Петр Лещенко. Исповедь от первого лица — страница 27 из 38

пошлые объяснения тому, как молодая девушка могла полюбить мужчину, годящегося ей в отцы[79]. Чем объяснить, как не любовью? Только тем, что девушка позарилась на богатство. У меня же в то время никакого богатства не было. Дом в Кармен Сильва я оставил Зиночке и Игорю, им же отдал то, что выручил Кавура после закрытия ресторана. Мне приходилось много работать, для того чтобы обеспечить мою новую семью и хоть понемногу откладывать деньги на черный день. В Одессе ходили немецкие марки, в Румынии — леи, но к обеим этим валютам у меня доверия не было. Я верил, что рано или поздно гитлеровская Германия и ее союзники потерпят крах. Поэтому откладывал золотые царские червонцы, которых в Одессе много ходило по рукам. Были даже такие умельцы, которые делали червонцы из золота. Проба была той же, что и при царе, умельцы выигрывали в том, что червонцы сбыть было много легче, нежели золотой лом.

Артист Василий Вронский, владелец Русского театра, предлагал мне на паях с ним открыть кабаре «Лещенко», но я отказался, несмотря на то что условия были привлекательными, примерно такими же, на каких я когда-то открыл ресторан в Бухаресте. Вронский вкладывал в ресторан деньги, а я — имя. Доходы он предлагал делить 2 к 1, 2 части — ему, 1 — мне. Предложи мне это кто другой, я бы согласился, но иметь дела с Вронским мне не хотелось. Вронский был из тех, кто пытается угодить и нашим, и вашим. Он пресмыкался перед румынами. Примар Одессы Пынтя был его старым знакомым еще с дореволюционной поры. Именно Пынтя помог Вронскому получить в аренду Русский театр на том основании, что он держал там антрепризу до революции и при белых. За аренду Вронский платил 20 % от сборов, хотя обычно примария сдавала недвижимость в аренду по фиксированным ставкам. Плати столько-то каждый месяц вне зависимости от выручки. Пынтя же пошел навстречу старому приятелю, сделал ему любезность, вдобавок обеспечил ссуду на ремонт театра, и все это Вронский усердно отрабатывал. Он превозносил румын до небес, на каждом шагу восхищался тем, какая замечательная жизнь настала с их приходом, ругал все советское, ставил у себя в театре антисоветские пьесы, дружил с главарем одесских белогвардейцев полковником Пустовойтовым и пр. Пустовойтов пытался и меня втянуть в свою организацию (не помню уже, как она называлась). Но я сказал ему, что служил в русской армии, а не у белых, после чего он «задушевных» разговоров со мной больше не заводил.

Среди русских Вронский прикидывался патриотом. Он часто заводил провокационные разговоры о «бедственной судьбе России», осторожно поругивал немцев и румын, шутил насчет того, что власть в Одессе румынская, валюта ходит немецкая, а дух все равно остается русским. Были люди, которые поддавались по неосторожности на его провокации и после сильно об этом жалели. Михаил говорил мне, что Вронский работает на сигуранцу[80], ссылаясь на некоего Фотю, от которого он получил эти сведения. Фотя официально был сотрудником жандармерии, а на самом деле — сигуранцы, который надзирал за порядком в Оперном театре, совмещая обязанности надзирателя и цензора. Однажды у Михаила с Фотей зашел разговор о Русском театре, и Михаил удивился тому, что там не было надзирателя от властей. «Зачем? — в свою очередь удивился Фотя. — Достаточно того, что там есть Вронский». Окончательно же я убедился в том, что Вронский работает на сигуранцу, когда в Русском театре жандармерия нашла двоих прячущихся евреев. Непосредственным пособникам за такое дело грозила виселица, а директору театра — крупные неприятности, вплоть до тюремного заключения. Порядок был строгим, считалось, что каждый начальник лично отвечает за то, что происходит в его владениях. Вронского арестовали, но через три дня выпустили, и он продолжал жить так, как жил раньше, а Пынтя и прочие чины примарии продолжали бывать у него в театре.

Отношение к евреям и цыганам было во время войны камнем претыкания и камнем соблазна[81]. У меня не было сомнений в том, как мне следует поступить, когда человек, преследуемый только за свою национальность, обращается ко мне с просьбой о помощи. Через Михаила я помог получить русские документы бывшей Верочкиной однокласснице-еврейке и ее сестре. Одному из музыкантов в «Норде», цыгану, жившему по плохо сделанным чужим документам, я опять же через Михаила сделал настоящие документы и дал денег на дорогу (он собирался уехать в Чернигов). Если я случайно узнавал, что где-то прячутся люди, например в подвале «Норда», то никому об этом не рассказывал. Многие же доносили, желая получить награду. Румыны награждали за доносительство щедро, и доносчиков в Одессе было много. Провокаторов тоже хватало. Приходилось постоянно помнить об осторожности.

Среди высокопоставленных знакомых Михаила был генерал Георге Василиу из Трофейной комиссии. Эта комиссия была сборищем негодяев, которые грабили Бессарабию, вывозили в Румынию все, начиная от фабричных станков и заканчивая имуществом обывателей. Все, что приглянулось членам комиссии, объявлялось трофеями «доблестной» румынской армии. По закону трофеями могло считаться только советское армейское или государственное имущество, но румыны могли спокойно прибрать к рукам коллекцию картин, принадлежащую частному лицу. Своя рука владыка. То, что отбиралось у одних, преспокойно продавалось другим. «Комиссионеры» (так все называли сотрудников комиссии) заботились только о своих интересах. На интересы «великой Румынии» им было плевать.

Знакомство с генералом Василиу было весьма полезным для Михаила. Через генерала он мог достать для театра все, что было нужно. Генерал вел дела с армейскими интендантами и в своем роде был человеком всемогущим. Для поддержания знакомства Михаилу время от времени приходилось помогать генералу в его коммерции — находить покупателей на то, что хотел продать Василиу. В январе 1943 года одна из таких сделок сорвалась по вине покупателя. Сделка была крупной, сулившей большую выгоду. Речь шла о десятке или даже больше паровых котлов. Василиу обвинил в срыве Михаила, который был ни в чем не виноват. Он сам тоже пострадал, поскольку не получил обещанного ему процента. Но Василиу нужно было на ком-то выместить свою злобу. Василиу потребовал от Михаила, чтобы тот купил у него все котлы. «Знать ничего не хочу, убытки нести не собираюсь, раз покупатель, которого ты привел, исчез, то покупай котлы сам», — сказал генерал. У Михаила не было таких денег, да и зачем нужны были ему котлы? Он отказался. Василиу рассвирепел и начал вредить Михаилу где только можно. По-крупному он навредить ему не мог, поскольку Михаилу покровительствовал Селявин, человек, заметный в Одессе, пользовавшийся расположением Алексяну и друживший с примаром. Вся румынская администрация, начиная с Алексяну и заканчивая Пынтей, очень гордилась тем, что в Одессе есть такой замечательный Оперный театр.

Василиу начал делать мелкие пакости. Он всячески чернил репутацию Михаила, называл его аферистом, мошенником, вором, все искал, к чему можно придраться. Откуда-то он узнал, что моя справка о мобилизации меня на месте получена в Военном столе[82] благодаря протекции Михаила. Василиу попытался раздуть из этого большой шум, обвиняя Михаила в том, что тот «в столь тяжелое для Румынии время» помогает своим дружкам избежать призыва в армию. Большого шума не вышло. Михаил пришел к Василиу и предупредил его о том, что, если он не уймется, многие его грехи, известные Михаилу, будут преданы огласке. Чтобы у генерала не возникло бы соблазна убить нежелательного свидетеля, Михаил сказал ему, что оставил у верных людей письма на имя Алексяну и директора сигуранцы Эуджена Кристеску, в которых содержатся компрометирующие генерала сведения. Рассказывать о делах генерала Василиу армейскому начальству было бесполезно, поскольку оно знало об этом и получало от всей коммерции Трофейной комиссии свою выгоду. Но губернатор или директор сигуранцы, не будучи причастными к делам Василиу, могли доставить ушлому генералу много неприятностей.

Василиу угомонился, оставил Михаила в покое. Но мне это уже не помогло. У меня отобрали справку и велели немедленно отправляться в 16-й полк для прохождения военной службы. В случае неподчинения мне грозил уже не офицерский, а военно-полевой суд. Селявин попытался было отбить меня у военных, но ему сказали, что не собираются ни для кого делать исключений. Все должны служить. Тогда Селявин попросил коменданта Одессы генерала Константина Тресторяну оставить меня в городе, но и в этом ему было отказано. Поскольку служить я не собирался, мне пришлось лечь в военный госпиталь. Туда меня пристроил мой земляк-кишиневец, гарнизонный врач Ион Някшу. Ион часто приходил в «Норд» слушать мое пение. Однажды мы разговорились и обнаружили, что в Кишиневе у нас есть общие знакомые. Это обстоятельство поспособствовало нашему сближению. Някшу без уговоров согласился мне помочь. В госпитале работал его приятель хирург Флоря, он и уложил меня туда по поводу обострившейся язвы желудка, которой на самом деле у меня не было. Я рассчитывал «перележать» бурю, надеялся, что, узнав о моей госпитализации, военные оставят меня в покое и этот покой растянется надолго. Но я ошибся. Про меня не забыли. Начальник госпиталя получил приказ, в котором было сказано, что я должен быть подвергнут освидетельствованию на предмет моей годности к службе. «Плохо дело, — сказал мне Флоря. — Наши врачи без труда выведут вас на чистую воду с вашей несуществующей язвой. Они поднаторели в разоблачении симулянтов». «Что же мне делать? — спросил я. — Неужели нет никакого выхода?» «Есть, — ответил Флоря. — Можно сделать вам какую-нибудь операцию. К примеру — вырезать аппендицит. Можно вообще ничего не вырезать, достаточно сделать разрез на животе. Около двух недель после операции вы сможете провести в госпитале, а затем получите месячный отпуск для поправки здоровья. За это время можно попытаться решить дело благоприятным для вас образом». Я подумал и решил, что он прав. Любая отсрочка в моем положении была бы спасительной. Я надеялся, что моим одесским друзьям все же удастся «отбить» меня у военных.