Возвращаться домой не хотелось – всё стенало во мне от бессилия и гнева, и участливые вздохи матери или сочувственные взоры сестры были бы для меня ещё тяжелее.
Я направил стопы в Вознесенский переулок, где находился, как я разузнал ещё прежде, дом господина Артамонова, приютившего несчастную мою Лизу.
Подошед к нужному дому, я подёргал у дверей колокольцы, но никто не отворил мне. Я подёргал настойчивей – ни единого ответного звука. Наконец я увидел, что со двора соседнего дома появился с палочкой махонький и слабый старичок в солдатской треуголке и, несмотря на довольно тёплый день, в долгополой епанче, какие нашивали лет сорок назад.
– Помилосердствуйте, сударь, – обратился я к старичку, – точно ли в сём доме проживает господин Артамонов.
– Точно, сударь, – с одышкою отвечал жёлтый, как свеча, старичок, остановившись и палкой упираясь в землю. – Жил, жил в сём скромном обиталище Пафнутий Егорыч! Так ведь в неделю разорился, продано имущество за долги, и дом отписан некому плюгавому брадобрею, и сам хозяин ныне неведомо где, может, уже в остроге!
– А не припомните ли, почтенный, куда девалась барышня, которую приючивал у себя господин Артамонов?
– Племянница? – закивал головою старичок. – Предобрая однако, душа и голосок –что тебе певчие! Так ведь и она подевалась неведомо куда. Бедность хоть и не порок, а не пущает за порог. Вся, вся православная Русь ныне обнищивает, и сам я, сударь, бывший на многих баталиях и через то совсем искалеченный, ныне обедаю по чётным дням в инвалидском приюте!..
Глядел я в светлые слезящиеся глаза старика, на его нездоровое лицо, и было мне подлинно не по себе. И пойдя прочь, узрел я повсюду знаки запустения, каковых будто и не примечал прежде. Попадались мне встречь дома мёртвые, вовсе без жильцов. Попадались и такие, которые разбирались проворными артельщиками. Стучали тревожно топоры, и безрадостно звенькали пилы, а как наволоклось небо тучами и посыпал дождик, то и вовсе сделалось мне неуютно и одиноко.
В Аукционной камере, куда я пришёл, доверенными главной конторы магистрата продавались с публичного торгу арестованные за долги вещи. Тут было много бестолкового шуму – теснились люди всякого звания. Снаружи, во дворе, продавались дрова, строительные брёвна и повозки. Я протолкался в аукцион. На прилавках лежали англицкая парча в штуках, ратин, камлот, саржа, табакерки разные, серебряные пуншевые ложки, невольные пособники пагубных пристрастий своих недолгих господ, собственность коих теперь была выставлена для всеобщего обозрения, – будто самих человеков простлали на прилавке в исподнем.
Я осмотрел в рассеянности жанровую картину, недурно написанную, но, вероятно, крепостным мастером, понеже и подписи не значилось. Впереди меня какой-то иноземец, ликом подобный ворону, крутил в правой руке алмазное ожерелье, левой придерживая ворох отобранной серебряной посуды.
За сходную цену я купил дамские перчатки и флоретовые ленты – подарки матери и сестре. Свершая покупку, я осведомился у приказчика: где обретает господин Артамонов?
– Господин Артамонов, сударь, здесь больше не служит.
– А где он сейчас? Не можешь ли растолковать? Водится за ним должок, и я хотел бы теперь сыскать его!
– Сие вам уже вряд ли удастся: господин Артамонов объявлен злостным банкрутом и препровождён, сказывают, в Ревельский острог.
– Так что же, он в самом деле каналья или же хитро обнесли его поклёпами?
– Не смею, сударь, пространно толковать о сём случае, но Пафнутий Егорыч человек преизрядной честности. Как уж он угодил в беду, неведомо, только расправа вышла крутой и скорой. Ему и апелляции не дозволили.
– А не слыхал ли ты, добрый человек, что-либо о племяннице его Лизе?
Приказчик оглянулся по сторонам.
– Через неё он и пострадал, сударь, а подробностей не ведаю, и, Бога ради, не изводите меня допросами!..
Отчаяние охватило меня. Любовь моя, дотоле служившая мне утехою в нескладицах обстоятельств, тотчас обратилась в занозу сердца: я сам, сам виноват, что случилась беда! Спохватись я раньше, и Лиза была бы при мне, да и бедный Пафнутий Егорович, может, не пострадал бы столь жестоко!
Но что было делать? «О Господи, отнимая у нас и невеликие радости, ты колеблешь великое мужество!» Всё представилось мне лишённым смысла, и в таковом настроении духа я возроптал: а почему именно я должен валандаться посреди заговорщиков? Сумеет ли противопоставить им что-либо князь Матвеев? Да и не поздно ли спасать Россию от шайки обирателей и погубителей её? Всё уже тлен и всё уже обречённость!..
Через два дни, в пятницу, господин Хольберг объявил мне, что наконец-то меня приуготовились посвятить в члены Ордена и что ложа, которая свершит сие, – наиболее влиятельная в Петербурге, так что в обряде примут участие, возможно, и самые нарочитые в империи мужи.
– Узнать их не пытайтесь, – упредил камергер мой вопрос. – Все будут в масках, а братская трапеза на сей раз не предусмотрена!
Я прослушал последние наставления учителя. Едва стало смеркаться, мы сели в карету и через час были на месте. Господин Хольберг завязал глаза мои повязкой и, подбадривая, вывел из кареты, говоря, что теперь я должен рассчитывать только на самого себя, оправдывая преподанные уроки.
Кто-то другой мягко взял меня за локоть и повёл, подсказывая дорогу по-немецки. Мы вошли по ступенькам в дом, а затем достигли комнаты, где меня оставили одного, усадив в кресло.
Была гнетущая тишина, ни единый звук не достигал уха, так что мне сделалось жутковато: «А если обман? Если новая западня?..»
Так прошло некоторое время, и вдруг повязка моя снялась, власно какою-то сверхъестественною силой. Взору открылось чёрное пространство вокруг. Я сидел за шестигранным столом – по углам горели высокие свечи и посередине стола тоже.
– Задуй свечи и ступай прочь, – произнёс голос, пророкотавший, как далёкий гром.
– Без света их не найти дороги, – отвечал я предписанные ритуалом слова.
– Ещё не поздно отречься?
– От света не отрекаются, отрекаются от тьмы! Выбор сделан, я хочу строить, я буду строить, я не перестану строить!
– Каковы главные заповеди строителя?
– Их три, – отвечал я. – Братство, верность и молчание. Хирам[81] произнёс их первый при постройке Иерусалимского храма.
Будто музыка возникла – неземная и печальная. То ли высокий женский голос запел, то ли скрипица зазвучала. Передо мною засветилась огромная шестиконечная звезда; а когда она угасла, я увидел человеческий скелет – он протягивал ко мне руки и будто усмехался, откинув нижнюю челюсть.
Осматриваясь, я приметил под потолком свою повязку, качавшуюся на нитке.
На меня напал смех: «Неужели они собираются и впредь дурачить меня нелепыми фокусами?»
Тут свечи погасли, и музыка умолкла.
– За отречение – смерть! – угрожающе произнёс громоподобный голос, и я провалился куда-то вниз вместе с креслом, на котором сидел.
Не успел я опамятоваться, как чьи-то руки подхватили меня, поставили на ноги и потащили по тёмному коридору, и вдруг необычайно яркий свет ударил мне в глаза – будто молния вспыхнула, но не удар грома услыхал я, не треск, а что-то похожее на шипение сгорающего пороха. Сие был, несомненно, новый, но, признаюсь, весьма впечатляющий фокус.
Сотни свечей горели в светильниках перед огромным зеркалом, занимавшим переднюю стену новой обширной залы. По обе стороны от меня замерли в странных позах десятки масонов, разряженных в голубые камзолы с золотыми галунами, в нелепых белых запонах, при шпагах, в чёрных плащах «мамис» и в масках, скрывающих лицо до самого рта.
Впереди, отбрасывая тень, высилась кафедра, наподобие тех, которые употребляются профессорами в университетах. Кафедра была украшена шестиконечником. Подошед к кафедре, мастер ложи или наместник его, также скрытый маскою, коснулся чела моего золотым молотком и со значением произнёс:
– Ты видел вспышку огня. Вот так проходит вся слава мира, все удовольствия жизни, все надежды человека! Всё тлен, кроме служения Творцу Вселенной! Отныне ты с нами и ради нас!
– Отныне! – нестройным хором воскликнули масоны и, обнажив шпаги, протянули оные ко мне – острия почти касались моей груди.
– С вами и ради вас! – сказал я заученную фразу.
– Есть ли вопросы к новообращённому брату? – спросил начальник с золотым молотком. – Их может быть только три. За ними следует уже дело.
– Есть вопросы! – крикнул голос. – Пусть скажет, чем работают мастера?
– Мелом, углём и глиною, – на масонском языке моей степени посвящения сие означало: искренностью, усердием и союзом.
– Пусть ответит, – выкрикнул второй голос, – кто обладал великими познаниями от Бога?
– Моисей, Соломон и все великие философы Иудеи, – отвечал я, заранее зная вопрос и ответ.
– Пусть назовёт сыновей Хамовых[82]! – возопил третий голос.
И сие не застало меня врасплох.
– Мицраим, Ханаан и Хуш!
– Отныне! – хором произнесли братья и убрали шпаги.
Начальник с золотым молотком огласил моё масонское имя и тем завершил обряд посвящения. Итак, я назывался Орионом, и ни один непосвящённый не мог догадаться, кто скрывается под сим именем. Впрочем, и для меня остались загадкою многие имена, которые я слышал впоследствии.
Объявили, что на следующую встречу назначены беседы о магии земного и астрального магнетизма, ради которых из Лондона прибудут учёнейшие братья, и после бесед – с показом опытов – состоятся пожертвования и братская трапеза.
Все стали расходиться через три двери, каждая из которых вела во двор. Ко мне приблизилась маска.
– Ты получил высокое имя, мой друг! Испытания позади, впереди труды и подвиги. Тебе установлены срединные двери, выходи через оные и обожди меня справа у крыльца.
По голосу я узнал господина Хольберга, поклонился ему и направился к средним дверям, подивившись, что каждый масон имеет свой вход и выход из ложи. На лестнице меня нагнала ещё одна маска.