Петр Чайковский. Бумажная любовь — страница 16 из 40

И не преминет поделиться радостью: «Какое счастье быть артистом! В грустную эпоху, которую мы теперь переживаем, только искусство одно в состоянии отвлечь внимание от тяжелой действительности. Сидя за фортепиано в своей хатке, я совершенно изолируюсь от всех мучительных вопросов, тяготеющих над нами. Это, может быть, эгоистично, но ведь всякий по-своему служит общему благу, а ведь искусство есть, по-моему, необходимая потребность для человечества. Вне же своей музыкальной сферы я неспособен служить для блага своего ближнего».

Браиловское имение впечатляло. Огромный новый дом с кучей пристроек, роскошные сады, живописная природа вокруг… Добавьте к этому вышколенную прислугу, искусного повара, обширную библиотеку, запах цветущей сирени и вы получите картину подлинного земного рая!

Сразу же по прибытии в Браилов он напишет Надежде Филаретовне: «Усадьба эта превзошла далеко все то, что в моем воображении рисовалось, когда я думал о Браилове. Я в совершенном восторге от дома, красивого и снаружи и столь поместительного, удобного, хорошо устроенного, с его высокими комнатами и большими окнами, с его чудным убранством, с его картинами, статуями, инструментами… После жиденького каменского сада, разбитого на скате, неудобного для ходьбы и бедного старыми деревьями, Ваш сад невыразимо понравился мне. Теперь, нагулявшись, я возвратился домой, пишу Вам письмо это и наслаждаюсь тишиной, свободой и миром».

Чайковский много гуляет, плодотворно работает, пользуется библиотекой, наслаждается покоем и роскошью.

В одном из следующих писем Чайковского баронесса фон Мекк с радостью прочтет: «Что за чудная жизнь! Это какое-то сновидение, какая-то греза. Милая, горячо любимая Надежда Филаретовна, как бесконечно я Вам обязан за все, за все! Возвращение счастья, спокойствия, здоровья все те блага, которыми я теперь пользуюсь, не заглушили и никогда не заглушат во мне воспоминания о том, что было, что так недавно еще было. Напротив, при всякой радости, при всяком ощущении счастья я живо вспоминаю все, что содействовало моему теперешнему благополучию, и благословляю тех, кому я обязан бесконечно, беспредельно. Иногда чувство благодарности говорит во мне с такою силой, что я готов был бы кричать…»

Две недели в Браилове промелькнули незаметно.

За день до прибытия баронессы фон Мекк Чайковский покинул имение.

Пора было ехать в Москву — устраивать долгожданный развод.

Впоследствии, уже вернувшись в Каменку, он напишет: «Вы не можете себе представить, до чего мне приятно быть знакомым с окружающей Вас обстановкой! Это ощущение совершенно новое для меня. Все подробности Браилова поразительно ясно сохранились в моей памяти, и я живо воображаю Вас и в Вашей спальне, и в кабинете, и на различных пунктах сада, и в музыкальной комнате. О, милое, незабвенное Браилово! Кстати. Напишите мне, дорогая моя, нельзя ли будет мне в конце августа хоть дня на три опять побывать там. Мне бы ужасно хотелось этого».

И тут же оговорится: «Но, само собой разумеется, что это будет возможно, если после Вашего отъезда за границу никого не останется в Браилове».

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ «В МОСКВЕ»

В Москве пришлось остановиться в гостинице — не «домой» же к любящей супруге ехать, в самом деле.

Попал он с корабля на бал — прямо на день рождения Николая Григорьевича Рубинштейна. Что поделать — пришлось присутствовать.

Оказывается, его внезапный отъезд был истолкован превратно. Прошел слух, что Чайковский сошел с ума…

Удивленные лица знакомых, разговоры, рукопожатия, объятия и расспросы, расспросы, расспросы…

Анатолий договорился о встрече с секретарем консистории. По желанию секретаря встреча происходила в отдельном кабинете трактира Тестова, что на углу Воскресенской и Театральной площадей.

С первого взгляда секретарь, представившийся Николаем Павловичем Розановым, Петру Ильич)' не понравился. Благостный, сильно в годах уже, как и положено по должности — с унылой постной физиономией, он виделся воплощенным святошей. Дополняла облик холеная длинная седая борода. С подобными бородами художники любили изображать ветхозаветных пророков.

«Сейчас примется читать проповедь о преимуществах семейной жизни, — подумал Чайковский. — Зря мы сюда явились».

Он ошибся — Николай Павлович оказался человеком толковым и дельным. Сохраняя на лице постное выражение, верно уже приросшее к нему за годы службы на консисторском поприще, он живо ввел их в курс дела.

— Вначале вам придется создать прецедент для разбирательства, — начал он, не забывая за разговором выпивать и закусывать. — Изобразите супружескую измену.

— Каким образом? — похолодел Петр Ильич.

Собеседник уловил его волнение и поспешил успокоить:

— Достаточно пребывания наедине, без свидетелей, с какой-либо дамой. Желательно вблизи разобранной, словно готовой к соитию, постели. Можно и открытую бутылку шампанского добавить для декору. Шампанское — оно, как известно, причина всех пороков.

Сам консисторский секретарь предпочитал водочку.

— Вас должны застать двое свидетелей, один из которых должен написать вашей супруге письмо с изложением подробностей этой сцены. Подробности можно и того… приукрасить. Бумага все стерпит.

— А самой ей можно при этом не присутствовать? — уточнил Петр Ильич.

— Не обязательно. Но следующий шаг, — Николай Павлович поднял кверху костлявый палец, словно желая подчеркнуть важность шага, — она должна сделать самолично. Должна подать просьбу к архиерею о расторжении брака.

— И что дальше?

— Пару недель спустя вы с женой получите указ из консистории, с которым должны будете явиться к приходскому священнику и подвергнуться его увещанию. Явиться непременно вдвоем, поодиночке священник вас увещевать не станет, смысл действия теряется. Если же увещевание не возымеет действия, то следует вам дожидаться вызова на суд в консисторию, каковой произойдет после получения из синода разрешения на начатие дела, на суде супругов и свидетелей допросят по всей форме и отпустят…

— И это все? — удивился Петр Ильич.

— О нет, не спешите, — Николай Павлович растянул губы в слабом подобии улыбки. — Затем последует еще один вызов для прочтения показаний и подписи под протоколом, после которого супругов опять вызывают, чтобы объявить им решение.

— А сроки? — спросил Анатолий.

— Сроки неопределенны, — секретарь пошевелил бровями, затем, положив вилку на тарелку, собрал пальцы правой руки в щепоть и потер ими друг о друга.

Братьям все стало ясно и без слов.

— Сколько? — поинтересовался Петр Ильич.

— Если не ошибаюсь — вы намерены просить развода в Петербурге? — уточнил секретарь. — Тамошних расценок я не знаю. Даже предполагать не возьмусь, чтобы ненароком не ввести вас в заблуждение.

— А не лучше ли сделать все это в Москве? — обернулся к брату Петр Ильич. — Не о моих удобствах речь — я- то ради развода и до Камчатки доехать готов. Но согласится ли эта… — он постеснялся присутствия постороннего свидетеля и проглотил бранное слово, готовое сорваться с языка, — согласится ли она несколько раз выезжать в Петербург?

— Надумаете действовать в нашем ведомстве — милости просим, — Розанов продолжил трапезу — половой как раз принес и торжественно водрузил на стол огромного жареного гуся, фаршированного яблоками.

У Тестова это исконное русское блюдо готовили на европейский манер. Гуся изнутри натирали высушенным и размельченным майораном, а из яблок предварительно удаляли сердцевину.

Петр Ильич вспомнил слова Алеши: «Гусь — птица неудобная. Одному — много, двоим — мало, куда уж лучше курица — по штуке на брата, и все сыты-довольны».

— Давай прежде получим согласие на саму процедуру, — ответил Анатолий.

От Тестова сразу в гостиницу возвращаться не хотелось. Петр Ильич уговорил брата прогуляться по бульварам.

— Тебе, Толя, надо побольше бывать на свежем воздухе, — озабоченно сказал он. — Выглядишь ты, брат, не очень хорошо.

— Устал просто очень. Товарищ заболел, вот приходилось работать в суде за двоих, да еще клиенты докучали, — отмахнулся Анатолий, но от прогулки отказываться не стал.

Пошли бок о бок, любуясь картиной московского лета, выдавшегося в этом году удивительно солнечным.

— Как отвратительно мне все это, — Петр Ильич заговорил о наболевшем.

— Да уж, хорошего мало, — хмыкнул Анатолий Ильич. — Да и связываться с консисторией врагу не пожелаешь. Это подлинный осколок древнего, допетровских времен, сутяжничества. Все делается за взятки, а не по закону, и, тем паче, не по совести. Дурные традиции настолько крепки там, что служители консистории, вплоть до самых высокопоставленных, открыто говорят о том, какая сумма требуется для благоприятного решения того или иного дела

— И все это творится под прикрытием имени Божьего, — вздохнул Петр Ильич.

— Да, с молитвой и благословением, — подтвердил брат. — Я так понимаю, что к супруге своей ты захочешь ехать вдвоем со мной, а не в одиночку…

— Непременно с тобой! — подтвердил Петр Ильич, взмахивая тростью. — Один я с ней встречаться боюсь. Во-первых, не хочу давать нового повода для шантажа, а во-вторых, боюсь выйти из себя и учинить непоправимое. Рассказывал же я тебе, как чуть не задушил ее!

— Рассказывал. Учти, нам придется не только сообщить ей, как она должна действовать, но и… прости за такое слово, выдрессировать ее, чтобы, начиная дело, мы могли бы быть уверенными в том, что не будет осечки. Ведь розданных налево и направо денег нам никто возвращать не будет…

— Как это — выдрессировать? — удивился Петр Ильич.

— Давай-ка, Петя, присядем, а то я что-то утомился, — попросил брат.

Они присели на ближайшую свободную скамью, Анатолий отдышался и продолжил:

— Ты хорошо знаешь, что Антонина Ивановна глупа, не всегда понимает, в чем дело, и при этом отличается поразительной вздорностью нрава…

— Мне ли ты это говоришь? — с горечью ответил Петр Ильич.