Петр и Софья — страница 43 из 59

И пошёл было совсем к выходу князь Хованский, но неожиданно повернул назад.

— Эка, што было позабыл… Добро, на ум пришло. Ещё боярин Иван Фомин, сын Нарышкин, долго жить приказал: в дому у нево, за Москвой-рекой изловили гадину — и дух вон… Да, ещё… Вот потеха была… Как пошёл отец патриарх из палаты из Грановитой прочь — между попами да святителями затесался и князенька, горденя, дружок матвеевский, Григорий Ромодановский [71] с сынишком Андрюшкою… Попы на патриарший двор, и те двое за ними. Да, видно, побоялись отцы духовные, не укрыли ево. Тут, промеж патриарших дворов да Чудова подворья, на улочке и пристигли стрельцы-молодцы отца с сынишком, ровно зайца на угонках. Только их и видели, вечную память им дали… Хо-хо-хо… Попомнили князю походы Чигиринские [72], как изводил он стрельцов тяжёлой службою, поборами своими… А то, слышь, вот как ты, царевна-матушка, про змия про зубастово, яд источающа, помянула — ещё одно сказать надо… Затейники же стрельцы мои… Уж им на чоботы не наступишь… Пришло их ни мало ни много на двор ко князю старому, к Юрию Долгорукому. Бердыши, копья в крови, сами — тоже. А ему — рабски челом бьют: «Не погневайся-де… Ныне поутру ненароком убили-де сынка твово, свет Михаила Юрича. Лаять нас зря стал, сердце и не стерпело…» Толкуют, сами ждут: што буде? Вытерпит ли старый волк? Вытерпел. «Воля Божья!»— только и сказал. А сам стонет лежит на одре, ноги, вишь, болезнуют. И двинуть ими не может… «Бог, мол, вам простит. Сами не ведаете, што натворили… Не вами то дело затеяно! Не вы виною». — «А коли простил от души, — бают, — не поднесёшь ли чарочку? День больно хлопотный. Да и жарко, не гляди, что буря…» И на то пошёл, угостить приказал. Дивуются наши. Одначе с чево на старика напасть, коли так пришипился, присмирел? Да и больным-больной… Только что не подыхает. Не тронули. Пить пошли.

— Н-ну?.. — захваченная рассказом, сказала Софья, когда Хованский оборвал свою речь и тоже протянул руку к новой чарке.

— Кхм… Пить, говорю, пошли, што там выдали им. Меду, сказывают, и вина крепково дали. А в опочивальню и вбежи старуха Долгорукая. Сама не своя… Ведьма ведьмой. Седые космы рвёт на себе, вопит, голосит: «Сынок ты мой родименький, любименький, единый ты мой, ненаглядненькой… Убили тебя злые вороги, псы лютые… Прокляты буди они и навеки…»

Хованский, увлекаясь рассказом, даже заговорил старушечьим голосом.

— А князь и цыкнул на бабу «Молчи, дура! Чай, мне не меней твоево сына жаль. Да воем беды не поправить… И им, ворам, кары не избыть. Знаешь, по пословке по старой: „Щуку съели, да зубы оставили…“ Отольютца им наши слезы. Коли Бог допоможет, будут все висеть, как Иуды на осине, — на зубцах каменных по стенам Земляного да Бела-города…» И случись тут холоп один, што не захотел боярина покрывать от товарищей, за своих руку держал. Пошёл из покоя и сказал все стрельцам… Кинулись ребята, вмиг с хитрым злодеем со старым прикончили… Руки-ноги ему обрубили… Да в кучу навозу тута же, перед воротами кинули. Да ещё… сбегал один на погреб, из бочки рыбу взял невелику солёную, с головою, и ткнул в рот князеньке: «Грызи, мол, щуку и с зубами…» Хо-хо. Да ещё…

— Ладно, князь, вдругорядь доскажешь. Не пора ли посылать к Розенбушу, как хотел?

— И то, и то… Иду, государыня-царевна.

— Слышь, а святейший отец патриарх где? У себя, што ли? Не кроет ли на дворе своём ково? — спросил торопливо Милославский.

— Нету. Все там перешарили… Сам Аким в собор прошёл. А в подворье у нево не то под алтарями — в мышиных норках копьями шарили. Никово нету… Молит Бога теперь в соборе. И домой не идёт.

— Не тронул бы хто ево. Пускай молит.

— Не, хто тронет. Я не то никоновцам, а и нашим, капитоновцам [73], сказывал да иным: пальцем бы не рушили владыку. Вестимо, не след свару подымать из-за нево, из-за Акима из-за нашево в народе… И то, слышь, боярин, холопы боярские не покойны стали. И Нарышкины, слышь, надумали их собрать, оружье им дать и на стрельцов вести. А того холопья — куды больше, чем наших наберетца. Они задавят, коли накинутся голыми руками, ослопами [74] и то одолеют… Кабы плохо не было, боярин, — сразу спадая с весёлого тона при мысли о возможной опасности, заботливо произнёс Хованский.

— Пустое несут люди. Пусть и не думают стрельцы. Где им холопей собрать? Сколько бояр на нашей стороне. Поболе, чем и за нарышкинцами… А другое дело, вот што надо: отряди-ка поболе людей в Холопий да в Судный приказы… Да малость кабальных записей, да книги старые по ветру развей, поизорвать прикажи. Вот холопи на радости и станут за стрельцов да за царя Ивана волей-неволей. У ково не лихой господин, тово холопи сами не кинут. А лихим господам — и холопей иметь не надобно… Только не все изорви, гляди. Спустя время штобы можно было и поправить беду, слышь.

— Вот-вот, и я так само сделать хотел. А все же луче спросить, думаю. Уж, небось, будет сделано. Наша Москва — и не возьмут её не то Нарышкины — сами черти из пламени адова… Одно лишь жаль, што не приспела пора и Акимку сменить. Ково из старых попов на ево бы место? Не из никоновцев проклятых… Да, сам вижу, не пора… Всево сразу не обладить.

— То-то. Сам понимаешь, князь. Разум-то у тебя орлиный. Вера — велико дело. За Нарышкиных мало кому охота под обух лезть. А трон святейшего патриарха — не то мужики, бабы все в драку полезут… Ну, с Богом…

— Челом бью… Да, вот… Одна ещё докука, царевна-государыня… Овдовела ныне жёнка дьяка Ларивона Иванова. И сына не стало. А достатки у них изрядные были… Вот кабы мне ваши милости бабу посватали… Вот бы…

— Што же, сватай, князь, поможем, — не скрывая нетерпения, ответила Софья. — Што потом скажешь?

— Да все, почитай, сказано. Челом бью.

И вышел наконец из покоя.

— А што, слышь, дядя: не учинить ли нам вправду царём князя Ивана Хованского? Ишь, и теперь ещё, ничево не видя, он ровно отец родной нам. «Я да я… да попова свинья…» А как дело завершитца, он силу у стрельцов возьмёт… Не трудененько ль нам станет тогда?..

С таким вопросом обратилась Софья к дяде, едва вышел князь.

— И не думай, царевна-матушка. Кому Тараруй вреду али страху наделает, кроме как себе? На то он и Тараруй. Ведёшь ево, а он и величаетца. Словно на крыльях летит. А руку отнять — и носом в грязь зароет. Ково ни есть, надо иметь, дело бы повершить. А с князем, — с этим, с Ягеллонычем, — все легче будет сладить потом, чем с другим, хто поумнее… Вон и сынок ево к Катюше к нашей в женихи норовит. Ужли отдадим? Не кручинься о них, Софьюшка. Ино теперь дело подумать надо… Другая забота есть.

— Какая, Иван Михалыч?

Милославский не успел ответить.

— Царица Марфа Матвеевна к тебе, государыня, жалует, — доложили Софье.

— Вот оно, моё дело, само на порог, — шепнул Софье старик, когда она поднялась навстречу царице Марфе.

Заплаканная, измученная, вошла молодая царица в покой и сразу зажмурилась от света многочисленных свечей, которые горели здесь из-за тьмы, вызванной сухой грозою и ветром.

— Челом бить пришла тебе, царевна-государыня, — напряжённо-нервно заговорила царица. — Што творитца вокруг — не скажешь ли? Как быть, не научишь ли меня, вдову бедную, беззащитную?! И в мой терем стали забегать лютые мятежники… Ищут ково-то, грозят… Твоё имя поминают да брата-государя Ивана Алексеича. Ужли от вас приказано ругательство такое чинить мне, вдове честной! Знаешь жизнь мою. Как пред Господом, так перед тобой стою, царевна-сестрица. За што же поношение терплю?.. Ещё и не отмолила я души государя-супруга усопшего. Вон в четвёрток двадцату панихиду служить надо… А я из терему выйти не смею. Как жива до тебя дошла — не знаю… Сестрица, Софьюшка, али ты не знаешь? Али не видела?.. Глянь… Што творитца, глянь… Кровь всюды… Алтари Божий — кровью залиты… Отцов при детях на куски рвут. Сынов на отчих глазах топорами секут… На папертях храмов соборных трупы нагие лежат… Я ненароком глянула… Сестрица… Страшно, страшно мне… Укрой, защити, коли можешь… Софьюшка…

И в ноги царевне повалилась напуганная, потрясённая царица Марфа, трепеща от истерических рыданий.

Пока позванные боярыни приводили в себя молодую лову. Софья сидела как изваянная, и серым цветом лица, чертами крупными, твёрдо очерченными напоминая гранитные статуи египетские.

Только в немигающих глазах то вспыхивало, то угасало пламя какой-то мучительной мысли, тяжёлого переживания.

До этой минуты царевна выслушивала с интересом все доклады об ужасах, творимых по её воле. Правда, слыша о пролитой крови, о зверских убийствах, брезгливо морщилась девушка. Но она знала, что нельзя иначе.

— И яишни не состряпать, коли яиц не поколотишь, — успокаивала себя эта властная, честолюбивая душа.

И отгоняла назойливые мысли обо всём, что творится сейчас в Москве, имея в виду одну желанную цель: посадить на трон Ивана и воцариться таким образом самой.

Но вот вошла эта слабая, юная, хрупкая женщина. Не очень умная, не очень заботливая о людях. Но она увидала ужас, пришла, сказала о нём — и в глазах, в душе Софьи вырос во всей его величине образ того несчастия, какое по её воле началось и должно ещё не скоро кончиться.

Трупы, кровь, отнятые жизни, нагие, изрубленные тела…

Раньше — это были простые звуки, ступени, может быть, и грязные, но по ним только и можно взойти на трон московский…

И вдруг по одному слову, от первого вопля царицы Марфы эти ступени получили какую-то страшную, кошмарную жизнь. Тела нагие, ободранные, конвульсивно стали изгибаться, ворошиться под ногами. Раскрылись мёртвые, залитые кровью глаза… Бледные руки поднялись с угрозой, потянулись с мольбою к небу…

Зашевелились онемелые языки, из перерезанных гортаней вырвались проклятия и крики:

— Месть… месть и тут и там… За гробом…

Спокойно сидит Софья, видит, как, приходя в себя, садится на скамью бледная царица. Видит сияние свечей, движение народа в комнате, портреты на стенах, листы в богатых рамах, исписанные хвалебными виршами в честь её, Софьи, и от Полоцкого, и от Сильвестра Медведева, его заместителя…