Петр Лещенко. Исповедь от первого лица — страница 35 из 38

Из Питешти[106] нам пришлось срочно вернуться в Бухарест. Пришла телеграмма от отчима, в которой говорилось о том, что маму положили в больницу и состояние ее тяжелое. В Бухаресте мы узнали нерадостные подробности. У мамы вдруг открылось кровотечение, и ей сделали операцию. Врачи беспокоились за ее жизнь, но мама выжила. Мне невозможно было представить, что я могу ее потерять. Я никогда не знал своего отца, мама была для меня всем — и матерью, и отцом. Несмотря на то что в последние годы маминой жизни отношения между нами были не самыми лучшими, я все равно любил ее и продолжаю любить. Мама умерла в 1948 году, и я до сих пор не могу с этим свыкнуться. После войны в Бухаресте осталось мало хороших врачей, вообще мало врачей осталось. Через знакомых офицеров мне удалось уложить маму для обследования в один из советских военных госпиталей. Советские врачи сказали мне то же самое, что и румынские: «Сделать ничего нельзя, тем более в таком возрасте. Болезнь будет прогрессировать. Готовьтесь к худшему». Ужасно, когда слышишь это «готовьтесь к худшему» по отношению к близкому человеку. На сердце у меня лежал тяжелый груз, но при маме я изо всех сил пытался выглядеть беспечным и веселым, чтобы она ни о чем не догадалась. Притворство мое (наше) было напрасным, поскольку мама обо всем догадывалась и, в свою очередь, притворялась перед нами. Лишь перед смертью сказала Вале: «Я давно все знаю, доченька, давно готовлюсь к смерти. Наконец-то она пришла за мной».

В 1945 году появилось одно обстоятельство, которое до сих пор осложняет нам с Верочкой жизнь. Мы, супруги, вдруг стали гражданами разных стран. Румынский паспорт Верочки, полученный ею в мае 1944 года, аннулировали и вместо него выдали ей удостоверение иностранки, в котором было указано, что она является гражданкой Советского Союза. Сделали это румынские власти, ссылаясь на то, что таково требование Москвы. Я попросил выдать и мне такое же удостоверение, сославшись на то, что родился в Херсонской губернии, ныне относящейся к Советскому Союзу. Несмотря ни на что, я сохранил намерение переехать в Советский Союз, только в то время не предпринимал никаких действий по этому поводу. Если бы румыны признали меня советским гражданином, то получить советский паспорт мне не составило бы труда. Но мне отказали на том основании, что я являлся гражданином Румынии до войны, а речь сейчас идет только о тех, кто получил румынское гражданство с 1941 по 1945 год. Нет так нет. В то время мы с Верочкой и представить не могли, какими трудностями обернется для нас разница в наших статусах. Мы продолжали жить как жили, однако первая неприятность возникла уже в 1945 году.

Фирма «Колумбия», с которой я сотрудничал с 1933 года, предложила мне записать очередные пластинки в их стамбульском филиале. В письме, полученном из Лондона от директора «Колумбии», шла речь только обо мне, но мне удалось договориться о том, что мы будем записываться вместе с Верочкой. Пошли мне навстречу не сразу, а лишь после того, как я поставил ультиматум: или записываются Петр и Вера Лещенко, или же не записывается никто! Я уже заказал билеты на стамбульский поезд, как вдруг выяснилось, что Верочка не может ехать со мной, потому что ей нужно разрешение от советских инстанций, а это разрешение можно получить только в Советском Союзе. Ей нужно было выехать в Одессу, где жили ее мать и младший брат Анатолий (старший брат Георгий в то время жил в Макеевке, работал там на шахте), и уже там просить разрешения на поездку в Стамбул. Скорее всего, такого разрешения ей бы не дали, но дело было не в этом, а в том, что все это выглядело, мягко говоря, странно. Я обратился в военную комендатуру, потому что других советских инстанций в Бухаресте не знал. Оттуда нас отправили в комиссию по репатриации. В комиссии сказали, что ведают только отправкой советских граждан домой, а никаких разрешений на выезд давать не уполномочены. Сотрудник комиссии по фамилии Кузнецов разговаривал с нами грубо и пугал Верочку ответственностью за невозвращение в Советский Союз. Я, как мог, пытался объяснить ему наше положение и то, что вопрос о нашем выезде в Стамбул должен быть решен в срочном порядке, поскольку нам уже выделили время для записи и я заказал билеты. Но Кузнецов не хотел ничего слушать. Мы ушли от него расстроенные. Я сообщил в Лондон и Стамбул, что мы не сможем приехать. О том, чтобы поехать в Стамбул одному, у меня и мысли не было. По отношению к донельзя расстроенной Верочке такой поступок выглядел бы предательством, да и в «Колумбии» меня бы не поняли. Что за дела? Сначала Лещенко настаивает на том, чтобы приехать на запись пластинок с женой, а затем приезжает без нее? Пришлось нам записываться в Бухаресте на «Электрокорде». Тамошняя студия была плохонькой, но зато мы с Верочкой записывали наши песни вместе, а это самое важное.

До апреля 1948 года я оказался привязанным к Бухаресту из-за мамы. Я мог думать об отъезде раньше, но когда она слегла окончательно и врачи сказали, что надежды на выздоровление нет, уехать я уже не мог. Раньше я мог рассуждать так: ничего, я уезжаю недалеко, если что, то приеду, а присматривать за мамой будет Валечка. Но как можно оставить мать, если врачи советуют готовиться к худшему и смерть может наступить в любую минуту? Когда мама слегла, пришлось нанять двух сиделок, потому что Валечка не могла находиться при ней безотлучно, а от отчима не было толку. Он разве что мог дать ей напиться. Пока мама не слегла окончательно, отчим вел себя по отношению к ней так, как полагается вести себя мужу, родственнику. Но затем начал давать всем понять (и маме в том числе), что происходящее сильно тяготит его. Бедной маме приходилось это терпеть. Думаю, что под конец жизни она пожалела о том, что в свое время вышла замуж за такого эгоиста.

Лекарства в послевоенном Бухаресте были на вес золота. Все мало-мальски значимое приходилось покупать с рук, за бешеные деньги, но далеко не все из того, что врачи назначали маме, можно было купить. Достать нужные лекарства мне помогали знакомые в военных госпиталях. Если бы меня не было бы в Бухаресте, то мама осталась бы без лекарств, поскольку ни купить их, ни достать через знакомых ни Валечка, ни отчим не могли бы. У бедной сестры моей хватало и других забот. Ее муж Петр, мой тезка, вернулся домой больным. Врачи подозревали у него туберкулез, а при этой болезни первостепенное значение имеет хорошее питание. Работать же Петр не мог. С больными легкими несподручно играть на тромбоне. Немного денег ему удавалось заработать дома, он делал фанерные чемоданы, на которые тогда был большой спрос. Но все эти деньги уходили на продукты для него же самого. Валечка же, чтобы иметь много свободного времени, нужного ей для присмотра за мамой, устроилась на работу почтальоном. Эта работа отнимала три-четыре утренних часа, но и платили почтальонам мало. Я помогал и маме, и сестре. Нечего было и думать тогда об отъезде.

Мама умерла в апреле 1948 года. Врачи диву давались — какой крепкий организм! Они в течение трех лет говорили: «ну, еще месяц, может быть, два, от силы — три», а мама жила и до последних дней своих находилась в здравом уме. Лишь за сутки до смерти она впала в забытье, и тогда всем нам стало ясно, что это конец. Пока мама болела, мы с Валей много раз мысленно прощались с ней. Нам казалось, что мы успели свыкнуться с мыслью о том, что нашей милой мамы больше не будет с нами. Но после того как она умерла, оказалось, что свыкнуться с этой мыслью до конца невозможно. В свое последнее Рождество мама подарила Верочке свои любимые серьги, с которыми не расставалась всю жизнь. «Возьми, доченька, — сказала она. — Мне они больше не пригодятся». Я так и не понял, на самом ли деле мама признала Верочку своей или же просто перед уходом решила сделать такой жест, но в любом случае мне было приятно это видеть. Верочка тоже обрадовалась, но тут же смутилась. Ей показалось, что у Валечки больше прав на любимые мамины серьги. Сестре пришлось приложить много усилий для того, чтобы убедить Верочку оставить серьги у себя.

Мама сильно скучала по сестре Кате и переживала по поводу того, что уйдет, не увидев ее. «Попытайся найти ее, — просила меня мама, — забудь то, что было, и попытайся…» Мне нечего было забывать, ведь это Катя обиделась на меня, а не я на нее. Но как искать человека, уехавшего невесть куда много лет назад? Я не был уверен в том, что Катя уехала в Америку. С одинаковой вероятностью моя бедовая сестра могла оказаться и в Париже, и в Аргентине. Если она не оставила надежды стать драматической актрисой, то вряд ли бы после разрыва с семьей выступала бы под фамилиями Лещенко или Алфимова[107]. Возможно, она выступает (если вообще выступает) под фамилией Мажарова или же взяла себе псевдоним. Найти иголку в стоге сена было бы легче, чем искать Катю. Что я мог сделать? Только спрашивать о ней у всех, кто бывал за границей, показывать ее фотографию. Фотографию Кати до сих пор я ношу в бумажнике. Не теряю надежды, что смогу что-то узнать о ней, а то и увидеться. Незадолго до маминой кончины Валечка по ее просьбе ходила к известной бухарестской гадалке мадам Роне. Все бухарестские гадалки — цыганки, но на французский манер зовутся «мадам», а не «доамна»[108]. Мадам Рона сказала, что Катя жива, что она находится за океаном и что она несчастна и стыдится дать о себе знать. Я гадалкам не верю, навидался их еще в молодости. Каждая говорит то, что ей заблагорассудится. Если Валя сказала, что сестра много лет назад уехала вроде бы в Америку, то Катя, конечно же, окажется «за океаном». Гадалка никогда не скажет, что пропавший человек умер, потому что тогда к ней уже больше не придут узнавать о его судьбе, но и не скажет, что у него или у нее все хорошо. Непременно скажет что-то плохое — несчастье, тоска и пр., чтобы беспокоящиеся родственники приходили к ней гадать почаще. Я сопровождал Валечку во время визита к мадам Роне и присутствовал при гадании. Видимо, гадалка уловила иронию в моем взгляде (гадалки вообще очень наблюдательны), потому что, закончив раскладывать карты на Катю, захотела вдруг разложить их на меня. Я попытался было отказаться, но Вале захотелось узнать мое будущее, и она уговорила меня согласиться. Напрасно я поддался на уговоры. Вредная баба, в отместку за мое ироничное отношение к ее ремеслу, наговорила мне гадостей. Сказала, что я умру в тюрьме, не дожив до шестидесяти лет, а моя молодая жена выйдет замуж за другого. На Валю это глупое «гадание» произвело огромное впечатление. «Откуда она могла знать, что у тебя молодая жена?» — повторяла моя доверчивая сестра, желая доказать мне, что мадам Рона и впрямь ясновидящая. Велика заслуга! С учетом того, как много мы с Верочкой выступали в то время, не нужно было обладать даром ясновидения для того, чтобы знать об этом. Маму пришлось «обмануть». Мы сказали ей, что Катя жива и что все у нее хорошо. «Ну почему же она тогда не напишет нам? — сокрушалась мама. — Почему? Неужели она не скучает по нам?» Катя так и не дала о себе знать до сих пор. Хорошо зная ее характер, я понимаю, что она не могла хранить обиду многие годы. А даже если и хранила, то только на меня. Мать с отцом ей ни одного слова поперек не сказали. Отчим так вообще превозносил таланты своих дочерей до небес, желая тем самым подпустить шпильку мне. Валечка тоже ничем не обидела Катю. Ладно, пускай не мне, а уж ей-то или маме Катя должна была бы написать. Я продолжаю надеяться на то, что когда-нибудь смогу увидеть сестру, но разум подсказывает мне, что бедной Кати давно нет в живых. Очень больно вспоминать о ней.