Петр Лещенко. Исповедь от первого лица — страница 30 из 38

В январе 1944 года 17-й армии придали еще две дивизии в дополнение к десяти уже имевшимся. Из-за этого в штабах устроили перетасовку, в результате которой меня из штаба 95-го полка перевели в штаб 3-го кавалерийского корпуса, где я также заведовал офицерскими столовыми. Я понимал, что пора уезжать из Крыма и что затягивать с отъездом не стоит, но я не мог уехать по своему желанию. Мне были нужны веский предлог и разрешение начальства. В начале марта 1944 года я написал Верочке: «Очень сильно беспокоит здоровье мамы. Если оно ухудшится, немедленно дай телеграмму. Я постараюсь приехать». Верочка поняла намек. Ее мать в то время чувствовала себя хорошо. О ее самочувствии Верочка мне сообщала в каждом письме. Верочка поняла меня. Спустя неделю я получил от нее телеграмму, в которой говорилось: «Мама тяжело больна. Врачи беспокоятся. Приезжай срочно». При помощи телеграммы, некоторой суммы денег и нескольких бутылок настоящего коньяка, который к тому времени стал редкостью, мне удалось получить десятидневный отпуск. Получить место в самолете, вылетавшем из Джанкоя в Тирасполь, было еще труднее, чем получить отпуск, но мне удалось сделать и это.

20 марта 1944 года я приехал в Одессу. Первым делом я принял ванну, чтобы смыть с себя грязь и память о военной службе, затем оделся в милый моему сердцу штатский костюм и начал заниматься своими делами. Моя военная служба на этом закончилась. Младший лейтенант Лещенко исчез, будто бы его никогда и не было.

Наше бегство из Одессы и жизнь в Бухаресте до прихода Красной армии

Я вернулся в Одессу в тот самый момент, когда моя ненаглядная Верочка и ее семья нуждались в помощи. Верочка не писала мне о тех невзгодах, которые обрушились на них весной 1944 года. Все письма прочитывались. Написать лишнего означало навлечь на себя неприятности. А Верочке и без того хватало неприятностей, дополнительные были ей ни к чему. Лишь по приезде она смогла рассказать мне обо всем. Я слушал и радовался тому, как вовремя я приехал. Бог вернул меня в Одессу для того, чтобы я спас Верочку и ее семью, которую с осени 1943 года считал своей семьей.

Верочкин отец, как я уже писал, был офицером Красной армии. Во время оккупации это старались скрывать. Верочкина мать говорила, что муж оставил ее незадолго до войны и она не знает, что с ним. Что с ним на самом деле, никто тогда и впрямь не знал. До поры до времени Верочкина семья жила спокойно, но с началом 1944 года румыны словно с цепи сорвались. Предчувствие грядущего поражения озлобило их. Увеличились придирки к населению Одессы и всей Бессарабии. Людям и раньше жилось несладко, оккупация есть оккупация и никуда от этого не деться. Но после первых месяцев люди как-то приспособились, притерлись к новой власти и старались жить так, чтобы не умереть с голоду и не иметь неприятностей. Полностью от неприятностей никто не был застрахован. Несмотря на то что оккупационные власти любили рассуждать о законности, любого человека могли схватить на улице как заложника и казнить без какой-либо вины. Гитлер и Антонеску видели в этом следование традициям Древнего Рима[86], нормальные люди считали это зверством. Весной 1944-го прежняя жизнь казалась одесситам райской, спокойной. Верочкину семью из-за ее отца, служившего в Красной армии, власти собрались отправить на работы в Германию. Это означало разлуку, каторжный труд, вероятную гибель. Повестка из комендатуры была вручена накануне моего приезда.

Придя в ужас, я спросил совета у Михаила. Я надеялся, что дело можно решить при помощи взятки, как это обычно делалось в Одессе. «Уезжайте немедленно! — посоветовал мне Михаил. — Куда угодно, только с глаз долой. Искать вас никто не станет. Не до того им теперь». Я послушался совета. В ночь на 22 марта мы впятером покинули Одессу на поезде. Взяли с собой только самое необходимое, что можно было увезти. Поезд шел в Германию через Тимишоару, минуя Бухарест. Мы вышли на станции Либлинг. Я устроил Верочку и ее родных на постой у пожилой немецкой четы, а сам уехал в Бухарест. Верочке и ее родным нужно было разрешение на проживание в Бухаресте, поэтому я не мог забрать их с собой. В Транснистрии они могли жить без какого-либо разрешения, поскольку были одесситами. Но по бюрократическим правилам в Бухаресте им без разрешения жить было нельзя, несмотря на то что и Транснистрия, и Бухарест были одной и той же страной — Румынией.

Приехав в Бухарест, я не узнал города. Бухарест всегда был красивым, ярким, веселым городом, где жизнь кипела ключом. Теперь же я попал в унылый серый город. В атмосфере витал страх — ой, что же с нами будет? Слухи ходили самые разные, но все они были мрачными.

Мама встретила меня с огромной радостью. Я писал ей из Крыма, старался как мог успокоить, объяснял, что сижу в штабе, далеко от передовой, но она все равно волновалась. А накануне моего приезда увидела меня во сне, и то был вещий сон. Чувствовала она себя сносно. Болезнь ее была такого рода, что временами обострялась, а временами утихала, и всякий раз, как она утихала, мы надеялись, что мама выздоровела, что впредь все будет хорошо. Но наставал день — и все начиналось заново… Но тогда, весной 1944 года, у мамы все было хорошо.

Я рассказал о том, что Верочка с семьей остались в Либлинге в ожидании разрешения на проживание в Бухаресте. Просто так получить разрешение было невозможно. Но я собирался закончить развод с Зиночкой, уладить все формальности, затем привезти Верочку в Бухарест, сразу же зарегистрировать наш брак и на этом основании получить разрешение для нее и всех ее родственников. Зиночка, на мое счастье, оказалась в Бухаресте. Она по-прежнему держалась со мной холодно и не позволила увидеться с Игорем. Развод мы оформили. «Что будет дальше?» — спросил я ее, когда мы вышли из канцелярии. Я имел в виду — как мы станем вести себя в будущем? Когда она разрешит мне увидеть сына? Сколько она рассчитывает получать от меня в месяц? Много было вопросов. Мне хотелось сразу же обо всем договориться, чтобы впоследствии избежать лишних хлопот. Но Зиночка окинула меня презрительным взглядом и сказала: «Дальше ничего не будет. У нас уже ничего не будет. Мы — чужие друг другу люди. Я и Икки вычеркнули тебя из нашей жизни. Прощай навсегда». «Ты уверена, что вправе решать за Игоря? — спросил я. — Ведь ему уже 12». «Я ничего не решала, — ответила Зиночка. — Это ты решил за всех!» В ее ответе не было логики, одни только чувства. Поняв, что сейчас в ней говорят только обида и злоба, я поспешил уйти. На следующий день я уехал в Либлинг за Верочкой. Привез ее в Бухарест, и мы тотчас же зарегистрировали наш брак, но разрешения для ее матери и братьев мне получить не удалось. Я пытался получить его и через примарию, и через военных, но всюду слышал одно и то же: «Ваша жена может оставаться с вами, а ее родственники пускай живут там, где жили». Дело не удалось решить и при помощи взятки. Мне объяснили, что Бухарест наводнен беженцами с Востока (Красная армия уже заняла Северную Бессарабию и Западную Молдавию)[87] и выдача разрешений строго контролируется. Жене можно жить с мужем, а ее матери и братьям — нет, и с этим ничего поделать невозможно. Видя мое смятение, мой отчим попытался помочь мне через знакомого чиновника в примарии, но и у него ничего не вышло.

Обстановка в Бухаресте в то время была очень напряженной. Без документов шагу нельзя было ступить. Город был наводнен жандармами и солдатами. Нечего было и думать о том, чтобы привезти Верочкиных родных в Бухарест без разрешения, их бы арестовали прямо на вокзале. Я чувствовал себя очень неловко. Почему-то я был уверен в том, что после регистрации брака с Верочкой разрешение для ее родных я получу без труда. Это же логично. Жена при муже, ее мать и младшие братья при ней. И вот теперь получалось так, что мать с братьями застряли в Либлинге, где они, по сути дела, тоже не имели права находиться. В любой момент их могли отправить дальше на запад. На восток уже некуда было отправлять, поскольку Одесса уже была занята советскими войсками[88]. Говорили, что немцы сгоняют гражданских лиц на строительство оборонительных сооружений и что несчастным людям приходится работать в ужасных условиях.

В Либлинге в основном проживали немцы, и Верочкины родные снимали комнату у немецкой четы, сын которой пропал без вести на Восточном фронте в 1942 году. Это обстоятельство сильно беспокоило нас с Верочкой. Мы боялись, что хозяева могут из ненависти ко всем русским причинить какое-нибудь зло своим квартирантам. Переехать в другое место не было возможности, поскольку Либлинг наводнили беженцы и свободного жилья там не было. То, что мы смогли найти пристанище сразу же по приезде в Либлинг, иначе как чудом и не назвать.

Я поехал в Либлинг. Объяснил положение Верочкиной матери, которая уже официально стала моей тещей, оставил ей денег, заплатил за жилье вперед, переговорил с хозяевами. К счастью, у квартирантов с хозяевами установились хорошие отношения. Верочкина мать покорила хозяйку тем, что сшила ей платье и не взяла денег за работу, а старший брат Верочки Георгий помогал по хозяйству — колол дрова и делал другую тяжелую работу. Хозяева заверили меня, что оставят квартирантов у себя столько, сколько будет нужно. Облав в Либлинге не проводили, только на вокзале проверяли у всех документы. Если не выходить из дому, то можно было не опасаться неприятностей. Пообещав приехать за ними при первой же возможности, я вернулся в Бухарест. «Берегите Верочку, она же совсем еще дитя», — сказала мне на прощание теща.

К огромному моему сожалению, между моей мамой и Верочкой не установилось таких сердечных отношений, как между мной и Верочкиной матерью. Мама считала, что Верочка меня не любит, а вышла за меня замуж только по расчету. Я пытался переубедить ее, но не сумел. Если старый человек что-то себе внушит, так внушит крепко-накрепко. Я надеялся, что, познакомившись с Верочкой, мама изменит свое предвзятое отношение к ней, но и этого не произошло. Мама, сносно чувствовавшая себя в то время (я уже писал об этом), встретила Верочку, лежа в постели. Она жаловалась на то, что ей вдруг стало плохо. Я догадался, что болезнь всего лишь предлог для того, чтобы поменьше встречаться с Верочкой. Это меня сильно расстроило. Я ожидал другого. У меня в тот момент не было денег на съем жилья, поэт