[597]. Усердный служака, он в то же время был с князем вежлив, обходителен и даже добродушен. Всячески выказывая узнику свое уважение, полковник пытался разговорить его, убеждая, что тот, отказываясь давать показания, причиняет вред только самому себе. Один раз ему были продемонстрирована его рукопись для брошюры о Пугачеве, второй раз – перехваченная шифрованная записка. Но Кропоткин оставался непреклонен, добиться от него ничего так и не смогли.
Предварительное следствие было закончено 20 декабря 1875 года. Кропоткина и его арестованных товарищей перевели в Дом предварительного заключения, который размещался в здании № 25 по улице Шпалерной при Окружном суде в Литейной части Петербурга[598]. Эта тюрьма считалась образцовой в России: ее выстроили по плану бельгийских мест заключения. «Это едва ли не единственная в России тюрьма для уголовных арестантов, отличающаяся чистотой, – свидетельствовал Кропоткин. – ‹…› Тюрьма эта является в своем роде „выставкой“, и арестанты должны держать ее в ослепительном блеске. Целое утро они выметают, вымывают и полируют асфальтовые полы, дорого расплачиваясь за их блеск. Атмосфера тюрьмы насыщена частицами асфальта (я однажды прикрыл газовый рожок в моей камере бумажным колпаком и уже спустя несколько часов мог рисовать пальцем узоры на пыли, которой он покрылся); и этим воздухом приходится дышать! Три верхних этажа насыщаются испарениями нижних, и, благодаря плохой вентиляции, по вечерам, когда все двери закрыты, арестованные буквально чуть не задыхаются». Камеры имели размер в три метра длины и полтора ширины, с окном, выходившим во двор, и дверью, которая открывалась на железный балкон. Балконы различных этажей соединялись железными лестницами. Окошки в дверях камер вначале держали открытыми, но затем администрация распорядилась закрывать их. При нехватке воздуха температура колебалась «между удушающей жарой и сибирским холодом. Если бы не общение с товарищами путем перестукивания, – вспоминал Петр Алексеевич, – то я, пожалуй, пожалел бы о моем мрачном и сыром каземате в Петропавловской крепости»[599]. Правда, режим здесь был немного полегче: больше возможностей переговариваться друг с другом и получить свидания с родными…
Допросы продолжались. Теперь Кропоткина вызвал товарищ прокурора судебной палаты Николай Иванович Шубин, который вел следствие по делу «193». За ним шла слава «весьма юркого» карьериста, «молодого да из ранних»[600]. Петру Алексеевичу он не понравился сразу: «Я никогда не видал человека противнее этого маленького прокурора Шубина. Лицо бледное, изможденное развратом; большие очки на подслеповатых глазах; тоненькие злющие губы; волосы неопределенного цвета; большая квадратная голова на крошечном теле… Я сразу, поговорив с ним о чем-то, возненавидел его»[601].
Допрашивающий предъявил Кропоткину имеющиеся против него улики: устроил очную ставку с одним из рабочих, который слушал его лекции, зачитал показания ткачей о том, что «Бородин» якобы призывал к убийству царя, продемонстрировал протоколы с записями о написанных Кропоткиным рукописи, программе и тексте о восстании Пугачева, о шифрованном письме. Были и показания о том, что обвиняемый вообще ничего не говорил о царе… Узник отвечал на это, что свидетеля не знает, а уличающие его показания продиктованы самими следователями. Глядя в лицо взбешенному прокурору, он собственноручно написал, что до суда никаких показаний давать не намерен[602]…
Длительное заключение в тяжелых условиях подорвало здоровье Кропоткина. Еще в Петропавловской крепости, на исходе второй зимы у него появились явственные признаки цинги. Ему все труднее было делать прогулки по камере и физические упражнения с табуретом, желудок отказывался переваривать пищу. Петр Алексеевич несколько раз обращался к полковнику Новицкому с просьбой поместить его в больничное учреждение для консультации с врачами и лечения[603]. Мы уже знаем, как отвечал Новицкий на эти просьбы…
В Доме предварительного заключения узнику сделалось еще хуже. Он исхудал, был бледен, задыхался от непрерывного кашля, желудок отказывал, хотя ему было дано разрешение приносить домашнюю пищу. Еду доставляла кухарка Василиса Пластинина из дома Людмилы Севастьяновны Павлиновой (Беринда-Чайковской), свояченицы Александра Кропоткина[604]. Но это не помогало. «Мое пищеварение стало так плохо, что я съедал в день только кусок хлеба да одно или два яйца. Силы мои быстро падали, и, по общему мнению, мне оставалось жить только несколько месяцев. Чтобы подняться до моей камеры, находившейся на втором этаже, я должен был раза два отдыхать на лестнице», – вспоминал он[605]. Товарищ прокурора Шубин категорически и с издевкой отверг просьбу сестры Кропоткина Елены о том, чтобы арестанта выпустили на поруки. Но приглашенный родственниками известный врач, лейб-медик Евграф Александрович Головин (1842–1909), настаивал на переводе Петра Алексеевича в госпиталь: он не обнаружил у него признаков органического заболевания, но счел, что ему не хватает воздуха и это угрожает развитием чахотки-туберкулеза.
После этого Кропоткин был переведен в арестантское отделение Николаевского военного госпиталя в получасе ходьбы от Окружного суда. Официальный запрос о переводе был направлен 21 мая товарищем обер-прокурора Владиславом Антоновичем Желеховским на имя члена Московской судебной палаты Федора Федоровича Крахта, который проводил следствие по государственным преступлениям. 22 мая Крахт подписал соответствующее постановление, и 24 мая Петр Алексеевич был доставлен в Николаевский госпиталь[606].
Арестантское отделение госпиталя, построенного в 1830-х годах в Рождественской части Петербурга, между улицами Гвардейской (ныне Суворовский проспект), Глухой (Дегтярный переулок) и Конюшенной (Костромской), занимало отдельный флигель. Оно открылось в октябре 1872 года. Это двухэтажное, квадратное в плане, каменное здание с тринадцатью окнами по фасаду и входом в середине стояло по левую сторону от аллеи, что вела от главного корпуса госпиталя к летним корпусам. Его окружал деревянный забор с тремя воротами: двое ворот выходили на аллею, а одни – на Ярославскую улицу. Арестантское помещение охраняли два вооруженных поста-будки у выходной двери во двор, примерно в сорока пяти метрах друг от друга, и один часовой – в аллее, в десяти шагах от выхода. Вокруг госпиталя раскинулись огороды и пустыри, и только напротив госпитального двора начинались постройки[607].
Кропоткина поместили в «секретной камере № 1» на нижнем этаже арестантского флигеля, рядом с караульной. В одностворчатой двери было проделано небольшое круглое окошко для наблюдения за узником. Огромное зарешеченное окно комнаты в ста шестидесяти сантиметрах от земли выходило на юго-запад, на аллею, за которой строили бараки для тифозных больных. Окно оставалось открыто день напролет, и Петр Алексеевич мог наслаждаться солнцем и воздухом. Он очень быстро начал поправляться и набираться сил, желудок стал переваривать легкую пищу, узник-пациент опять мог работать…[608] И вынашивать мысль о побеге, которая не оставляла его с того момента, когда его еще в 1874 году везли из Петропавловки на свидание с братом.
Нет, бежать из Петропавловской крепости было невозможно, за все время существования в ней тюрьмы такое не удавалось ни одному узнику. Правда, в 1869 году Сергей Нечаев рассказывал в Европе легенду о своем отчаянном побеге из российской Бастилии, но то была выдумка от начала до конца. А вот из госпиталя… Что же, можно попробовать?
Режим в отношении Кропоткина в больничном учреждении был менее строгим, чем в крепости или в Доме предварительного заключения. Здесь к нему относились куда более снисходительно. Формально было отдано распоряжение принять «исключительные меры» безопасности, а смотрителю госпиталя, полковнику Сильвестру Степановичу Стефановичу, поручено лично просматривать все вещи и книги, передаваемые арестанту, и присутствовать при всех свиданиях, разрешения на которые должен был обязательно дать товарищ обер-прокурора Желеховский. Но Стефанович отнесся к этому поручению достаточно халатно: он смотрел на Петра Алексеевича как на знатное лицо и предоставил ему привилегии в ношении одежды и получении домашней пищи. Обед ему около часа дня теперь доставляла не только кухарка Пластинина, но и Софья Лаврова, которая вернулась в Россию из Швейцарии в мае 1873 года и находилась под негласным надзором полиции. Она ежедневно приходила в госпиталь, передавала и забирала книги и записки с шифрованным текстом. Сначала обе женщины могли ходить только в приемную, но затем через смотрителей унтер-офицера Смагина и рядового Муравьева Софья установила прямой контакт с арестантом, несмотря на отсутствие официального разрешения на это[609].
Софья Лаврова стала душой группы, которая, постоянно сносясь с самим Петром Алексеевичем, разрабатывала планы его побега. В кружок входили также, среди других, народники Мария Павловна Лешерн фон Герцфельд (Мейнгардт, 1847–1921), возвратившаяся из Швейцарии, Степан Васильевич Зубок-Мокиевский (1851–?), Николай Иванович Драго (1852–1922), Людмила Павлинова и доктор Орест Эдуардович Веймар (1843–1885)[610]. В курсе дела был и кто-то из сотрудников или охранников госпиталя.