Дениска взрослый уж совсем парень, во второй класс ходит, а девочке четвертый годок. Поручила присмотреть за ними Василиса соседке, подруге своей, сказав, что к тетке едет в Москву, взяла на работе три дня за свой счет и полетела.
Павлушин показался ей человеком неразговорчивым. А он просто не знал, что рассказывать про Колункова, понимал, что она не знает, что нет давно прежнего Олега, того, которого она помнит. На вопросы он отвечал односложно: встретятся, сами разберутся. Да и неизвестно, как Колунков встретит ее, будет ли рад. Она, должно быть, тоже давно не та, что вспоминается Олегу Василисой Прекрасной. Младая, изработавшаяся.
— Идемте ко мне, там подождете… Я схожу за ним.
— Ну что вы! — встрепенулась радостно Василиса Егоровна. — И я с вами.
— Это не близко. По тайге… Я один быстрее сгоняю… Да и не уверен, застану ли. Он не всегда днем дома сидит. Если нет его, я записку оставлю…
30
Простудился Колунков. Не прошло даром купанье в речке. Отлеживался в своей берлоге. Проснется в привычном своем похмельном состоянии: тоскливо, тошно. Выпьет, пожует колбасы с хлебом, не вставая с топчана, и спать. Проснется, лежит, думает, как жить дальше, что делать, но думает недолго, засыпает. Так у него шло чередом дня три: просыпался, пил, засыпал. Очнулся на третью ночь и явственно увидел при свете луны какого–то старика у порога, смирно и безмолвно стоявшего.
— Уйди, не мешай! — крикнул сердито Колунков.
Старик сгорбатился, молча вышел на улицу, сильно хлопнул дверью.
— Шляются по ночам, собаки! — разозлился Олег. Такая злость взяла на старика, что готов был вскочить, догнать, накостылять. Мелькнула мысль, что это старый хант, хозяин этой избушки. — - Ну, и хрен с ним! — вслух буркнул и повернулся к стене. «Нет, не хант, подумалось. — У этого бородища огромная, зеленая!» Быстро уснул Олег. Утром не мог понять: приснился ему старик или вправду приходил. Решил, что приснился: не мог же он во тьме так явственно разглядеть его. Помнился облик четко. Бородат, сутул, морщинист, но крепок, еще сто лет проживет, с суковатой палкой. Сучки торчат, обломаны небрежно. Наверное, поднял палку только что, обломал сучки и пошел, опираясь. На голове шапка старая, изношенная, засаленная. Такое в темноте разглядеть нельзя. И цвет бороды разве увидел бы? Помнил, что борода длинная, редкая от старости, чуточку раздвоенная, как у Льва Толстого в конце жизни, и не седая, а с прозеленью, от старости, вероятно. Старику лет девяносто, не меньше.
Колунков, кряхтя, сел на топчане, поскреб волосатые щеки, бороду. «Сам теперь, наверное, как тот старик… Встретит кто в тайге, испугается! Ох–хо–хо! Сыровато в комнате… Сколько же я дней пролежал? Не топил. Ох, и неохота ни черта вставать… Ай–яй–яй, загнусь, загнусь от пьянки… Да-а, а скрываться–то теперь мне не от кого…». — Он пнул ногой пустую бутылку, потянулся за сапогами, выполз на улицу. — «Хорошо дождей нету, зарядят — пропаду… Ох ты, Господи, и водка кончается, надо к хантам топать.
А далеко…»
Он растопил печь, посидел, погрелся. Выпил немного, побоялся, что свалится опять. Нужно сегодня размяться, клюквы набрать немного, а завтра двинуть в магазин.
Направился Колунков на ближнее болото. Ягод там поменьше, и поопаснее оно, есть места бездонные, но далеко идти не хотелось. Ноги какие–то резиновые, то ли от простуды, то ли от долгого лежания и бесконечного запоя. Километра два всего до болота, а устал отдохнуть захотелось. Срубил высокую ровную березку, сделал шест. Без него по болоту ходить опасно. Кинул топор в траву и присел рядом, посматривая на болото, освещенное солнцем. Голые кусты островками торчали среди темно–желтого ковра мха. Кое–где видны следы. Прошлись уже ягодники по болоту и сюда добрались. Рядом с поселком все подобрали. Скоро и на дальнем болоте побывают, лениво размышлял Колунков. Он разморился, на солнце сидючи, дремотно стало ему. Голова тяжелела, клонилась к коленям. Вдруг ему почудилось, что он не один, кто–то подошел, смотрит на него. Олег вскинул голову и увидел ночного старика. Он стоял метрах в пяти от него у куста, опирался на ту самую суковатую палку, смотрел доброжелательно, но улыбался хитренько, хотя губ не видно было среди длинных усов и бороды. Борода большая, широкая, раздвоенная, грудь закрывает, и волосы ее не такие уж редкие, как показалось ночью, но точно, с прозеленью. Опирался на палку дед так, как делают это пастухи: поставил впереди себя и обеими руками оперся о нее.
— Чего тебе? — сердито спросил Колунков. Опять непонятное раздражение стало возникать в нем.
— Поговорить хочется… Ночью–то прогнал, — очень уж задушевным голосом добродушно ответил старик, и Колунков смутился, неловко стало из–за своей грубости.
— Спать хотелось, — буркнул он, оправдываясь.
Ничего, я не в обиде. — Старик шагнул поближе, но не сел, остался стоять, смотрел на Колункова доброжелательно своими зелеными ничуть не поблекшими глазами. — Я интересуюсь, почему ты тут живешь? Разве тут твое место? Разве ты об этом мечтал?
— Что тебе надо? Что ты в чужую жизнь лезешь? Кто ты такой? — снова почувствовал раздражение и рассердился Олег на глупые вопросы незнакомого старика.
— А ты разве меня не узнал? — засмеялся дед добродушно, и пожелтевшие листья на кусте молодых березок зашелестели от ветерка. — Узнал ведь, признайся, — щурил хитренько старик свои зеленые глаза.
И Колунков догадался, кто перед ним: Леший! Догадка эта не произвела на него ни малейшего впечатления, даже раздражения не убавила.
— Ну и что? — по–прежнему злился он. — Раз Леший, значит, в чужую жизнь лезть можно?.. Я в твою не лезу, бродишь и броди себе!
— Чего ты сердишься? Я ж к тебе с добром… Давно наблюдаю за тобой, вижу, маешься, тошно тебе, а все от лени, от трусости…
— И ты туда же, — буркнул Олег. — Кого мне бояться?
— Себя, себя ты боишься! От себя спрятаться Хочешь, а зачем? Ты одарен, ты талантлив…
— Скажи еще — гений! — фыркнул Колунков.
— Нет, не гений! Гений — это труд и бесстрашие, а в тебе нет бесстрашия перед жизнью… Зачем ты работал плотником? Ты окончил институт, ты поэт… Тебе нужно было совершенствоваться в своем деле…
— Это где же — учителем? В деревне? Где ни книг, ни общения с себе подобными, ни времени. Ты знаешь, что такое учитель? А у меня ни призвания, ни умения… Я топором меньше людям зла приносил! — Колунков схватил лежавший рядом топор и со злостью вогнал лезвие в землю. — Со своей бы тоской я таких детей воспитал!
— Ну, ну, опять разошелся — порох! — попытался успокоить его Леший.
— А в городе я работал там, где мне давали койку в общежитии и прописку, понял? — несколько умерил свой пыл Олег. — Потому я и был плотником!
— А зря, лучше бы в библиотеке сидел.
— Кто же меня кормить бы стал, — усмехнулся Колунков, отворачиваясь, и вздохнул.
— Много тебе разве надо? Помнишь? Мне много ль надо? Краюшка хлеба да капля…
— Помню, помню, — перебил Олег и вздохнул еще глубже и грустнее. — Ну, конечно, я мог бы…
— Не только мог бы, но и можешь! — Эти слова Леший произнес раздельно, значительно и так уверенно, что Олег Колунков повернулся резко и уставился на него с необыкновенной надеждой и ожиданием в глазах, как будто услышал откровение о себе, которое переворачивало всю его жизнь.
— Могу? — выдохнул, спросил он.
— Можешь! — убежденно подтвердил Леший. Хитреца, горевшая в его зеленых глазах, исчезла, смотрел он на Колункова деловито, так, как смотрят, когда ведут серьезный и важный разговор. — Сможешь, если примешь мои условия!
— Но какие?! — воскликнул Олег с нетерпением. Чувствовалось, что он готов на все.
— Ты, как всегда, спешишь! Ты всегда пытался решить все проблемы разом, потому что ленив. Ты был упрям, но не обладал достаточным упорством в достижении цели… Погоди, погоди, не возражай, я знаю, что ты считал себя целеустремленным. Знаю! Ты жертвовал малым ради большой решающей победы. И она пришла к тебе: книга — в двадцать с небольшим лет, признание, кажется, шагай дальше, а ты оказался у разбитого корыта… Ты забыл, что малая победа, тоже победа… Ты не старался глубоко мыслить, анализировать, воспринимал все слишком поверхностно, слишком конкретно, не видел факты в их последовательности… Ты слушай, слушай, я только перехожу к главному… К тебе придет все, если ты примешь наши принципы, и отбросишь человеческие! Люди говорят: «Лучше меньше, да лучше», а мы говорим: «Лучше больше и лучше». Они говорят: «Лучше быть бедным, но здоровым, чем богатым и больным». Мы убеждены: «Лучше быть здоровым и богатым, чем бедным и больным». Они говорят: «Всё или ничего». Мы уверены: «Лучше что–нибудь, чем ничего». Они говорят: «Отдать так же приятно, как и получить». Мы считаем: «Отдавать, может быть, и приятно, но получать еще и полезно». Они говорят: «Сделай по закону, это твой долг». Мы говорим: «Сделай вопреки закону, и я тебя отблагодарю». Они говорят: «Победа или смерть». Наш девиз: «Победа ради жизни, а не жизнь ради победы». К чему победа, если умрешь? Горечь поражения можно переждать — все придет к тому, кто умеет ждать. — Леший говорил спокойно, твердо, убежденно, неторопливо.
— А кто это мы? — спросил вкрадчиво Колунков, когда старик умолк.
— Мы это мы, — усмехнулся в зеленую бороду старик, — те, кого я представляю…
— Да–да, ясно! — задумался Олег, потом глянул на Лешего. — И это все? Такая малость…
— Но эта малость в корне меняет все… Я знал, что ты примешь наши принципы. Знал… Тебе нужно уезжать отсюда. В Москву! Там тебя ждут слава, успех. За пропиской и работой не гонись. Тебе нужна роль бедного, неустроенного, гонимого. Всегда найдется женская душа, которая приютит, пригреет бедного поэта…
— Я так давно не писал стихов, — с тоской вымолвил Олег.
— А что ты бормотал, когда по тайге бродил? — лукаво фыркнул Леший, давая понять, что ему все известно.
— Это так, бред… — смутился Олег.
— Не бред, не скромничай! Ты искал путь к новой поэзии… Считай, что ты его нашел. Это не бред — новая форма самовыражения, новая образность, новый взгляд на мир, на все, что тебя окружает… Возьмем море! Сколько великих поэтов писало о нем! Сколько создано великолепных строк! С чем только море не сопрягали! С чем не сравнивали. Можешь ты написать о море что–нибудь оригинальное?
— Нет, не могу, — честно признался Колунков.
— А я говорю, можешь! Вернее, сможешь, когда тебе станет все доступно.
— А когда мне станет все доступно? — осторожно спросил Колунков, чувствуя, как заволновался, как кровь застучала в виски.
— Ты же знаешь, что мне нужно, — хитренько улыбнулся Леший и захихикал по–детски, затряс зеленой бородищей.
— Моя душа? — выдохнул Колунков и уставился на Лешего, затаив дыхание.
— Ну-у, — сморщил нос Леший, смухордился, отвернулся разочарованно, словно огорчил его сильно Колунков своей недогадливостью. — Зачем мне твоя душонка? Держи ее при себе…
— А что же? Что же? — нетерпеливо придвинулся к зеленому старику Олег, радуясь, что душа останется при нем, но одновременно царапнуло немного, что душа его, оказывается, такая дешевка, что даже нечистому не нужна. Колунков дрожал, руки его тряслись так, что он вынужден был сунуть их между колен, которые, впрочем, тоже ходили ходуном, и сильно зажать их.
— Ша! Неужели ты такой недогадливый? Не верю, ох, не верю, — вздохнул Леший, и ветви затрепетали, закачались от его выдоха, зашелестели, посыпались желтые листья с березок.
— Понял, понял! — откачнулся Олег, вытирая ладонью взмокший лоб.
— Да, да, — подтвердил ласково Леший. — Совесть!
— Ну–да, верно, — забормотал, не глядя на него Колунков, забормотал как бы сам с собой, — совесть мешает творить… Ученые давно поняли: непременная черта гения — отсутствие угрызении совести… Зачем мне совесть… — и, словно вспомнив о чем–то, быстренько обратился к Лешему, который по–прежнему ласково и хитренько щурил зеленые глазки, удивительно маленькие на его большом волосатом лице. — А как ты докажешь? Совесть получишь, а мне! — Колунков сунул кукиш Лешему в нос и захохотал: — Ха–ха–ха! Не на того напал! Докажи…
— А как тебе доказать? — с готовностью и, кажется, с удовольствием подхватил старик.
— Доказать?.. А вот так… Море, море, найди мне новый поэтический образ моря, сравни с тем, с чем никто никогда не сравнивал, а! Каково? Ха–ха–ха! — Колунков обрадовался, словно он уел Лешего так, что тот навсегда стушуется.
Но Леший подхватил его смех, говоря:
— Это же пустяк! Давай вместе… Вспоминай, с чем обычно сравнивали море, ну?
Колунков задумался, стал вспоминать строки Пушкина, забормотал тихонько:
— Когда, бушуя в бурной мгле, играло море с берегами…
— Да–да! — подхватил Леший. — Прекрасно море в бурной мгле!
— Как я люблю твои отзывы, — морщил лоб, с трудом вспоминал Колунков, — глухие звуки, бездны глас, и тишину в вечерний час, и своенравные порывы!
— Точно! — обрадовался Леший. — И сколько бы ты ни читал, всегда: и блеск, и тень, и говор волн… Море синее, море шумное, море сильное, неразумное.
— Это кто?.. Не помню… Море синее, море шумное…
— Это я! — хохотнул Леший, и куст рядом с ним зашумел, согнулся от порыва ветра. — Не тебе же одному море воспевать! Помнишь, как ты писал в семнадцать лет: я моря не видел, мне море не снилось… Я вырос в тамбовской деревне степной. Но слушал я песни о вечности синей, и сердце мое наполнялось тоской…
— Хватит! — перебил Олег. — Было, было, грешил, повторял за другими, а что ты нового предложишь? С чем сравнишь?
— А ты сравни море… — зашептал таинственно старик.
— С чем? — дрожа вытянулся навстречу Олег с таким видом, словно от того, с чем сравнит море Леший, зависит его жизнь.
— Со свалкой! — ахнул старик. — А? Каково?
— Со свалкой? — съежился Колунков, передергиваясь от озноба. — Ново… Но свалка и море… как–то… не вяжется. Две вещи несовместные…
— Ха–ха–ха! Несовместные! — Ветер пронесся по лесу. Забились, зашумели деревья.
— Ты потише, — попросил Олег. — Зябко… и уши болят.
— Ладно, ладно, — сбавил тон Леший. — Говоришь, несовместные? А ты был хоть раз на берегу моря? Не видел разве, что в волнах качаются бутылки, банки, пакеты, презервативы… Разве это не свалка?
— Но это проза, проза…
— Шучу, — серьезно сказал старик, поглаживая бороду морщинистой рукой. — Я же не прошу тебя сравнивать море со свалкой промышленных отходов, ты сравни ее со свалкой стружек из нержавейки.
— Стружек, — задумался Колунков и повел пальцем, делая плавные зигзаги, словно рисуя волны. — Хорошо! Синие–пережженные, и блестящие, как пена на солнце. Верно, верно! Ново и здорово! — восхитился он, но что–то беспокоило, не удовлетворяло, и он понял что: — Хорошо, но мысль какая, мысль где?
— То дай тебе образ, то дай мысль! — рассердился Леший. — Ты хочешь, чтоб я тебя за твою гнилую паршивенькую совесть сделал Пушкиным? Может, тебе псевдоним взять Олег Пушкин. А?.. Образ дам, а мысль нет! Мыслей каждый добивается в одиночку. И через страдания, через муки! Мысль из пальца не высосешь, из пальца вычмокивать можно свалки рулей, пирамиды — люди–гниды. И чем непонятней, тем лучше! Прочтут, скажут: непонятно, а здорово… Ты же знаешь, что в наше время развитого алкоголизма каждый десятый ребенок родится дебилом, каждый десятый! А сколько в промежуточном состоянии, кого ни дебилом, ни нормальным не назовешь. Им тоже нужны свои стихи, своя музыка — брейк, рок–перескок… Нет, нет, ты молчи, не заносись! Скажешь, не знаешь, что всего два–три поэта нужны времени, и всё, дорогой мой, и всё! Задача остальных стихослагателей — обслуживать население. Да–да, и это почетная миссия! И за это им слава и деньги! А поэты, хе–хе, поэты прозябают в бесчестии и нищете, спиваются… Ну кто такой был Рубцов? Алкаш, ничтожество грязное и оборванное. Кто его знал? А слава кому? Деньги кому? Кто в английских костюмах? Кто по заграницам? Ты сам все это знаешь… И я освобожу тебя от совестишки, дам только второе. Я научу, как ухватить славу за хвост, деньги дам, у тебя есть все для этого. Вспомни себя семнадцатилетнего, вспомни свои строки: «…я люблю те стихи, что еще не написаны мною, те стихи, что вообще написать никогда не смогу, и случайный мотив, что опять обошел стороною, только пальцы обжег, да еще поманил на бегу. И опять по весне нас мучительно тянет из дома… И о боли вчерашней застывшую память гоня, я люблю всех друзей, что со мною еще не знакомы, и любимых моих, что еще не встречали меня…» Ну разве можно этими стихами обратить на себя внимание? Все просто, ясно, понятно. Ничего нового, шокирующего, экстравагантного! Есть, конечно, ритм музыкальный, завораживающий, но не новый, БУ — бывший в употреблении, есть настроение, чистота юношеская чувствуется, душевность. Вот ту душу твою я бы с наслаждением купил, хо–хо–хо, — хохотнул сдержанно Леший, помня о просьбе Колункова говорить потише. — Все у тебя есть, бери ритм этот мягкий, бери настроение, а слова соединяй самые неожиданные, чтоб шокировали, чтоб ахнул тот, кто прочтет! Объявляй всем, что это поэзия будущего, новая волна, которая смоет косную бескрылую поэзию. Напора больше, наглости! Говори и поступай так, как этого не допускает мораль. Делай то, что кажется людям невозможным, невероятным. Никто не поверит, что ты способен на слова и поступки, на которые они не способны. Говори и поступай уверенно, агрессивно, обескураживающе и ошеломляюще. Больше шума и словесной мишуры, больше непонятного. Не важно, что ты говоришь, важно, как говоришь. Наглость, напор, самоуверенность назовут убежденностью, амбицию воспримут как возвышенность ума, манеру поучать и поправлять — как превосходство. Пусть ломают голову в поисках мыслей в твоих стихах, пусть ищут и находят в них то, чего там нет… Нет, не бойся, никто не поймет, что за словами в стихах ничего не стоит. А если кто поймет, критикнет, это камень в твой пьедестал, всегда можно крикнуть, что зажимают, душат истинную поэзию… И печататься не рвись! Эстрада, эстрада — мать славы! При чтении вслух ритм важен, а не смысл… Но в журналы носи, предлагай, делай вид, что бьешься, а тебя не пускают.
— А если возьмут?
— Хе–хе, возьмут, конечно, будут брать. Но ты забыл о редакторском зуде, обязательно найдут, что поправить. И Достоевского правили, Гоголя правили… Решают–то несколько человек: один не тронет стих, другой, а третий, чтоб показать, что он, начальник, в поэзии тоже разбирается, что–нибудь да подчеркнет, а ты ни слова, ни запятой не отдавай! Гордость выказывай, превосходство свое! И выкинут стихи из номера… Выбросят, выбросят, ведь начальник подчеркнул. Нет дураков из–за какого–то одного твоего слова паршивого ссориться с начальством. Ты видел объявление на заборах: требуются редакторы? И я не видел… Выкинут стихотворение — новый камень в пьедестал: зажимают, мол, хода не дают, завистники!.. А с эстрады шпарь и исподволь рассказывай слушателям, как зажимают, как выхолостить хотят твою поэзию чиновники, но ты ни строчки бюрократам не уступишь! И книжечку показывай, вот, мол, писал в детстве, как все, печатали, а стал по–своему говорить, нашел свой язык, завистники чиновники–графоманы заели… Год–другой, и легенды пойдут…
Колунков слушал жадно, веря и не веря Лешему, и, когда лохматый старик запнулся на мгновение, спросил шепотом:
— А нельзя, как Рубцов…
— Хэ, — хмыкнул Леший, то ли огорченно, то ли удовлетворенно. — Не могу! Не дано… Как говорится, не моя епархия! Не туда обратился…
— Это я так, — быстро бросил Олег, опасаясь, что Леший обидится. — Я согласен… Но я, наверно, что–то должен сделать… Ну, чтоб совесть… убить…
— Да–да–да, сделать! И сделать такое, чтоб навсегда убедиться, что совести у тебя нет! Сделать самое страшное, на что способен человек без совести. Иначе ты в себя не поверишь! Иначе будут возвращаться к тебе клочки совести и душить тебя, душить. Совесть ты должен отдать мне раз и навсегда…
— А как, как? — снова начал дрожать Колунков.
— Ты сам должен назначить цену, и самую высокую… выше не должно…
— Пролить кровь? — выдохнул Олег в горячке и закачал головой, понимая, что угадал.
— И близкого человека, — подсказал Леший.
Олег сидел, раскачиваясь всем телом, словно пытался унять боль. На Лешего он не смотрел, Раскачивался так долго, потом остановился, хитренько посмотрел на старика, на его бороду и волосы с прозеленью от старости, на руки, морщинистые, словно были они в темно–зеленых замшевых перчатках.
— А ты знаешь? — прошептал Олег, еле шевеля губами. — Ближе тебя у меня никого нет… нету теперь…
Он схватил топор, торчавший в земле рядом, вскочил, как пружиной подброшенный, и острием топора врезал Лешему в косматую голову. Топор смачно, со стуком впился в череп Лешего, но крови не было, а Леший хохотнул коротко, будто Колунков щекотнул его. Олег вырвал топор и бил, бил, бил Лешего по голове, только щепки летели. Бил до тех пор, пока не услышал чей–то голос сзади. Услышал, опустил топор, оглянулся.
— Зачем ты дерево губишь? — спросил Андрей Павлушин, подходя. — Привет!
31
Олег перебросил топор в левую руку, поздоровался энергично, вытер лоб кепкой и взглянул на изуродованный ствол кедра. Топор в его руке дрожал. Но рад был Колунков появлению Павлушина несказанно, просто распирало от внезапно охватившей радости.
— Я с новостями, — говорил Павлушин, вглядываясь в потное бледное лицо Олега. — Не знаю, как ты отнесешься, но я рад, рад за тебя… Василиса приехала. За тобой… Пошли собираться…
— Ха–ха–ха! Василиса, ха–ха! — закатился, залился Колунков. Он аж присел на корточки от хохота, потом вообще сел на землю, бросил топор и стал стукать кулаком по мягкой земле. Так же неожиданно, как захохотал, он умолк и глянул снизу вверх на Павлушина. — Врешь!? — Глаза его сузились, как от испуга. Он заговорил быстро, просительно: — Она одна приехала, одна? Без Дениски, скажи?! Ну!
— Одна, — удивился Андрей.
— Одна, — повторил радостно Колунков и задумался. — Одна — это хорошо, — удовлетворенно прошептал он. — Это хорошо… — смотрел он, прищурившись на болото, в одну точку, смотрел, все более оживляясь, словно увидел там что–то очень его заинтересовавшее.
Олег вытянул шею, вглядываясь, поднялся, прихватил с собой топор и на цыпочках пошел к краю болота, к тому месту, где, он знал, была бездонная топь. Андрей затих, тоже смотрел туда, но ничего не видел. Колунков у самого края остановился. Мох колебался под его ногами, шевелился. Остановился Олег, оглянулся и с таинственным видом махнул рукой Павлушину, подзывая. Андрей подошел к нему осторожно, стараясь не шуметь.
— Гляди, — прошептал еле слышно Олег, указывая на озерцо, покрытое плотным слоем желтоватой ряски.
Андрей ничего не видел: болото, как болото, спокойное, тихое.
— Не видишь? — прошептал Колунков, не оборачиваясь.
Павлушин помотал головой недоуменно.
— Ты присядь, присядь… гляди…
Андрей послушно присел, вытянул шею, и Олег коротко тюкнул его по голове острием топора, точно в центр кепки. Павлушин ткнулся в ряску, мягко, с таким звуком, словно мокрую тряпку бросили на пол. Голова Андрея погрузилась в мутную жижу, окрашивая ее в коричневый цвет. Колунков ногой подтолкнул тело Павлушина к озерцу и с улыбкой смотрел, как оно погружается, исчезает в болоте. Ряска тихонько колыхнулась, сомкнулась и успокоилась, словно и не было Андрея, только алеют две капли крови, капнувшие с топора, на желтоватом мху, как клюквинки после первого мороза, да окровавленный кончик топора напоминает о случившемся. Топор Олег кинул в озерцо. Он глухо блюкнул и исчез. Колунков наступил на капли крови на мху. Нога утонула, выступила вода. А когда он убрал ногу, мох, как поролон, поднялся. От крови и следа не осталось. Вода смыла. С удовлетворением огляделся Олег и бодро зашагал к избушке ханта. Покойно было на душе.
Собирался недолго. Кинул в тощенький рюкзачок последнюю бутылку водки, подержав ее в руках, соображая, сейчас раскупорить или по дороге, решил потом. Документы, деньги сунул в боковой карман, огляделся: скомкал лохмотья на топчане, скинул их на пол. Палкой притоптал, перемешал золу в печке. Чтоб не казалась свежей, кинул сверху на золу горсть мусора и присел на топчан перед дальней дорогой. Душа трепетала, рвалась начать новую жизнь! Надежда, нет скорее уверенность, что у него начинается иная пора, лучшая, та, о которой он мечтал в юности, засела в нем крепко. Он поднялся, бодрый, решительный, закинул за спину рюкзачок, гитару в чехле, взял в руки ружье, вышел из избушки и зашагал напрямик по тайге туда, где километрах в пяти отсюда проходила линия железной дороги.
Дошел, расположился в кустах под небольшим мостом, привалился спиной к бетонной стене и стал прислушиваться, ждать поезда. Ружье он все держал в руке, потом сообразил, что с собой его брать нельзя, и с сожалением кинул в речку. Сидел, ждал, ни мыслей никаких не было, ни чувств: одно тупое и чуть ли не равнодушное ожидание. Поезд рано или поздно должен пойти, мимо не пройдет. Тихо, дремотно, веки тяжелели, опускались. Сколько он так сидел, непонятно: задремывал, просыпался, снова задремывал, пока не услышал натужное тарахтенье тепловоза. Оживился, выглянул. Товарняк появился из–за поворота и медленно приближался. Шел из поселка Вачлор в Сургут. Олег снова присел к бетонной стене: машинист не должен его видеть.
Тепловоз, спокойно урча, прокатился над ним, стукая колесами на стыке рельс. Колунков вылез на насыпь, приладил удобнее рюкзак и гитару за спиной, глядел, как медленно катятся мимо вагоны, поднялся к самым рельсам. Выбрал издали катящийся к нему новый вагон с хорошими скобами с краю, примерился, ухватился за скобу, пробежался немного рядом, подпрыгнул на ступеньку и полез по железным скобам наверх, заглянул внутрь. Вагон, как и предполагал Олег, был пустой, видны на дне черные щепки, мусор от шпал, пахло креозотом. В вагоне привозили в поселок на звеносборку шпалы. Колунков перелез через борт и по скобам спустился внутрь.
Покачивался, поскрипывал вагон, выстукивал радостно: «В Москву! В Мос–кву!» Услышав это, Олег захохотал возбужденно: надул! Ох–хо–хо! Всех надул!
Он сел, грохнулся в угол вагона, довольный собой: и–ха–ха! Всех провел! И вдруг увидел, как в том месте, где он перелазил через борт вагона показалась то ли старая шляпа с помятыми обвисшими полями, то ли какой–то колпак, потом лохматая голова хиппи с зелеными глазами, с длинными спутанными, вероятно, лет пять немытыми и нечесаными волосами. Они сосульками торчали из–под дурацкого колпака. Этот хиппи проворно и ловко взобрался на борт и уселся на нем, свесив ноги и озорно поглядывая на смеющегося Колункова. Лукавая мордашка его сияла от удовольствия, словно он торопился повеселиться вместе с Олегом и доволен, что успел. Колунков сразу догадался, что этот озорник внук Лешего, Лешачок. Олег схватил большую щепку со дна вагона и махнул рукой, сделал вид, что запустил щепку в озорника. Лешачок дернулся в сторону, тоже сделал вид, что уклонился от летящей щепки. Они дружно заржали, довольные, что поняли друг друга, что они такие жизнерадостные весельчаки.
А колеса вагона неторопливо, уверенно стучали: «В Мос–кву! В Мос–кву!»
Эпилог
Вертолет летел над тайгой. Он изредка вздрагивал, мелко трясся, и Юрка Звягин в такие мгновения сильнее сжимал пальцами край сиденья. Он с опаской прислушивался к неровному гулу мотора и дребезжанью в углу салона за наваленными в кучу мешками, рюкзаками, топорами, бензопилой и другим инструментом, и ему казалось, что вертолет не выдержит тряски и развалится. Юрка Звягин смотрел в иллюминатор на плывущие внизу верхушки сосен, берез. То тут, то там по тайге синели озера и большими пятнами тянулись болота. Тень вертолета перепрыгивала через реки, скользила по деревьям и озерам. Где–то там вдали должен вскоре появиться поселок, существующий пока только на бумаге. И первыми жителями и строителями поселка будут они, десантники! Эти семь мужчин и одна девушка!
Напротив Юрки спокойно играли в дорожные шахматы его отец, бригадир Михаил Иванович Звягин и Сашка Ломакин. Рядом со Звягиным сидел высокий лобастый парень и внимательно следил за игрой, временами морщил лоб. Возле лобастого дремал бородатый мужик. Когда вертолет вздрагивал, голова его вяло покачивалась. Девушка сидела в уголке, старалась не смотреть в иллюминатор. К ней пересел парень, носатый, тонкогубый, с реденькими коротенькими усиками, улыбнулся доброжелательно, спросил:
— Никогда еще не летала в вертолете?
— А как ты догадался?
— За версту видно.
Сашка Ломакин, услышав разговор, поднял голову, взглянул на них и сказал Звягину:
— Помнишь, как восемь лет назад так же летели?
— Помню… Как отец–то?
— Пасеку завел. О язве забывать стал… Так-с, мы конем сюда скаканем. Шах вам, сэр!.. Летом я у него месяц провел. Накупался в Вороне…
— Н-да… Шажок мне… Так, а если мы сюда? Да, вот так!.. Разбрелись десантнички… А Павлушин с Колунковым так и сгинули… ни слуху, ни духу…
Гул мотора изменился, утих малость. Вертолет накренился немного, разворачиваясь.
— Прилетели, что ли? — оторвался от маленькой доски Звягин и глянул в иллюминатор.
Внизу расстилалась тайга, тайга, тайга без конца и края…
1978–1988 гг.
пoc. Ульт–Ягун Сургутского р-на, г. Москва