Чем дальше он удалялся от дома, где осталась Антонина Ивановна, тем лучше становилось ему.
Жизнь возвращалась… Чайковский поспешит обрадовать Надежду Филаретовну: «Не знаю, что будет дальше, но теперь я чувствую себя как бы опомнившимся от ужасного, мучительного сна или, лучше, от ужасной, долгой болезни. Как человек, выздоравливающий после горячки, я еще очень слаб, мне трудно связывать мысли, мне очень трудно было написать даже письмо это, но зато какое ощущение сладкого покоя, какое опьяняющее ощущение свободы и одиночества!»
Будущее уже рисовалось ему в светлых тонах. Даже и с Антониной Ивановной. Он пишет в том же письме к Надежде Филаретовне: «Если знание моей организации не обманывает меня, то очень может быть, что, отдохнувши и успокоивши нервы, возвратившись в Москву и попавши в обычный круг деятельности, я совершенно иначе начну смотреть на жену. В сущности, у нее много задатков, могущих составить впоследствии мое счастье. Она меня искренно любит и ничего больше не желает, как чтоб я был покоен и счастлив. Мне очень жаль ее».
Желание писать музыку вернулось к Петру Ильичу. Он был на седьмом небе от счастья.
«Сердце мое полно. Оно жаждет излияния посредством музыки. Кто знает, быть может, я оставлю после себя что-нибудь в самом деле достойное славы первостепенного художника. Я имею дерзость надеяться, что это будет».
Письмо сильно расстроит баронессу фон Мекк: «Но как мне было больно, как жаль Вас, читая это письмо, я и сказать не могу. Несколько раз слезы застилали мне глаза, я останавливалась и думала в это время: где же справедливость, где найти талисман счастья и что за фатализм такой, что лучшим людям на земле так дурно, так тяжело живется. А впрочем, оно и логично: лучшие люди не могут довольствоваться рутинным, пошлым, так сказать, программным счастьем. А чего бы я не дала за Ваше счастье!» — напишет она в ответ. И поспешит добавить: «Вы единственный человек, который доставляет мне такое глубокое, такое высокое счастье, и я безгранично благодарна Вам за него и могу только желать, чтобы не прекратилось и не изменилось то, что доставляет мне его, потому что такая потеря была бы для меня весьма тяжела».
К великой радости Чайковского, вслед за ним в Каменку, к гостеприимной сестре Сашеньке, приехал брат Модест Ильич. Он скоро уговорил Петра Ильича не ехать ни в какие Ессентуки, а остаться здесь, в Каменке, подольше. Соблазнял охотой, покоем, пугал тем, что из-за русско-турецкой войны на Кавказе опять неспокойно, и добился своего — Чайковский остался в Каменке.
Если он не охотился и не гулял с Модестом — он работал.
«Онегина» пока не трогал — надо было инструментовать Четвертую симфонию, посвященную баронессе фон Мекк.
Любимым его напитком сделался чай.
В Москву он вернулся одиннадцатого сентября — к началу занятий в консерватории.
Баронесса фон Мекк в это время была в Италии.
Он вернулся в Москву полным благих намерений. Незадолго до отъезда из Каменки он написал: «Пишу Вам под грустным впечатлением, дорогая Надежда Филаретовна! Сегодня уехал отсюда младший из двух моих милых братьев; старший уже в Петербурге. Погода делается осенней, поля оголились, и мне уж пора собираться. Жена моя пишет мне, что квартира наша скоро готова. Тяжело мне будет уехать отсюда. После испытанных мной треволнений я так наслаждался здешним покоем. Но я уеду отсюда, во всяком случае, человеком здоровым, набравшимся сил для борьбы с фатумом. А главное, что я не обольщаю себя ложными надеждами. Я знаю, что будут трудные минуты, а потом явится привычка, которая, как говорит Пушкин:
…свыше нам дана, Замена счастию она».
Однако человек предполагает, а жизнь располагает…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ «ВТОРОЕ БЕГСТВО »
— Вы слышали — Чайковский женился!
— Неужели?
— Да, еще в начале июля!
— Вот так новость! А Николай Григорьевич знал?
— Узнал только позавчера.
— Ну, Петр Ильич, ну, скрытная душа. А кто его счастливая избранница?
— Некто Милюкова, говорят — музыкантша, говорят — училась в консерватории…
— Милюкова… Не родственница ли Николая Павловича?
— Нет, она из других, из э-э-э… захудалых. Я слышал, что она бедна, зарабатывает на жизнь уроками.
— Хоть собой хороша?
— Не без этого. Постойте, господа, сейчас мы спросим Эдуарда Леонтьевича. Эдуард Леонтьевич! Милости просим к нам!
— Позвольте, но при чем здесь Эдуард Леонтьевич?
— Супруга Петра Ильича его бывшая ученица.
— Эдуард Леонтьевич, что вы нам скажете о жене Петра Ильича? Говорят, что она училась у вас? Какова она?
— Простите, господа, супруга Петра Ильича действительно училась у меня некоторое время, но больше я о ней ничего сказать не могу. Не привык, знаете ли, обсуждать чужих жен, тем более — жен своих коллег.
— Ну, хотя бы скажите — она красива?
— На вкус и цвет товарища нет, господа, — подобно всем потомкам обрусевших немцев, Эдуард Леонтьевич любил вставить в речь пословицу или поговорку.
— Дождитесь завтрашнего вечера, господа! Раз уж Эдуарду Леонтьевичу угодно скрытничать…
— А что завтра вечером?
— Разве вы не знаете — Юргенсоны устраивают вечер в честь Чайковских!
Петр Иванович Юргенсон был человеком интересной судьбы. Он родился в Ревеле, в семье обычного рыбака, а в возрасте четырнадцати лет был отправлен отцом в Петербург, где служил в нескольких нотных магазинах, пока не получил предложение занять место управляющего музыкальной фирмой Шильдбаха в Москве. Вскоре он открыл собственное дело, а вдобавок стал одним из директоров Московского отделения русского музыкального общества.
С Чайковским он дружил, став для него не только другом, но и издателем, причем Петр Иванович издавал Чайковского, не считаясь с выгодой. Порой изданные партитуры приносили ему одни лишь убытки, причем немалые, но Юргенсон не падал духом — он верил в Чайковского, в его талант, в его гений столь же сильно, как и баронесса фон Мекк.
Порой, подобно ей, Юргенсон выручал Петра Ильича деньгами. Разумеется, Петр Иванович не мог не откликнуться на такое событие, как женитьба Чайковского. Юргенсону казалось, что друг его счастлив, и это было прекрасным поводом для праздника…
Сразу по приезде в Москву счастье исчезло, а вместе с ним исчезли и благие намерения.
Антонина Ивановна вела себя словно замоскворецкая купчиха.
Она сняла новую квартиру, побольше, и всю ее украсила пошлыми статуэтками, тошнотворными занавесками, безвкусными кружевными скатерками… Все было кричаще ярким, призванным не услаждать глаза, а колоть их.
Она вошла в роль хозяйки, обзавелась вульгарной связкой ключей, для чего ей пришлось навесить замки повсюду — на двери, шкапчики, сундуки, из соображений экономии вместо восковых свечей «на каждый день» покупала сальные.
Она наняла кухарку, кухарка оказалась воровкой. Она рассчитала ее со скандалом, недоплатив два рубля. Кухарка отправилась к мировому судье и получила причитающееся с его помощью.
Петр Ильич, узнав об этом, чуть не лишился чувств — его жена судилась с кухаркой из-за двух рублей? О боже!
Надо ли говорить, что и следующая кухарка, нанятая Антониной Ивановной, оказалась воровкой? Антонина Ивановна изводила ее придирками и замечаниями. Кухарка защищалась. Дома невозможно было отдохнуть. Антонина Ивановна попробовала придраться и к Алеше, но Петр Ильич раз и навсегда положил этому конец.
Он думал, что, отдохнув, станет мягче, терпимее и добрее.
Поняв, что жить с женой невозможно, он стал более резок с ней, чем был. Можно даже сказать — груб.
Вечер у Юргенсонов не удался. Присутствующим Антонина Ивановна не понравилась — ее сочли «сухарем в юбке», и вообще малоприятной особой. Чайковского поздравляли, но тут же за спиной сочувственно качали головами. Атмосфера была напряженной. Петр Ильич боялся, что жена вот-вот начнет во всеуслышание рассказывать что-либо неуместное. Еще он боялся, что у него может начаться припадок Нервы были взвинчены до предела.
Растерянный Петр Иванович несколько раз озабоченно интересовался у него:
— Что случилось? Ты выглядишь, словно приговоренный к казни!
— Н-ничего, — отвечал он. — Все хорошо. Просто я быстро устаю от многолюдья, ты же знаешь.
Чайковские уехали домой самыми первыми, сразу же после ужина.
Юргенсон и не подумал обижаться на такое пренебрежение к его стараниям. Он уже понял, что Чайковский несчастлив в браке.
Не один Юргенсон был столь догадлив…
Прежние сплетни о приватной жизни Чайковского не шли ни в какое сравнение с теми, что немедленно поползли по Москве, да и не по одной только Москве.
Он целые дни проводил вне дома, но, очень часто, уходил гулять ночью, невзирая на погоду. Дышать с Антониной Ивановной одним воздухом было невозможно — она оскверняла, портила решительно все, чего касалась.
Мещанка-
Гадина…
Чудовище-
Других слов для жены он уже не находил. И не хотел искать.
Он хотел утопиться — размышлять об этом получалось, но ют привести в исполнение-
Музыка? Какая музыка? О работе не могло быть и речи — для работы нужен соответствующий настрой, именуемый вдохновением.
Вдохновение он испытал всего один раз — когда во время одной из ссор руки его потянулись к горлу Антонины Ивановны. Ему стало страшно. Не за нее — за себя.
Он написал в Петербург брату Анатолию. Попросил прислать ему телеграмму с вызовом в Петербург.
Просто так он уже не решался уехать — боялся безобразных сцен.
Телеграмма — вызов от дирекции Мариинского театра не заставила себя долго издать. Его приглашали приехать немедленно.
Он немедленно и уехал — вечерним скорым поездом. Чтобы больше никогда не возвращаться к Антонине Ивановне.
Надежда Филаретовна узнает все из первых рук, от Чайковского. Он напишет ей пространное, довольно-таки откровенное письмо, умолчав лишь о том, что сам просил Анатолия прислать телеграмму с вызовом в Петербург: «Я провел две недели в Москве с своей женой. Эти две недели были рядом самых невыносимых нравственных мук. Я сразу почувствовал, что любить свою жену не могу и что привычка, на силу которой я надеялся, никогда не придет. Я впал в отчаяние. Я искал смерти, мне казалось, что она единственный исход. На меня начали находить минуты безумия, во время которых душа моя наполнялась такою лютой ненавистью к моей несчастной жене, что хотелось задушить ее. Мои занятия консерваторские и домашние стали невозможны. Ум стал заходить за разум. И между тем я не мог никого винить, кроме себя. Жена моя, какая она ни есть, не виновата в том, что я поощрил ее, что я довел положение до необходимости жениться. Во всем виновата моя бесхарактерность, моя слабость, непрактичность, ребячество! В это время я получил телеграмму от брата, что мне нужно быть в Петербурге по поводу возобновления "Вакулы". Не помня себя от счастья хоть на один день уйти из омута лжи, фальши, притворства, в который я попался, поехал я в Петербург. При встрече с братом все то, что я скрывал в глубине души в течение двух бесконечных недель, вышло наружу. Со мной сделалось что-то ужасное, чего я не помню. Когда я стал приходить в себя, то оказалось, что брат успел съездить в Москву, переговорить с женой и с Рубинштейном и уладить так, что он повезет меня за границу, а жена уедет в Одессу, но никто этого последнего знать не будет. Во избежание скандала и сплетней брат согласился с Рубинштейном распустить слух, что я болен, еду за границу, а жена едет вслед за мной».