[574]. Конечно, с князем Рюриковичем допрашивающие не могли вести себя по-хамски, но давление, нажим и любые уловки пускались в ход в полной мере!
В ночь с 25 на 26 марта жандармы привезли Кропоткина на его квартиру, где был устроен тщательный обыск. В ходе его были обнаружены и изъяты переписка, конверты и паспорта, аттестат, две шифрованные и две дешифрованные записки, приходно-расходная тетрадь по селу Петровскому, расчетная книжка конторы Юнкера со взносом в три тысячи четыреста рублей и книга текущего счета той же конторы с двумя вырванными листами, дневник «Путевые заметки от Петербурга до Иркутска», тетрадь «По Географическому обществу», учебник географии, книги, брошюры и издания на французском языке по истории Интернационала и Парижской коммуны: «Синяя книга Интернационала», «Интернационал», «73 дня коммуны», «31 заседание коммуны», «Акты и прокламации Центрального комитета», «Военные советы Версаля», «Секретная история революции», «Международная ассоциация», «История революции 18 марта» и «Интернационал»[575].
Обыск продолжался до трех часов утра. Затем Кропоткина привезли в Третье отделение, в дом № 16 на Фонтанке, и в четыре часа утра прокурор предъявил арестованному обвинение в подпольной деятельности и заговоре. В ответ на традиционный вопрос, признает ли обвиняемый себя виновным, Петр Алексеевич заявил, что любой ответ даст, только представ перед гласным судом. На все последующие вопросы о знакомствах и контактах арестованный отвечал коротким «Нет». В пятом часу утра его отвели в камеру Третьего отделения, где он смог наконец заснуть[576].
В Третьем отделении Кропоткину пришлось провести не один день. Его дважды смогла посетить сестра Елена. Все это время удавалось переписываться с другими арестованными через сочувствующего охранника. Кропоткина снова вызывали на допросы, продолжавшиеся по несколько часов без перерыва, но он так ни в чем и не признался. Тогда Кропоткина доставили в Петропавловскую крепость, где обвиняемый должен был оставаться в ожидании суда.
«Прежде, чем вы предадите меня суду, – заявил он сопровождавшему его офицеру, – вы захотите арестовать всех социалистов в России, а их много, очень много, и в два года вы всех не переловите»[577].
Привезенного в крепость встретил комендант – генерал от кавалерии Николай Дмитриевич Корсаков. Затем его «повели темным коридором, по которому шагали часовые, и ввели в одиночную камеру. Захлопнулась тяжелая дубовая дверь, щелкнул ключ в замке, и я остался один в полутемной комнате», – вспоминал Кропоткин[578].
Власти империи придавали поимке опасного революционера самое первостепенное значение. Хотя он и не заслужил такой чести, его считали не менее как вождем и главой всего заговора, который должен был опрокинуть российский трон. Фамилия Кропоткин для высших государственных чиновников стала настоящим символом революции…
Третье отделение подготовило целое досье, включив в него программную записку Кропоткина, программу революционной пропаганды и инструктивное письмо, направленное министром юстиции, графом Константином Ивановичем Паленом, старшим председателям и прокурорам судебных палат. Александр II был ознакомлен с содержанием документов, и по докладу шефа жандармов, генерала Александра Львовича Потапова, было дано повеление вынести вопрос о противодействии революционной пропаганде на рассмотрение Комитета министров. Комитет обсуждал дело на трех заседаниях – 18, 26 марта и 1 апреля 1875 года[579].
Министры пришли к заключению, что Кропоткин являлся главным идеологом всего революционного движения и что цель этого движения состоит в установлении общества без правительства. Идеи такого переворота, намеченного якобы на лето 1874 года, основывались на взглядах Бакунина и были завезены Кропоткиным из Западной Европы. Несмотря на аресты и разгромы кружков, правительство опасалось, что план, разработанный революционером, получит распространение среди сохраняющихся кружков и отдельных лиц[580]. «Ряд дознаний, произведенных в последние месяцы, приводит к убеждению, что эта революционная программа (Кропоткина) неуклонно применяется на деле многочисленными агитаторами, рассеявшимися по всей империи»[581], – писал в своей докладной записке генерал Потапов. К дознанию были привлечены две тысячи человек. Из них четыреста пятьдесят были арестованы. Кроме того, «разветвления революционной партии» охватили более тридцати губерний[582].
В то же время арест столь знатного и известного в Петербурге лица не мог не вызвать настоящий скандал. «Высшее петербургское общество, – писал корреспондент журнала "Вперед!", – крайне скандализовано арестом некоего князя Петра Крапоткина (так в тексте. – Авт.). Вдруг потомок такой древней фамилии, бывший камер-паж самого павлина, ученый к тому же, член Географического общества и попался в таком деле – sic transit gloria mundi (так проходит слава мирская)!»[583]
Такого внушающего ужас и притом популярного человека следовало держать подальше от общества и от народа. Потому-то он и был надежно упрятан за дверью одиночной камеры № 52 Трубецкого бастиона.
Тюрьма предварительного заключения в Трубецком бастионе, западном равелине крепости, начала принимать заключенных в 1872 году[584]. В то время, когда там находился Кропоткин, для арестантов были устроены семьдесят две камеры на двух этажах пятиугольного здания с внутренним двором – по тридцать шесть на каждом этаже. «Камеры бастиона довольно обширны, каждая из них представляет из себя каземат со сводами, предназначающийся для помещения большого крепостного орудия. Каждая имеет одиннадцать шагов (около 25 фут.) по диагонали, так что я мог ежедневно совершать семиверстную прогулку в моей камере, пока мои силы не были окончательно подорваны долгим заключением»[585], – вспоминал Петр Алексеевич.
Обстановка камеры была самая мизерная: железная кровать, дубовый столик, табурет и умывальник у внутренней стены.
Главными проблемами для арестантов были нехватка света и сырость в камерах. Зарешеченные в мелкую клетку окна казематов выходили на высокие и толстые крепостные стены, и темнота стояла даже в ясные дни летом. Читать и писать было крайне тяжело, хотя Кропоткин, как мы увидим, все-таки умудрялся делать это. Камеры отапливались печами, установленными в коридоре, и в них на протяжении всего дня поддерживалась высокая температура: так пытались бороться с сыростью. В результате узник почти каждый день страдал от припадков удушья, изнеможения и общей слабости. Кропоткин добился того, что печи стали закрывать позже, когда уголь уже как следует прогорит. Но ценою этого стала ужасная сырость на стенах. «Вскоре углы свода покрылись влагой, а обои на внешней стене отмокли, как будто их постоянно поливали водой. Но, так как мне приходилось выбирать между отсыревшими стенами и температурой бани, – я предпочел первое, хотя за это пришлось поплатиться легочной болезнью и ревматизмом»[586], – вспоминал бывший арестант.
Но хуже всего было ощущение полной заброшенности и оторванности от всего окружающего мира. Для того чтобы мешать узникам перестукиваться с соседями, тюремщики устроили звукоизоляцию. Пол и стены в камерах покрыли крашеным войлоком, кроме того, на стенах прикрепили проволочную сетку, покрытую толстой тканью и оклеенную сверху желтой бумагой. Кропоткин чувствовал себя как бы погребенным в могиле: «До вас не долетает ни единый звук, за исключением шагов часового, подкрадывающегося, как охотник, от одной двери к другой, чтобы заглянуть в дверные окошечки, которые мы называли "иудами". В сущности, вы никогда не бываете один, постоянно чувствуя наблюдающий глаз, – и в то же время вы все-таки в полном одиночестве. Если вы попробуете заговорить с надзирателем, приносящим вам платье для прогулки на тюремном дворе, если спросите его даже о погоде, вы не получаете никакого ответа. Единственное человеческое существо, с которым я обменивался каждое утро несколькими словами, был полковник, приходивший записывать несложные покупки, которые нужно было сделать, как, например, табак, бумагу и пр. Но он никогда не осмеливался вступить в разговор со мною, зная, что за ним самим наблюдает надзиратель. Абсолютная тишина нарушается лишь перезвоном крепостных часов, которые каждую четверть часа вызванивают "Господи помилуй", каждый час – "Коль славен наш Господь в Сионе" и, в довершение, каждые двенадцать часов – "Боже, царя храни"». Звуки колоколов, меняющие тон при резких переменах температуры в петербургском климате, создавали настоящую какофонию и были, по свидетельству Петра Алексеевича, «одной из мучительнейших сторон заключения в крепости»[587]. Чтобы заглушить эту звенящую тишину, Кропоткин попробовал петь, но надсмотрщик объявил ему, что это строжайше запрещено, и пригрозил пожаловаться коменданту. Арестанту посоветовали петь «вполголоса, про себя», но через несколько дней ему и самому расхотелось это делать[588].
Сами узники и многие люди «на свободе» не зря воспринимали этот режим как форму настоящих пыток. «В продолжение всего времени пытки, называемой предварительным следствием, с заключенными обращаются самым возмутительным образом… – сообщал корреспондент журнала "Вперед!". – Мучат месячными сроками одиночного заключения, лишением книг, всевозможными стеснениями в этом отношен