те вернуться к себе в Голштинию, если дела примут особенно плохой оборот.
Пётр Фёдорович обернулся, но казалось, что он не вникает в сущность сказанных ему слов; лицо его выражало полнейшее непонимание и безнадёжный страх.
Судно на всех парусах летело вперёд, подгоняемое попутным, теперь ещё более усилившимся ветром; качка в каюте давала себя знать более, чем на палубе, волны с беспощадным шумом и рёвом разбивались о яхту.
– Ради Бога! – воскликнула графиня Воронцова, глаза которой были полны ужаса, а лицо приняло желтовато-зелёный оттенок, присущий лицам, страдающим морской болезнью. – Ради Бога, что вы затеяли? Неужели в подобную бурю мы должны предпринять поездку, которая может продлиться ещё целые дни? Нет! Нет! Лучше тюрьма, лучше Сибирь, чем эта ужасная, холодная могила! Мы хотим в Ораниенбаум; может быть, дело не будет так плохо, как мы думаем… Гвардия образумится, императрицу схватят… Наконец ведь у нас ещё остаётся Голштиния.
Все дамы, которые чувствовали себя совершенно разбитыми и измученными после всего случившегося, окончательно потеряли голову, когда началась сильная качка; они сильно страдали от неё и присоединили свои вопли и мольбы к голосу Воронцовой.
– Да, – сказал Пётр Фёдорович, – да, мы хотим ехать обратно в Ораниенбаум; я отправлю к государыне посланного, мы войдём с ней в соглашение, она не рискнёт идти дальше.
– Ваше императорское величество, вы ведь видели, – воскликнул Гудович, – на что осмеливаются заговорщики, если они направили пушки Кронштадтской крепости на ваш корабль.
Яхта затрещала под ударом огромной волны и сильно накренилась набок; послышались шум и рёв волн, перекатывавшихся через палубу; дамы снова закричали и заплакали.
– Настало время, когда необходимо действовать решительно, – сказал Миних. – Умоляю вас, ваше императорское величество, дайте приказ выйти в открытое море! При скорости, с которой мы теперь идём, мы можем очень быстро достигнуть Курляндии.
– Нет, нет! – закричал Пётр Фёдорович, испуганно озираясь кругом и с детским упрямством топая ногами. – Нет, нет! Мне надоело море, я хочу в Ораниенбаум, мы только теряем время… Я отправлю посланного к императрице, помирюсь с ней… Я отдам в её руки Романовну, пусть Екатерина делает с ней всё, что хочет… Скорей, скорей в Ораниенбаум!
И он снова упал в подушки.
Воронцова бросила на него взгляд, полный ненависти и презрения, но сейчас же забилась в конвульсивных движениях, и телесная болезнь вытеснила все другие ощущения.
Миних скрестил руки и с состраданием посмотрел на распростёртого государя. Гудович заскрежетал зубами и отвернулся. Бломштедт закрыл лицо руками, для того чтобы скрыть бежавшие из его глаз слёзы.
Яхта, подгоняемая ветром, скрипела, трещала, продолжала свой путь и менее чем через полчаса вошла в ораниенбаумский канал.
Голштинские отряды собрались на императорской пристани. Пётр Фёдорович, дрожа и шатаясь, сошёл с яхты.
Генерал Леветцов выступил вперёд и умолял государя стать во главе полка и идти навстречу императрице.
– Мы все готовы положить жизнь за ваше величество, – сказал он. – Своею верностью мы пристыдим русские полки, и они вспомнят свой долг по отношению к своему государю.
– Это – последнее средство, ваше императорское величество, – сказал фельдмаршал. – Только ваше присутствие может побудить гвардию вернуться к исполнению своего долга; в худшем же случае вы падёте достойным образом.
– Нет, – содрогаясь, воскликнул Пётр Фёдорович, – нет, я не хочу пасть, я не хочу проливать кровь… Всё это – лишь недоразумение… оно разъяснится.
Он побежал в свои комнаты, где им овладело лихорадочное беспокойство. Около получаса он пробыл один и дрожащей рукой исписал лист бумаги, затем велел позвать свою ближайшую свиту.
– Я обещал императрице, что примирюсь с ней, – сказал он, – я назову её соправительницей, это удовлетворит её честолюбие.
Миних пожал плечами. Гудович опустил руку на эфес своей шпаги.
Император приказал находившемуся в его распоряжении камергеру Измайлову отвезти письмо императрице, а затем велел подать кушанья и, окружённый мрачными, молчаливыми приближёнными, с почти животным аппетитом стал истреблять еду, но при этом не пил крепких напитков, как имел обыкновение делать всегда.
Графиня Воронцова прошла в свои комнаты и, как труп, лежала на постели. Она, казалось, была равнодушна ко всему на свете; всякая надежда покинула её. Остальные дамы и придворные кавалеры испуганно метались по парку и залам дворца.
Окрестные жители приносили всё более и более ужасные известия: государыня во главе двадцатитысячной армии ступила в Петергоф, и можно было каждую минуту ожидать, что она пойдёт на Ораниенбаум.
Мариетта мрачно ходила по комнатам дворца, её щёки горели, глаза сверкали зловещим огнём. Все помещения дворца были открыты и свидетельствовали о полной растерянности, господствовавшей в нём.
– Какое несчастье! – тихо сказала она сама себе. – О, если бы я могла влить в этого императора хоть одну каплю своей крови! – сказала она, содрогаясь и стискивая зубы. – Всё потеряно… Меня привела сюда несчастная звезда, для того чтобы я разделила участь всех этих несчастных.
Она вошла в комнату, всю увешанную различным редчайшим оружием, и с насмешливой улыбкой оглянулась вокруг.
– Оружие для такого мямли!.. Если бы моя рука была настолько сильна, чтобы употребить его в дело, то судьба всего света приняла бы совсем иное направление.
Её взор упал на небольшой флорентийский кинжал, лежавший на консоли[30]. Его рукоятка и ножны были осыпаны драгоценными камнями. Мрачный огонь загорелся в глазах Мариетты.
– Спасти ничего нельзя, – сказала она, – мы погибли, но я, по крайней мере, не хочу умереть, не отмстив. Лукреции Борджиа[31] была нужна лишь эта прелестная вещица для того, чтобы губить своих врагов, я же чувствую в себе частичку её духа… Пусть хоть он один будет наказан за свою гнусную измену, и как раз в тот миг, когда он думает, что достиг своей блестящей цели.
Она вынула кинжал из ножен, попробовала рукой остроту его клинка, скрыла оружие в складках своей шали и вышла в парк, где отдельными группами собрались испуганные придворные. Они окружили нескольких крестьян, которые сообщали им ещё более, чем до сих пор, грозные известия.
Тем временем Пётр Фёдорович, томимый сильнейшим беспокойством и быстрой сменой самых разнообразных настроений, сидел у себя в спальне, куда были допущены только фельдмаршал Миних, Гудович и Бломштедт. Он то впадал в тупое равнодушие ко всему на свете, то предавался порывам внезапной ярости, заочно осыпая свою супругу страшнейшими проклятиями и жесточайшими угрозами; но вскоре вспышка гнева снова сменялась у него приступом малодушия, и государь, изливаясь в слезах и жалобах, собирался уже молить императрицу о сострадании, причём все попытки побудить его к какому-нибудь действию оставались напрасными.
Проходил час за часом, а камергер Измайлов всё ещё не возвращался. Император внезапно вскочил, сошёл вниз к конюшням и приказал оседлать для себя самого ретивого коня.
– Оставайтесь все тут, – крикнул он своим приближённым, которые последовали за ним, – я хочу бежать один. По направлению к польской границе никто не задержит меня; когда же я миную её, то по крайней мере вырвусь из-под власти взбунтовавшихся изменников. Я обращусь за помощью к польскому королю, я пообещаю ему одну из провинций моего государства, и он поможет мне проучить тех негодяев.
Действительно, Пётр Фёдорович прыгнул в седло и помчался во весь дух.
Некоторые голштинские солдаты, видевшие это, кинулись за ним, может быть, думая, что он решился наконец вести их в бой. Они потрясали оружием; раздались крики.
– Да здравствует император, да здравствует наш герцог!
Но едва отъехав шагов на сто от ворот дворца, Пётр Фёдорович внезапно остановил свою лошадь; видно было, как он покачнулся в седле, как выпустил поводья из рук и боязливо ухватился за гриву коня и за луку седла.
Бломштедт проворно очутился возле него; тяжело дыша, император упал на его руки; страшная бледность сменялась на его лице ярким румянцем; наконец он вымолвил слабым голосом:
– Невозможно! Я не могу вынести такую скачку; моя голова идёт кругом. Зачем у меня нет силы принудить это жалкое тело?
Ногу императора пришлось вытащить из стремени, после чего несчастного государя перенесли обратно в его спальню. Здесь он подсел к столу и с нервной торопливостью написал смиренное письмо своей супруге, в котором молил её о помиловании, о сострадании; он заявлял, что согласен без сопротивления уступить ей свой престол, и просил лишь о том, чтобы ему разрешили вернуться обратно в Голштинию.
Несмотря на все убеждения Миниха, Пётр Фёдорович немедленно отправил это письмо с одним из своих дежурных камергеров императрице и поручил ему ещё словесно особенно просить от его имени, чтобы негру Нарциссу было позволено сопровождать его в Голштинию. После того он снова погрузился в летаргическую апатию и как будто считал с того момента, что теперь всё покончено.
Прошёл ещё час; всеобщее беспокойство и смятение во дворце усиливались с минуты на минуту; наконец, в Ораниенбаум вернулся посланный камергер. С холодной, размеренной и надменно-снисходительной учтивостью вошёл он в спальню императора.
– Ну, – вскакивая, воскликнул Пётр Фёдорович, – что же сказала моя супруга? Принимает ли она мои предложения? Согласна ли разделить со мною царствование? Согласна ли она положить конец этой преступной революции посредством полюбовной сделки между нами?
Возвращение посланного, казалось, придало императору новое мужество; на минуту надежда снова озарила его лицо.
– Её императорское величество государыня императрица, – ответил камергер, – не может пойти ни на какую сделку относительно престола России и ни с кем не разделит царствования; русский народ и русская армия, наскучив долгим бесправием, передали ей господство, и митрополит во имя святой церкви благословил её на царство.