Государь хохотал, дрыгая ногами, – умел смешить Гудович, ловкий прохвост то ли из немцев, то ли из венгров, то ли из поляков, неведомо как прилепившийся к государю. Путались люди, о том дознаваясь, даже подлинное имя его по-разному называли: то Альбрехт Вильгельм, то Абрахам Вильям; тогда как известен он был повсюду за Андрея Васильевича.
Гудович был, несомненно, крупным масонским князем. Недаром государь посылал его курьером к королю Фридриху с известием о своём вступлении на престол и о желании вечного с Пруссией мира. Рассказывали, что принимаем был Гудович великим мастером Ордена власно как высочайший государственный муж…
Вечером следующего дня, едва явился сменный офицер, генерал Гудович подозвал меня к себе.
– Просили похлопотать о вашей встрече с арестантом капитаном Изотовым. Вот пропуск. Сопроводит вас в камеру полицейский офицер, а других провожатых не нужно. Спрашивать дозволено всё что вздумается. И более о том молчок!
Взяв пропуск, я отправился в Петропавловскую крепость Мрачные её и неприступные стены навевали на меня тоскливое волнение. «Не так ли и мы живём, обнесённые со всех сторон неприступной стеною своей слабости и беззащитности перед злодеями в мире сём?» – подумалось мне.
Поскольку в Петропавловской крепости я давно не бывал, то зело поразился тамошним строгостям: сопровождавшие в разговор со мною не вступали и не показали мне воочию ни самый равелин, ни примерное место каземата, в коем содержался оклеветанный приятель мой, а повели молча, отобрав пропуск, по подземному ходу от комендантского дома…
Открывшаяся взору камера оказалась столь узкой, что в ней едва можно было протесниться боком. Холод и сырость источал камень, и мрачность всей обстановки такова, что и самый несгибаемый человек в продолжение немногих дней, пожалуй, совершенно бы отчаялся и пришёл в расстройство ума.
Нечем было дышать, и хотя караульный офицер, сопровождавший меня, нёс фонарь, я далеко не сразу разглядел бедного Андрея Порфирьевича.
Да и по правде сказать, что от него, прежнего, осталось? Он преобразился в дряхлого старика. Поседевшие волосы торчали паклею, выросла борода, и в глазах появился звериный блеск, то ли от мрака обиталища, то ли от безысходности, то ли от прикосновения к неведомой мне ещё правде.
– Любезный Андрей Порфирьевич, – воззвал я, памятуя что мои слова слушает и запоминает подосланный от Ордена человек, может, сей тупой пианица-офицер, может кто иной, спрятавшийся в извивах каменной пещеры. – Признаёте ли вы меня?
Капитан Изотов, облачённый в тюремные дерюги смотрел, не узнавая.
-Вы, – выдохнул он наконец так, словно и речь была ему уже чуждой, – ужели вы с ними заодно с погубителями моими?
– Бог не оставит вас, Андрей Порфирьевич, – солгал я. – Всё образуется, всё расследуется толком, и государь вас освободит! Я верю, что вашей вины ни в чём нет!
– Коршун ловит, коршун и съедает. Из мук наших вырастает наша вина, – ответствовал почти шёпотом господин Изотов и боком удалился в глубину камеры.
И закрались в душу подозрения: масоны разведали о моих связях с князем Матвеевым и теперь хотят, чтобы я сокрушил его известием о жалком и безысходном положении любимого племенника и единственного наследника. О том, чтобы спасти Изотова, нельзя было и помыслить, и горько сделалось, что человек бросает в беде человека, поддаваясь несправедливости, что витает над всеми.
– Помилуйте, господин Изотов, что вы сами считаете о заточении своём? – невольно вырвалось у меня.
Он долго не отвечал, и я стоял, оглушённый гробовой тишиною склепа, самой губительной тишиною, каковая бывает в свете.
– Скоро, наверное, я помру, – донёсся голос. – Но вы как люди, про то князю, дяде моему, не сказывайте… Я помру, но как люди подлинно ли останутся живы?..
Когда уже закрыли железную дверь на ключ и наложили засов, я спросил у караульного офицера:
– Ответьте, батюшка, пытают ли несчастного узника?
– Как не пытать, – ответил он, – на то и бывают узники.
Я вышел на свет и воздух за вороты крепости, бессильный позабыть страшное подземелье, сокрывшее великие несправедливости и несказанные муки.
На другой день будто случайно я заглянул в книжную лавку подьячего Осипова и купил там 5-копеечный портрет генерал-фельдмаршала графа Салтыкова. Рассчитываясь с хозяином, шепнул ему, что у меня превеликая нужда до князя Василья.
– И, батенька, – услыхал я тревожный ответ, – тут уже никак неможно увидеть его. День и ночь торчат дозорщики. Приходите лучше покупателем в дом госпожи капитанши Наумовой, что на Московской стороне близ прихода церкви Владимирские Богородицы возле Семёновских светлиц. Князь будет ожидать вас от четырёх до пяти пополудни. И ему есть к вам дело.
Довольно времени до встречи ещё оставалось. Я зашёл в трактир и, пристроясь в уголке так, чтобы хорошенько обзирать публику, велел подать мне обед. Не прошло и пяти минут, как неподалёку заняли место два господина. Оные возбудили моё подозрение именно тем, что сообщались между собою как равные, тогда как один был в мундире титулярного советника, другой – в партикулярном платье, подобный видом то ли лавочнику, то ли домоуправителю.
Вскоре я приметил, что они нет-нет да и взглядывали остро в мою сторону. Я нарочно откушивал не торопясь и заказывал всё новые блюда, так что соглядатаи явно нервозились. Дважды я вставал со своего места и навещал уборные, помещавшиеся во дворе, и оба раза один из моих попечителей непременно оказывался невдалеке от меня.
Покончив с обедом, я попросил ещё чаю с калачом и, рассчитавшись за всё, сделал вид, что намерен продлить чревоугодие. А вскоре вышел из залы, будто по нужде, сам же спрятался под лестницу. И едва господин в партикулярном платье прошмыгнул во двор, я вышел на улицу и тотчас затерялся среди экипажей и прохожих…
Было около пяти, когда меня провели к госпоже капитанше, крепкой ещё барыне с добрым взглядом больших карих глаз и приятным голосом. Я изъявил желание осмотреть дом и строения, говоря, что давно мечтаю осесть в Петербурге.
– Коли вам угодно, сударь, – ответила капитанша и повела меня к себе, – я покажу вначале план дома.
В гостиной сидел старый купец. Едва я вошёл, он стукнул своею клюкой об пол и промолвил:
– Сей покупатель точно меня интересует!
Каково же было мне узнать в купце князя Матвеева, столь искусно переоблачённого! Мы тотчас уединились. Князь выслушал меня не перебивая.
– Долго ли ещё протянет племянник мой?
– Увы, ваше сиятельство, совсем недолго. Злодеи почти что сломили его. Ино не взбодрим надеждою, наверняка погибнет.
– Надежды пока ни малейшей. – Князь утёр невольную слезу. – Вот что творят изверги, и не сыскать на них управы… Что ж, принесём на алтарь общей надежды и сию бесценную жертву…
С состраданием смотрел я на горюющего князя, а он, перекрестясь пред иконою Богоматери, сказал:
– Коли верить бездумно, то и слаб человек бывает пред вероломством ворога! Коли же вовсе не верить в святое и совершенное, паки сил не соберёшь для противления супостату!
– Победа наша от чего-то иного зависит, – сказал я. – Одной верою не всё превозможешь.
– Нету в русских людях единства, – покачал головою князь. – Разбегаются бесчисленными дорогами в степи, а не торят общую, како есть обыкновение в других народах. Сколь бездумно трепали мы общину, легко единившую против обидчиков! И что отныне мудрецы без способных претворять мудрость? А ведь мудрецы – последняя опора народов. Где истаивают мудрецы, там кончаются народы…
– Ваше сиятельство, – возразил я, – прежде чем сделаться мудрецами, нам бы мудрость уважать научиться. А то ведь именно мудрых и смелых немилосердно посекаем, нагоняя на прочих страху. Трусливого же к мудрецам уже не причислишь. И одни ли масоны тут виноваты? Не дурь ли наша? Не холопство ли духа? Не забвение ли лучших заветов старины?
– То-то, – раздумчиво сказал князь, – мужик закабалён судьбою, а мы духом, и сия кабала пуще цепей!!. Вот ведь и масонам оттого раздолье, что все пресмыкаются перед ними. И ненавидят, и пресмыкаются. У нас перед силою обыкли пресмыкаться – сильнейший согибал слабейшего в дугу исстари.
– Так, может, от бесправия бессилие наше? И страх? И страсть возвыситься любой ценою, ибо только возвышенному не указывают, сколь ничтожен он?.. Где бьют лбом пред одним образом, там других ликов не существует. За смутьяна полагают всякого, кто дерзнёт составить о вещах собственное мнение. Не бывать единству от запрета инакомыслия. Искать – вольно споря, чтобы действовать согласно!
Князь Матвеев хмыкнул.
– Инакомыслие инакомыслию рознь. Что разрушает алтарь и престол, то на руку масонам… И свободу нашу переймут, коли не спохватимся… А ты востёр, зело востёр! Однако ведь и прав: вся рознь меж нами проистекает от торжествующего окрест беззакония… Супостат же обеими руками вцепился в царя, внушая ему о пользе для престола и разрозненности, и тупого поклонения. И тем приятнее внушения, чем меньше крепости в правлении и ясности в державных замыслах… Голова пухнет, как всё перемешано да перекручено! Взять полицейский сыск – там сплошь иноземцы. А почему? Втемяшили царю, что русские – люди с двойным дном, неверные, лукавые, переметливые, тогда, мол, как иноземцам юлить незачем . А последствия? Повсюду ещё большее раболепие и страх. Почтенные мужи боятся уже своего приговора и в свой долг перед отечеством не верят – самодержец и оный с них снял. Может ли отвечать раб за деяния жестокого господина своего? И может ли сочувствовать ему?.. Ведь и мыслим мы не иначе, как из-под полы и токмо о дозволенном, – продолжал сердито старый князь. – А то цель ворогов наших – вовсе отвратить, отторгнуть от дум человека, воспрепятствовать ему заглянуть мыслию в бездну беды своей… Если и не погибла ещё Россия, то ведь потому только, что на подвижнике стоит и подвижником держится, на крови его, на страдании, на слезах безвестных. Где немец возьмёт усидчивостью и системой, где француз победит золотом и кучею приверженцев славы, там русский пересилит только бездонностью горя своего, слепящим и нескончаемым трудом, беспримерным терпением, гонимый и презираемый ближними, попираемый соплеменниками и лишённый всякой защи