Премьера оперы «Пиковая дама» состоялась 7 декабря 1890 года. Уже 19 декабря первое представление оперы прошло в Киеве. Чайковский писал Ипполитову-Иванову: «Наконец, после почти двухмесячной возни с постановкой “Пиковой дамы”, Я имею возможность отдохнуть. Но зато “Пиковая дама” до того мне надоела (каковое обстоятельство не мешает мне быть очень довольным ею), что ты уволь меня от рассказа о том, как ее ставили в обоих городах и как я волновался, боялся, огорчался, радовался, страдал и наслаждался. В общем скажу только, что и невиданно роскошная постановка на столичной сцене, и скромная, но изящная провинциальная меня вполне удовлетворили и что всеми исполнителями я безусловно доволен»[758].
Разрыв отношений
Общение Чайковского и Надежды Филаретовны последние годы проходило одновременно на фоне растущей славы композитора, всеобщего почитания его таланта и тяжелых и длительных болезней Мекк, которые не только изнуряли ее, но и надолго изолировали от всех близких, делая ее жизнь невыносимой.
Надежда Филаретовна прибегала к помощи Владислава Пахульского[759], который с 1878 года работал у нее секретарем, а к этому времени стал мужем ее дочери Юлии Карловны фон Мекк. Ему было поручено сообщать Чайковскому о Надежде Филаретовне и ее здоровье, когда она не могла этого сделать самостоятельно.
Переписка Петра Ильича с Мекк прекратилась в сентябре 1890 года, когда Надежда Филаретовна сообщила Чайковскому, что вынуждена прекратить ежемесячные выплаты. Петр Ильич, который в этот момент находился в Тифлисе, написал ей большое письмо:
«Милый, дорогой друг мой!
Известие, сообщаемое Вами в только что полученном письме Вашем, глубоко опечалило меня, но не за себя, а за Вас. Это совсем не пустая фраза. Конечно, я бы солгал, если бы сказал, что такое радикальное сокращение моего бюджета вовсе не отразится на моем материальном благосостоянии. Но отразится оно в гораздо меньшей степени, нежели Вы, вероятно, думаете. Дело в том, что в последние годы мои доходы сильно увеличились, и нет причины сомневаться, что они будут постоянно увеличиваться в быстрой прогрессии. Таким образом, если из бесконечного числа беспокоящих Вас обстоятельств Вы уделите частицу и мне, – то ради Бога, прошу Вас быть уверенной, что я не испытал даже самого ничтожного мимолетного огорчения при мысли о постигшем меня материальном лишении. Верьте, что все это безусловная правда; рисоваться и сочинять фразы я не мастер. Итак, не в том дело, что я несколько времени буду сокращать свои расходы. Дело в том, что Вам, с Вашими привычками, с Вашим широким масштабом образа жизни, предстоит терпеть лишения! Это ужасно обидно и досадно; я чувствую потребность на кого-то свалить вину во всем случившемся (ибо, конечно уж, не Вы сами виноваты в этом) и между тем не знаю, кто истинный виновник. Впрочем, гнев этот бесполезен и бесцелен, да я и не считаю себя вправе пытаться проникнуть в сферу чисто семейных дел Ваших. Лучше попрошу Владислава Альбертовича написать мне при случае, как Вы намерены устроиться, где будете жить, в какой мере должны подвергать себя лишениям. Не могу высказать Вам, до чего мне жаль и страшно за Вас. Не могу вообразить Вас без богатства!..
Последние слова Вашего письма немножко обидели меня, но думаю, что Вы не серьезно можете допустить то, что Вы пишете. Неужели Вы считаете меня способным помнить о Вас, только пока я пользовался Вашими деньгами! Неужели я могу хоть на единый миг забыть то, что Вы для меня сделали и сколько я Вам обязан? Скажу без всякого преувеличения, что Вы спасли меня и что я, наверное, сошел бы с ума и погиб бы, если бы Вы не пришли ко мне на помощь и не поддержали Вашей дружбой, участием и материальной помощью (тогда она была якорем моего спасения) совершенно угасавшую энергию и стремление идти вверх по своему пути! Нет, дорогой друг мой, будьте уверены, что я это буду помнить до последнего издыхания и благословлять Вас. Я рад, что именно теперь, когда Вы не можете делиться со мной Вашими средствами, я могу во всей силе высказать мою безграничную, горячую, совершенно неподдающуюся словесному выражению благодарность. Вы, вероятно, и сами не подозреваете всю неизмеримость благодеяния Вашего! Иначе Вам бы не пришло в голову, что теперь, когда Вы стали бедны, я буду вспоминать о Вас иногда!!!! Без всякого преувеличения я могу сказать, что я Вас не забывал и не забуду никогда и ни на единую минуту, ибо мысль моя, когда я думаю о себе, всегда и неизбежно наталкивается на Вас.
Горячо целую Ваши руки и прошу раз навсегда знать, что никто больше меня не сочувствует и не разделяет всех Ваших горестей.
Ваш П. Чайковский
Про себя и про то, что делаю, напишу в другой раз. Ради Бога, простите спешное и скверное писание; но я слишком взволнован, чтобы писать четко»[760].
Если в письме Нажде Филаретовне композитор старался сохранить выдержку и пытался создать впечатление, что ничего в их отношениях не изменится, то Юргенсону он уже открывает свои истинные чувства и взгляды на произошедшее:
«Теперь сообщу тебе весьма для меня неприятную вещь. У меня отныне шестью тысячами в год будет меньше. На днях я получил от Н. Ф. фон Мекк письмо, в коем она сообщает, что, к крайнему своему прискорбию, вследствие запутанности дел и разорения почти полного принуждена прекратить выдачу ежегодной субсидии. Я перенес этот удар философски, но тем не менее был неприятно поражен и удивлен. Она так много раз писала, что я обеспечен в отношении получения этой субсидии до последнего моего издыхания, что я в это уверовал и думал, что на сей предмет у нее устроена такая комбинация, что, несмотря ни на какие случайности, я не лишусь своего главного и, как я думал, самого верного дохода. Пришлось разочароваться. Теперь я должен совершенно иначе жить, по другому масштабу, и даже, вероятно, придется искать какого-нибудь занятия в Петербурге, связанного с получением хорошего жалования. Очень, очень, очень обидно; именно обидно. Отношения мои к Н. Ф. фон М[екк] были такие, что я никогда не тяготился ее щедрой подачкой. Теперь я ретроспективно тягощусь; оскорблено мое самолюбие, обманута моя уверенность в ее безграничную готовность материально поддерживать меня и приносить ради меня всяческие жертвы. Теперь мне бы хотелось, чтобы она окончательно разорилась, так, чтобы нуждалась в моей помощи. А то ведь я отлично знаю, что с нашей точки зрения она все-таки страшно богата; словом, вышла какая-то банальная, глупая штука, от которой мне стыдно и тошно»[761].
У Надежды Филаретовны действительно были непростые обстоятельства – собственное здоровье, смертельная болезнь ее старшего сына Владимира, который был опорой ее и надеждой в делах по управлению принадлежавшими ей предприятиями и имениями. Были и материальные затруднения, и потери – покупка ее сыном Николем имения Копылово вблизи Каменки, по рекомендации отца своей жены Льва Васильевича Давыдова. Имение оказалось в плохом состоянии, потребовало огромных вложений. Об этом Надежда Филаретовна писала композитору:
«Я думаю, Вы помните, дорогой мой, как я не желала, чтобы он покупал имение, я находила это и слишком преждевременным и слишком крупным расходом для его средств. Но, к несчастью, Лев Васильевич ему советовал купить и даже нашел для него Копылово, и так как это согласовалось с ребяческим желанием самого Коли, то он и послушался его, заплатил за имение сто пятьдесят тысяч рублей, в котором все постройки разрушались; конечно, их было необходимо возобновить, да и все надо было завести – и скот и орудия и т. д. Ну, вот как начал строиться и устраивать имение, так и остальное состояние ушло, и такое прекрасное состояние, какое он получил из моих рук, теперь улетучилось, и мне больно, тяжело, невыносимо. Я не могу обвинять в этом Колю, потому что он был очень молод и совершенно неопытен, но я удивляюсь, что Лев Васильевич так мало заботился о благосостоянии своей собственной дочери, что мог толкнуть юного и неопытного мальчика на такой скользкий путь, как возня с имением. <…> Боже мой, Боже мой, как это все ужасно! Кладешь всю свою жизнь, все способности на то, чтобы доставить своим детям обеспеченную, хорошую жизнь, достигаешь этого, но для того, чтобы очень скоро увидеть, что все здание, воздвигнутое тобою с таким трудом и старанием, разрушено, как карточный домик. Как это жестоко, как безжалостно!»[762]
На этом переписка Чайковского и Мекк оборвалась. Еще в течение года Пахульский писал композитору о состоянии ее и делах семьи, проявляя полную осведомленность и о делах Петра Ильича, постоянно передавал приветы от самой Надежды Филаретовны и ее дочери Юлии Карловны.
Изменения отношений с Мекк продолжали гложить Петра Ильича, и в определенный момент он все же выплеснул то, что накипело, в письме Пахульскому от 6 июня 1891 года:
«Многоуважаемый Владислав Альбертович!
Получил сейчас Ваше письмо. Совершенно верю, что Надежда Филаретовна больна, слаба, нервно расстроена и писать мне по-прежнему не может. Да я ни за что в свете и не хотел бы, чтобы она из-за меня страдала. Меня огорчает, смущает и, скажу откровенно, глубоко оскорбляет не то, что она мне не пишет, а то, что она совершенно перестала интересоваться мной. Ведь если бы она хотела, чтобы я по-прежнему вел с ней правильную корреспонденцию, – то разве это не было бы вполне удобоисполнимо, ибо между мной и ей могли бы быть постоянными посредниками Вы и Юлия Карловна? Ни разу, однако ж, ни Вам, ни ей она не поручала просить меня уведомлять ее о том, как я живу и что со мной происходит. Я пытался через Вас установить правильные письменные сношения с Н[адеждой] Ф[иларетовной], но каждое Ваше письмо было лишь учтивым ответом на мои попытки хотя бы до некоторой степени сохранить тень прошлого. Вам, конечно, известно, что Н[адежда] Ф[иларетовна] в сентябре прошлого года уведомила меня, что, будучи разорена, она не может больше оказывать мне свою матерьяльную поддержку. Мой ответ ей, вероятно, также Вам известен. Мне