Я обрадовался предложению Гольда. Приятно было осознавать, что моя слава докатилась и туда. В первую поездку, на запись и выступления по радио, со мной поехала Зиночка, которой очень хотелось увидеть Лондон. В ту поездку между нами возникла иллюзия прежних отношений, того времени, когда мы были молоды и влюблены. Мы гуляли по Лондону, восхищались этим прекрасным городом, радовались жизни и чувствовали себя почти счастливыми. Почти… Гольд разместил нас в шикарной гостинице и окружил самой предупредительной заботой. Мы чувствовали себя словно в раю. То была волшебная неделя.
В следующий раз я уже поехал в Лондон один. Мне предстояло провести здесь месяц, выступая в разных местах. Аккомпанировали мне лондонские музыканты, четыре польских еврея. Главным у них был Леон Эйберман. Гольд рекомендовал их как лучших музыкантов в Лондоне. Не знаю, как насчет «лучших», но играли они хорошо. Я волновался — сможем ли мы быстро сыграться? Гольд заверил меня, что все будет в порядке, и действительно нам для этого хватило одной часовой репетиции.
Первые мои концерты должны были состояться в лондонском кабаре «Бэк Гарден». График был очень насыщенным, почти ни одного свободного дня, а в некоторые дни было запланировано и по два выступления. Гольд говорил, что мои песни, прозвучавшие по радио, произвели «настоящий фурор». Я подозревал, что в отношении «фурора» он немного преувеличивает, но первым своим выступлением в «Бэк Гарден» остался доволен. Зал был полон, причем я сразу понял, что публика пришла не просто поразвлечься, а пришла ради меня. Было много русских. Многие песни пришлось исполнять на бис. Я был рад без памяти. Не ожидал такого теплого приема.
Второй концерт прошел так же хорошо. Успех окрылил меня. Любой артист, впервые выступающий в незнакомом городе, волнуется — как его примет публика? Если принимают хорошо, это придает сил и куража.
Я готовился к третьему выступлению, но до него дело так и не дошло. Гольд сообщил мне новость, которая подействовала на меня словно ведро холодной воды. По каким-то причинам, которые он излагал очень запутанно, мои выступления отменялись. Я был ошеломлен. Попытался добиться от Гольда определенного ответа, но так и не смог. «Обстоятельства сложились таким образом… — мямлил он. — Произошла досадная ошибка… Поправить ничего невозможно… Я очень сожалею…» В этот момент Гольд был совершенно не похож на себя прежнего — деловитого, уверенного, четко излагавшего свои соображения. «Да объясните же мне наконец, что именно помешало моим выступлениям! — выйдя из себя, вскричал я. — Публика принимает меня хорошо. Ничего предосудительного я не сделал. В то, что вы могли ошибиться так, чтобы были сорваны гастроли, я не верю, потому что успел хорошо вас узнать! В чем дело?!» «Дело в том, что вы не можете больше выступать в Лондоне», — ответил Гольд. Большего я от него добиться не смог. Положенную по контракту неустойку он выплатил мне беспрекословно.
Возвращаясь в Бухарест, я ломал голову и так, и эдак, пытаясь понять, почему сорвались мои гастроли. В чем я провинился? Что я сделал? Так и не смог понять. И никто из знакомых в Бухаресте не мог мне помочь. Гольда они не знали, могли только строить догадки. Наиболее правдивой показалась мне догадка Зиночки: «Он, должно быть, морфинист, — сказала она. — Вспомни П. (она назвала фамилию одного нашего рижского знакомого). Периоды активности чередуются у него с периодами упадка, когда он ни на что не способен, только ходить к берегу и смотреть на море. Это все от морфия. Видимо, у Гольда и наступил такой период». За неимением других версий я принял Зиночкину как единственно возможное объяснение случившегося и поклялся больше никогда, ни при каких обстоятельствах, ни на каких условиях не иметь дела с незнакомыми людьми. Нужен был мне этот Гольд! Лучше бы я съездил в Белград или еще куда! Меня приглашали в Белград, но пришлось отказаться, поскольку предстояло выступать в Лондоне.
От Гольда не было ни слуху, ни духу. Я же лелеял надежду на то, что рано или поздно получу от него письмо с внятным объяснением причины. Но причину мне объяснил совсем другой человек, театральный агент Шейнбаум, регулярно бывавший по делам в Лондоне. Оказалось, что одновременно со мною в Лондоне должна была выступать известная русская певица Н. Я не называю ее имени, поскольку не имею привычки сводить счеты с покойниками. Бог ей судья. Тем паче что перед смертью ей довелось много страдать. Узнав о том, что меня тепло приняли в «Бэк Гарден», Н. испугалась того, что мой успех может затмить ее гастроли. Она была честолюбивой и привыкла считать себя лучшей из лучших. А тут вдруг откуда ни возьмись вылезает какой-то Лещенко и норовит составить ей конкуренцию. Н. подкупила Гольда, чтобы тот отменил мои выступления. Она заплатила ему то, что он ожидал получить по нашему контракту, и еще щедро добавила «за беспокойство». Будучи богатой, Н. могла позволить себе такие траты тщеславия ради.
Однажды, будучи изрядно навеселе, Гольд в дружеском кругу entre nous[46] рассказал о том, как Н.[47] вынудила его сорвать мои гастроли. Разумеется, столь пикантный слух быстро разнесся по Лондону. Я написал Гольду письмо, в котором, не стесняясь в выражениях, высказал все, что о нем думал. Ответа, разумеется, не получил. Впрочем, на ответ я и не рассчитывал.
Неудавшаяся вербовка меня в Риге
Летом 1936 года я выступал на Рижском взморье[48]. У нас было принято каждое лето выезжать в Ригу для работы и встреч с друзьями. Я так привык к Риге, что она стала для меня третьим домом наряду с Кишиневом и Бухарестом.
Наиболее ценными для меня были встречи с Оскаром Строком, который был мне не только другом, но и мудрым советчиком. Также Оскар продолжал писать для меня песни. Всякий раз я возвращался из Риги с новыми песнями. Я был счастлив от того, что для меня пишет такой композитор, как Оскар, а Оскару нравилось, что мои песни звучат повсюду, с каждого патефона. В какой-то момент так и стало. К кому в гости ни придешь, у всех есть мои пластинки. Но я никогда не почивал на лаврах своей известности. Работал как одержимый. У артиста есть только один способ оставаться на высоте. Надо стараться лезть все выше и выше, петь все лучше и лучше, делать свой репертуар все интереснее и интереснее. Стоит только остановиться, как сразу же покатишься вниз. Примером может служить Юрий Морфесси[49]. Как только он решил, что внимание публики обеспечено ему пожизненно, его слава сразу же пошла на спад. И даже Сокольский[50] ничем не смог ему помочь. Морфесси закончил плохо не только как певец, но и как человек, он добровольно пошел на службу к фашистам[51]. Я был знаком с Морфесси. Он родился в Греции, но с пятилетнего возраста жил в Одессе и считал себя русским, а не греком. Греческими у него были только фамилия и внешность. Он со слезами на глазах вспоминал Одессу и Петербург, говорил о том, как тоскует по России, как хочет там побывать. А затем вступил в Русский корпус, где под командованием гитлеровских генералов[52] собрались оголтелые враги России.
Мне в годы войны пришлось надеть румынскую форму, но я очень долго сопротивлялся этому, шел на различные уловки, а когда меня все же отправили на фронт, дал взятку для того, чтобы меня назначили заведовать офицерской столовой. В свой черед я расскажу обо все этом подробно. Сейчас же я хочу подчеркнуть лишь то, что форму мне пришлось надеть по принуждению, а Морфесси сделал это по доброй воле. Во время войны он выступал в Берлине и кичился своим знакомством с самим Герингом. Я не понимаю, как можно считаться русским патриотом и одновременно служить фашистам. В годы войны мне приходилось слышать от многих эмигрантов, что Гитлер является спасителем России, ее избавителем от большевиков. Я поражался человеческой глупости. Хорош спаситель, который считает русских «неполноценной» расой и хочет превратить их в рабов! Впрочем, скорее то была не глупость, а злоба, навсегда засевшая в душах некоторых эмигрантов. Старые обиды превратились в ненависть к России. Ненависть эта до поры до времени скрывалась под маской патриотизма, но когда пришло время делать выбор, все маски разом слетели.
Я еще напишу о том, что происходило в годы войны, а пока хочу рассказать о том, как меня пытались завербовать немцы в Риге. Это было в 1936 году. До начала войны оставалось три года, но тень ее уже витала в воздухе. Тем, кто мог думать и делать выводы, было ясно, что Германия рано или поздно развяжет войну. В марте Германия грубо попрала Версальский договор[53], введя войска в Рейнскую область[54]. Газеты писали об этом по-разному. Одни осуждали, а другие объясняли, что Гитлер не мог поступить иначе. Для умных людей это стало подтверждением агрессивных планов Гитлера. Какими бы доводами ни пытались оправдать свой поступок фашисты, было ясно, что они готовятся к войне.
Рига всегда была не столько латышским, сколько немецким городом. Еще при царе здесь всем заправляли немцы, и такое же положение сохранилось и после развала империи. Президент Улманис[55] был горячим сторонником Муссолини, а следовательно, и Гитлера. Немцы чувствовали себя в Риге как дома. В кинотеатрах демонстрировались фильмы на немецком языке, в театрах шли немецкие пьесы, во многих ресторанах пели немецкие песни. Многие из чиновников тоже были немцами.
В Министерстве внутренних дел Латвии работал Карл Шнайдер. Я познакомился с ним, когда впервые подавал прошение для получения разрешения на выступление в Риге. По каким-то неведомым мне причинам выступать в Риге можно было только с разрешения министерства, причем всякий раз по приезде нужно было брать новое разрешение. Это была пустая формальность, но тем не менее ее следовало соблюдать. За все годы моих выступлений в Риге у меня никто ни разу не спросил этого разрешения. Карл оказывал мне услугу, ускоряя рассмотрение моего прошения. Будучи чистокровным немцем, он любил цыганские песни и частенько бывал в «А.Т.», когда я там выступал. Слушал мое пение и в других местах. А еще Карл обожал сливовую цуйку