— Петька вас ждал,— сказал он.— Телеграмму ему принесли, что вы едете, он и заполошился. Туда кидается, сюда кидается. А после письмо вам написал. Старухе сказал, чтобы вам передала, и немного перед вами куда-то пошел. А старуха письмо прочитала — что поняла, а что и не поняла. Оно с загадкой. Бабка у меня хорошо грамотная, а прочесть только половину смогла. Половина не по-людски написана. Она подумала: может, донос какой или что. Словом, заявление. Порвать-то побоялась, думала, может, придет Петя, спросит, а запхала его за зеркало. Она думала, что я сплю, да только я подсмотрел. Думаю, может, придут, за письмо на четвертиночку дадут. А то что ж она без меня решает… Дом-то на мое имя. Я хозяин. А она все себе, все себе. Вот я, пока она с вами кудахтала, письмо взял, вам сигнал подал и огородами — сюда. Она уж небось доискалась. Мне теперь по шеям будет накладено. Но я смотрю — люди представительные. Дадут, думаю, на четвертиночку, и черт с ней, пускай потом дерется. Я когда пьяный, так мне не больно.
— Письмо,— хмуро сказал Юра и протянул руку.
— А вы требуйте, требуйте у нее,— продолжал старик, не обращая на Юру внимания.— Не имеет она права вас не пустить. У него по пятнадцатое уплачено, а нынче только седьмое. Значит, он комнате хозяин. А он велел вас пустить. Он с пятнадцатого не платил, а вчера вечером у него Клятоd был. Они чего-то долго шептались. Он, видать, у Клятова деньги взял и старухе при мне двадцать рублей отдал. Значит, до пятнадцатого уплачено. Старуха побежала — пол-литра взяла. А мне одну только стопочку нацедила, и то не доверху. Все сама, подлая, выдула. А мне неполную стопочку… А дом-то на мое имя.
— Письмо,— сказал Юра, и лицо у него было такое, что спорить с ним не имело смысла.
Мы, его друзья, уже точно знали, что, когда у него такое лицо, с ним не поспоришь. Тут его надо отвлечь или развеселить, а то хлопот не оберешься. Знала это, между прочим, и Нина. Она была женщина волевая, и Юрка ее обычно слушался, но когда у него становилось такое лицо, то слушалась уже она. Она, смеясь, рассказывала, что все не знала, выходить за него замуж или не выходить, а потом он лицо сделал, она испугалась и вышла.
Я решил, глядя на Юрку, что деду сейчас придется плохо. Но старик то ли не соображал, то ли был человек бесстрашный.
— Мне бы на четвертиночку…— сказал он, как будто не ставя условие, а так, как говорили когда-то лакеи: «С вас на чаек». Однако он не сделал никакого движения, которое показывало бы, что он собирается достать письмо. Так что на самом деле это все-таки было условие.
Юрка стал наливаться кровью, но в это время Сергей протянул старику два рубля. Я даже не заметил, куда они исчезли, с такой быстротой старик схватил их и куда-то спрятал. Будто двух рублей никогда и не было. Старик сразу потерял к нам всякий интерес. Мысли его были теперь где-то в магазине возле прилавка с водкой. Он на минуту, кажется, забыл, что мы существуем, и повернулся, собираясь бежать в этот замечательный, так редко встречающийся в его жизни магазин.
— Письмо,— сказал в третий раз Юра, и я испугался, что он убьет старика.
Старик опомнился. Он снял с головы шапку, вытащил из-под подкладки сильно замаслившееся, написанное чернильным карандашом письмо.
Юра взял его, и старик исчез. Просто так: был и нет его. Наверное, уполз в какую-нибудь дыру в заборе, через которую открывался кратчайший путь к тому замечательному магазину.
Мы вышли в переулок, уселись на лавочку и стали читать письмо.
Сейчас, когда я пишу эту повесть, письмо лежит передо мной, и я переписываю его от слова до слова.
«Дорогие братики!» — так начиналось это письмо, и слово «братики» сразу ввело нас в атмосферу детского дома и заставило вспомнить Афанасия Семеновича и нашу детскую жизнь, в которой много было хорошего, в которой у нас были секретные разговоры, и общие планы, и общие мысли, и общие надежды. И Петька, теперь опустившийся,— мы уже знали, что он опустившийся человек,— увиделся нам верным нашим другом, и как-то сразу понял я, да нет, наверное, мы все трое поняли, что если он и опустился, если жизнь его и не удалась, то есть в этом, конечно, и его вина, но еще больше вина наша, нас, «братиков», дважды его предавших.
Юра, прочитав обращение, помолчал и пожевал губами. У меня в горле тоже стоял ком.
— «Дорогие братики,— снова начал читать Юра,— я всегда знал, что когда-нибудь мне придется вам все рассказать. Я только думал, что это будет гораздо позже, да надеялся, что, может быть, этого и совсем не будет, что прежде меня раздавит машина или кто-нибудь треснет бутылкой по голове. Так или иначе, вы едете ко мне, и я предпочитаю написать письмо, чем посмотреть вам в глаза. Думаю, что больше вас никогда не увижу. Не потому, конечно, что мне не хочется. Я бы с радостью отдал весь остаток своей никчемной, дурацкой жизни за то, чтобы хоть разок посидеть нам всем, вчетвером, поговорить, как мы говаривали прежде.
В общем, я сам во всем виноват. Валить мне не на кого, да я этого и не хочу. Вкратце вот что произошло: когда я, единственный из четверых, не прошел по конкурсу, мне было, честно говоря, очень обидно. Я решил, что не буду надоедать вам своими переживаниями. Ссылаться на то, что на экзаменах играет роль случай,— значит, обманывать себя и вас. Я вам, конечно, наврал про своего приятеля, который меня зовет в Энск и обещает там работу и общежитие. Я просто взял карту и покатил горошину. Горошина остановилась на Энске, я туда и поехал. Я снял комнату у теперешних моих хозяев, а через две недели уже работал на заводе, получил общежитие и переехал. Опять у меня были равные с другими условия. Я опять участвовал в конкурсе. Только в том конкурсе, который я проходил в институте, из десяти человек выбывало девять и проходил один. Теперешний конкурс был много легче. Здесь из многих людей выбывал только один. И все-таки этим одним выбывшим опять ухитрился стать я. Вероятно, дело в том, что я человек ничтожный. Точно зубная боль, мучила меня мысль, что вы ушли далеко вперед, а я остался на месте. Знаю все, что вы бы сказали мне: тысячи людей в моем положении живут хорошо и хорошо работают, кончают заочный институт или техникум или просто получают высокую квалификацию и живут жизнью, заслуживающей уважения. Поэтому я и говорю, что я человек ничтожный. Зависть или уязвленное самолюбие, называйте как хотите, не давали мне покоя. Впрочем, может быть, и этому я придаю слишком большое значение. Всякий забулдыга ищет себе оправдание, и некоторые придумывают очень хитрые. Считайте, что просто я слабоволен и только поэтому стал тем, что я есть сейчас.
Создавалось вранье мое понемногу. Сначала мне не хотелось быть хуже вас, и я написал, что не могу приехать потому, что не дают отпуска или почему-то еще — я уже не помню, что я выдумал в первый раз. На самом деле просто я за год ничего особенного не достиг и решил, что увижу вас тогда, когда будет чем перед вами похвастать.
Вероятно, с такою мыслью нельзя начинать жизнь. Мне хотелось достичь как можно большего не потому, что я любил свою работу и увлекался своим делом, а только потому, что хотел оказаться не хуже вас.
Не буду излагать свою жизнь во всех подробностях: я чувствую, как приближается ваш поезд, а мне надо кончить письмо, да и других дел много. Скажу коротко: все я вам наврал. И портрет мой никогда не висел на почетной доске, и в райсовет меня не выбирали, и свадьбу мою не праздновали. Каждый год я придумывал причины, по которым не могу приехать на седьмое сентября, но и причины эти как-то невольно оказывались хвастливыми. Получая от вас ответ, я каждый раз удивлялся, что вы, братики, не чувствуете, как я вру…»
Тут Юрка остановился и всхлипнул. Честное слово, сейчас, когда все это уже далеко, я сам удивляюсь, как мы все трое не разревелись. Пусть бы он лучше прямо написал, что мы равнодушные люди, эгоисты и себялюбцы. Мы бы хоть могли оправдываться. А тут и оправдываться было не перед кем. Он нас ни в чем не обвинял.
Юрка достал носовой платок и высморкался. Мы все трое немного пришли в себя. Потом Юрка продолжал читать.
— «…Единственное, братики, что я вам не наврал,— это то, что мне дали комнату и что я женился. Женился я на очень хорошей, просто замечательной девушке Тоне Ивановой, ныне Груздевой. Нам дали комнату по Советской улице, дом двадцать, квартира сорок четыре. Дали комнату, наверное, потому, что на заводе добрые люди. Честно говоря, я комнаты не заработал. Тоня знала, что я много пью, но не знала почему. Про уязвленное мое самолюбие я рассказываю вам первым. Думаю, что мое пьянство только усилило ее любовь ко мне. Она из тех женщин, которым обязательно надо кого-нибудь спасать. Если бы я был писателем, я бы написал о таких женщинах особенную книжку. У нас действительно родился сын, как я вам и писал. Когда я еще раз пишу вам об этом и называю ее адрес, я делаю, наверное, еще одну подлость. Я ведь знаю вас, братики. Вы будете считать себя опекунами Тони и моего маленького сына, а я не уверен не только в том, смогу ли я им когда-нибудь помогать, но даже увижу ли я их когда-нибудь. Пока бухгалтерия по моему заявлению выплачивала Тоне часть моей зарплаты, все было еще ничего. Но год назад меня выгнали с завода за постоянные прогулы, и вот уже год, как я Тоне ничего не даю. Правда, она работает, а Володька в яслях. Я от них ушел больше года назад. Ушел просто, чтоб их не срамить. Что это за муж, который каждый вечер приходит чуть не на четвереньках да еще устраивает скандалы. Две потери у меня были в жизни: вы, мои братики, и жена с сыном. Хорошо хоть, что телеграмма ваша пришла как раз в тот момент, когда я решился потерять третье: остатки совести. Благодаря этой телеграмме я вовремя опомнился…»
Дальше шло что-то совершенно непонятное, какой-то набор букв: «еy етировог мавеязох и еноn отч, я зечси адгесван. илсе ыв етедуб у янем яндогес моречев, адгок тедирп ок енм кеволеч, уме ежот ен етировог!»
— Ничего не понимаю,— сказал Юра. Сергей взял письмо и всмотрелся.