авать то, что Зиночка калечит душу нашего сына. Что может вырасти хорошего из озлобленного ребенка? Поняв, что плетью обуха мне не перешибить, то есть — не переубедить Зиночку, я с зимы 1939 года перестал встречаться с ней и Игорем. Деньги им отправлял с посыльным или передавал через Валю.
У матери с отчимом тоже произошла неприятность. Сестра Катюша, спокойная послушная девушка, вдруг выкинула фортель — уехала в Америку со своим приятелем Виктором Мажаровым. Мажаров, сын русских эмигрантов, вывезенный из России в трехлетнем возрасте, приехал в Бухарест из Загреба. Он говорил всем, что учится на режиссера, но на самом деле нигде не учился и не работал. На что он жил, я не знаю. Возможно, ему присылали деньги родители, возможно, он спекулировал на бирже или занимался мошенничеством. От такого прохиндея всего можно было ожидать. Катюша познакомилась с ним в театре, во время антракта. Случайно разговорились, и пошло-поехало. Мажаров внушил Катюше, что в ней пропала великая драматическая актриса, и уговорил ехать с ним в Голливуд. Мажаров был уверен в том, что его и Катюшины таланты будут оценены там по достоинству. О режиссерских талантах Мажарова я судить не могу, так как не видел ни одной его постановки, но сестру свою знаю хорошо. Она прекрасная танцовщица и неплохая эстрадная певица. Голос у нее не сильный, но приятный. Задатков драматической актрисы в ней нет ни на грош. Я ей так и сказал тет-а-тет, когда пытался отговорить от опрометчивого шага. Она обиделась и порвала отношения со всеми нами. Виновным я себя не считаю. Должен же кто-то сказать правду человеку, витающему в облаках. Если не родной брат, то кто еще скажет? Катюша уехала, и с тех пор от нее не было никаких вестей. Уже более десяти лет нет ничего. Хочется думать, что у нее все хорошо, да как-то в это не верится. Я же знаю Катюшу, то есть знал ее такой, какой она была. Она была вспыльчивой, но отходчивой. Трудно представить, что она может таить злобу годами. Да и за что на меня злиться, ведь я хотел ей помочь. Тяжело вспоминать о Катюше. Сразу же приходят на ум более глубокие мысли о том, насколько хрупко человеческое счастье. Казалось, совсем недавно все у нас было хорошо. Мы с Зиночкой любили друг друга, у нас рос сын, сестры мои готовились стать артистками, мечтали о славе и всем прочем. А что осталось в 1940 году? Мы расстались с Зиночкой, сына я, можно сказать, потерял, Катюша уехала… После отъезда Катюши мать с отчимом испугались, что и Валя может сделать что-то в том же духе, и поспешили выдать ее замуж за Петра Попеску, тромбониста оркестра филармонии. Петр покорил моих родителей своей рассудительностью. Он и в самом деле весьма здравомыслящий человек, кроме того, он бережлив и, в отличие от большинства музыкантов, не прикладывается к бутылке. Но у любой медали есть обратная сторона. Петр ужасно скучный тип. По характеру он совершенно не подходит веселой и бойкой Вале. Она несчастлива в браке, но предпочитает не говорить об этом никому. Несет свой крест молча. Сейчас из моих кровных родственников осталась только она одна. Мама умерла, Катюша исчезла, а Игорь меня знать не хочет.
В октябре 1940 года я задумался о возвращении в Кишинев. В советский Кишинев. Это решение начало зреть в моей душе сразу же после того, как Кишинев стал советским, и за четыре месяца созрело окончательно. Я пришел в советское посольство в Бухаресте и сказал, что хотел бы вернуться в родной Кишинев. Сотрудник, который со мной беседовал и принял мое заявление, сказал, что к ним уже поступило несколько тысяч заявлений от бессарабцев и что перед принятием решения прошлое каждого заявителя внимательнейшим образом изучается. «Враги Советской власти нам не нужны!» — сказал он, испытующе глядя мне в глаза. Я объяснил, что я не враг, что я никогда не служил у белых и вообще не сделал за всю свою жизнь ничего антисоветского. Сотрудник посольства предупредил меня, что раньше марта 1941 года ответа ждать не стоит. Заявлений много, а проверка — дело долгое. В феврале другой сотрудник сказал мне, что решение по моему вопросу пока еще не принято, и предложил навести справки в мае… Я так и не получил ответа до начала войны. Понимаю, что в то время дипломаты были заняты более важными делами. Отношения между Румынией и Советским Союзом ухудшались с каждым днем. Гитлер ввел в Румынию войска, готовясь к нападению на Советский Союз. Война была на пороге.
О своих визитах в советское посольство я не рассказывал никому, даже матери. Она бы непременно рассказала отчиму (у нее не было тайн от него), а он мог случайно или даже намеренно проболтаться кому-то еще. А это грозило бы мне крупными неприятностями. Румынские власти считали всех, кто хотел выехать в Советский Союз, предателями. Многим людям подобное решение стоило жизни. В Галаце[62]солдаты стреляли в толпу бессарабцев, ожидавших поезда, который должен был отвезти их на родину. То были мирные безоружные люди, среди которых было много женщин, стариков и детей. Погибло около пятисот человек, а раненых было гораздо больше. И другие похожие случаи были. В газетах о них, конечно же, не писали, но слухи о зверствах солдат и жандармов по отношению к желающим уехать в Советский Союз быстро распространялись и без газет. В Бухаресте массовых убийств не было, все же столица, все на виду, но были отдельные убийства. Так, например, были убиты знакомые мне адвокат Либерман и его жена. Напуганные постоянными выпадами Антонеску в адрес евреев, они подали заявление на выезд в Советский Союз и имели неосторожность рассказать об этом кому-то из знакомых. Немцы верно говорят: «Was wissen zwei, wisst Schwein»[63]. Слух об этом дошел до «румынских патриотов», которые ворвались ночью к двум беззащитным пожилым людям, застрелили их и оставили записку: «Так будет с каждым, кто захочет предать Румынию». Конечно же, убийц не нашли. Уверен, что их и не искали.
К весне 1941 года «патриотизм» в Румынии достиг небывалых высот. Я пишу это слово в кавычках, поскольку с настоящей любовью к своему отечеству и своему народу тот «патриотизм» не имел ничего общего. Нельзя любить свой народ, унижая, презирая и оскорбляя при этом все прочие народы. Я люблю Россию и считаю себя русским патриотом. Но я не могу сказать, что русские лучше французов или румын. Нельзя хаять или хвалить всю нацию огульно. В каждой нации есть и плохие, и хорошие люди. На примере немцев весь мир убедился, до чего доводят попытки вознести свою нацию над всеми остальными.
Один мой приятель, румын, посоветовал мне изменить мою фамилию так, чтобы она звучала на румынский лад — Лещенку. Я отказался. Хорош, думаю, будет русский певец Лещенку. Это так же нелепо, как подкованная свинья. Я продолжал петь в ресторане «Лещенко» и выступать под своей неизмененной фамилией. Перед войной концертов у меня было мало, но зато каждый концерт был праздником, отрадой для души. Собирались русские люди и слушали русские песни. Я очень боялся, что какой-нибудь из моих концертов может быть сорван «патриотами Румынии», но, к счастью, этого не произошло. Бог хранил нас.
Начало войны
Несмотря на то что все ждали войну, ее начало стало неожиданностью. Я имею в виду нападение Германии на Советский Союз. До тех пор война шла где-то далеко. Гитлеровцы постепенно прибирали к рукам Европу, топили английские корабли, бомбили Англию. Румынии эти дела впрямую не касались. Когда же гитлеровцы напали на Советский Союз, стало ясно, что началась большая война, мировая.
Румыны в те дни раскололись на два лагеря. Одни (таких было большинство) громко радовались «возвращению» Бессарабии, «возрождению Великой Румынии» и прочим «благам», которые, по их мнению, могла принести Румынии война с Советским Союзом. Находились такие, кто сравнивал Антонеску со Стефаном Великим[64] или же Гитлера с Александром Кузой[65], собирателем земли румынской. Чем кончил Куза, они предпочитали не вспоминать. Здравомыслящее меньшинство шепотом говорило, что на Востоке сумасшедший фюрер свернет себе шею, и жалели о том, что Румынию втянули в заведомо проигрышную войну. В те дни, когда газеты и радио трубили о том, что гитлеровские дивизии все ближе и ближе подходят к Москве, метрдотель моего ресторана Георгий сказал мне: «Наполеон занял Москву, а после не знал, как унести ноги из России».
Я верил в то, что Гитлеру не удастся победить, но сердце мое тревожно сжималось, когда я слушал по радио ежедневные сводки ОКВ[66]. Даже если делить немецкое хвастовство надвое, картина все равно получалась неутешительной. «Когда? Когда их остановят и погонят назад?» — думал я.
Бессарабию заняли в июле 1941 года. Гитлер сделал Румынии «подарок» — Транснистрию[67]. Легко дарить то, что тебе не принадлежит. По сути дела, никакого подарка не было. Это все равно что переложить монету из одного кармана в другой, потому что самостоятельной, независимой Румынии в то время не существовало. Всем заправляли немцы. Антонеску не предпринимал ничего, пока не получал приказ из Берлина. В Бухаресте и по всей Румынии немцы вели себя как хозяева. Например, если немецкий офицер устраивал дебош в моем ресторане, то румынская жандармерия предпочитала не вмешиваться. «Вы сами виноваты, что вызвали недовольство господина майора (или капитана, или лейтенанта)», — говорили жандармы. В моем ресторане часто случались дебоши. Он был русским рестораном, и немцы приходили сюда для того, чтобы напиться и кричать о том, что скоро они завоюют Россию и превратят ее в одну из германских провинций. Сидя за столом в ресторане, легко рассуждать о воображаемых победах. Ресторан — не окоп. Я видел этих «победителей» в 1944 году. Никакого сравнения с теми бравыми вояками, что были в 1941 году. В 1944-м на Запад отступали не люди, а их тени — изможденные, оборванные, шатающиеся от усталости. Я никогда не радовался чужой беде, но, глядя на отступавших гитлеровцев, даже не радовался, а ликовал. Покорили Россию? То-то же! Будет вам урок! Но то было в 1944 году, а в 1941-м приходилось терпеть выходки немецких офицеров. Мне советовали переименовать ресторан и петь в нем немецкие или румынские песни, но я отказывался. Как был русский ресторан, так пускай и будет! «Не пой хотя бы цыганские песни!» — советовали мне знакомые. Цыган гитлеровцы преследовали наравне с евреями. Но я продолжал петь цыганские песни. Раз нет прямого запрета на их исполнение, то почему бы не петь их? Немцев принято считать образцом всяческого порядка, но на самом деле это не так. Весь их хваленый порядок зиждется на бездумном исполнении приказов. А порядка как такового нет, есть (то есть была) чудовищная бюрократическая машина, постоянно совершавшая ошибки. Вот пример. За исполнение еврейских песен грозили крупные неприятности, а цыганские можно было исполнять. У меня лишь однажды проверили документы, видимо, заподозрили во мне цыгана. Но узнав, что я русский, оставили меня в покое.