Петр Лещенко. Исповедь от первого лица — страница 8 из 38

мени у нее появлялись подарки — серьги, брошь или еще что-то из драгоценностей. На мои слова о том, что ей просто неприлично принимать от посторонних мужчин столь дорогие подарки, Това смеялась и отвечала: «Ах, Пьер, какой же ты странный…» Я же считал себя не странным, а обманутым. Разговаривать всерьез с Товой было невозможно, она умела любой серьезный разговор свести к шутке. Самой любимой ее фразой была вот эта: «не сердись, на меня нельзя сердиться, ведь я хорошая». Она намекала на то, что имя Това в переводе с еврейского означает «хорошая». Хорошая, не спорю, Това была красивой, умной, талантливой, но ее поведение напрочь перечеркивало все ее достоинства. В моих глазах.

Я нисколько не осуждаю Тову. У нее был такой вот легкий характер и легкие взгляды на жизнь, которые совершенно не совпадали с моими взглядами. Я хотел быть единственным мужчиной в ее жизни и считал, что на правах жениха имею основания требовать этого. Това же считала, что я тираню ее, ограничиваю ее свободу. Когда я полностью осознал, что рядом с Товой и после нашей женитьбы будут роем виться поклонники, я сказал, что нам следует расстаться. После драматической сцены, устроенной Товой, мы расстались. Это произошло за неделю до Рождества. Мне было жаль. Я понимал, что ничего путного из нашего романа все равно не вышло бы, но пребывал в печали.

Под впечатлением от разрыва с Товой я сочинил свою первую песню «Не уходи». Исполнять ее я начал много позже, но сочинил в декабре 1925 года. Вспомнил, как в день нашей встречи Това пела мне «Побудь со мной!», и в голове сами собой начали складываться слова:

«Тяжкие, нерадостные мысли

Резко мой нарушили покой.

Струны счастья оборвались,

Разошлися мы с тобой.

Нет уж тех ночей волшебной сказки

Сон любви рассеялся, как дым.

Взор твой, прежде полный ласки,

Стал тяжелым и чужим…»

Дальше я просил: «Не уходи, побудь со мной еще минутку…», но это уже были сантименты, положенные для подобной песни. На самом деле я не собирался второй раз наступать на те же грабли. Решение мое было обдуманным и окончательным. Я жалел о нашем разрыве, мне недоставало Товы, но возвращаться к ней я не собирался. Я понимал, что ничего хорошего из этого не выйдет. Любовь к Тове была как болезнь. Мне нужно было переболеть этой любовью.

Наша труппа распалась. Вернее, это я один оказался не у дел. Николай неожиданно назвал меня «ревнивым дураком» и остался с Товой и ее родными. Было понятно, что Това и его пленила своими чарами. «Трифаниди» стали выступать без меня. Я же махнул рукой на все утраченные надежды и начал искать себе новое место. Причем искал не в труппе, а в качестве артиста-одиночки. Без ложного хвастовства скажу, что в «Труппе Трифаниди» я «тянул» добрую половину всей программы. Опыт у меня был хороший, талант тоже имелся, энергии было не занимать. Ладно, думаю, не пропаду. Меня окрыляло то, что по приезде в Париж мы с Николаем нашли работу в считаные дни. Я надеялся, что и сейчас будет так же, но мои надежды оказались напрасными. Когда я ехал в Париж, то сильно волновался — скоро ли найдется работа? И работа быстро нам подвернулась. Когда же покинул «Труппу Трифаниди», то совершенно не волновался. И напрасно. Я был наказан за свою самонадеянность. Думаешь, что скоро найдешь работу? А вот тебе кукиш! Накося выкуси-ка!

Почти два месяца мыкался я без работы. Истратил до последнего сантима все, что было отложено на черный день. Понемногу потратил и те деньги, которые предназначались на обратную дорогу. Какой-то злой рок преследовал меня. Не найти совершенно никакой работы в Париже! Я был согласен на все, на любые условия, но и «любых условий» не было. Не было ничего. Когда мы расставались с Товой, ее мать в сердцах сказала мне что-то сердитое по-еврейски. Тогда я не придал этому значения, а после начал подозревать, что она меня прокляла.

Париж, которым я совсем недавно так восхищался, опротивел мне совершенно. Легко восхищаться Парижем, когда живешь в приличной гостинице, ешь досыта и со вкусом и не считаешь каждый грош. Хорошая жизнь располагает к восхищению городом. Когда же приходится жить в убогой чердачной каморке, завтракать булкой с чаем, ужинать точно так же, а обед из экономии пропускать, ничем уже восхищаться не хочется. Париж стал казаться мне некрасивым, чужим, едва ли не враждебным, настолько я озлобился. Я тогда был зол на весь мир. Злился на тех, кто не хотел заключать со мной контракта. Злился на вероломную Тову, на ее ведьму-мать, на Николая, которого тогда считал предателем. Даже на свою квартирную хозяйку злился за то, что, видя мое бедственное положение, она тем не менее каждую субботу требовала плату и ни разу не дала хотя бы дня отсрочки. А на себя я был зол больше всех. Думал: ну что мне не сиделось в Бухаресте, где я знал всех и меня тоже все знали? Зачем я приехал в Париж? Кому я тут нужен? По нескольку раз в день вспоминал я любимое мамино присловье: «ближняя соломка лучше дальнего сенца». Одно дело — сидеть без работы в Бухаресте или Кишиневе, где много знакомых, где есть у кого занять денег и есть у кого попросить помощи, и совершенно другое дело — сидеть без работы в чужом незнакомом Париже, где никто не мог протянуть мне руку помощи.

На праздник Сретения я был в храме и горячо молил Бога о том, чтобы Он оказал мне милость и помог выбраться из тяжелого положения, в которое я попал, что уж греха таить, по своей глупости. В Париже мне было уже невозможно оставаться. Заканчивались деньги, отложенные на дорогу домой. Я мог послать телеграмму маме с просьбой выслать мне денег на билет до Бухареста, и она бы мне их выслала сразу же, но возвращаться в Бухарест несолоно хлебавши мне тоже не хотелось. Вдобавок близился Великий пост, «отпускное время» для артистов. В Румынии не было запрета на развлечения во время поста, как это было в Российской империи, но все равно веселая жизнь на это время стихала. Я-то надеялся, что к посту успею хорошо заработать в Париже, и собирался в это время погостить у родных в Кишиневе, но мои надежды не сбылись.

«Господи! — молил я. — Будь милостив, пошли мне хоть какую-то работенку. Чтобы я мог хотя бы дух перевести…»

Вышел я из храма, пошел куда глаза глядят, думая свои горькие думы, и вдруг столкнулся с одним моим бухарестским знакомым, танцором Яшей Шапиро, который выступал под фамилией Вороновский. Мы оба обрадовались встрече. Яша начал расспрашивать меня о делах. Яша был хорошо одет, и вообще по виду его чувствовалось, что он не бедствует, поэтому я попросил дать мне взаймы денег на возвращение в Бухарест. У меня была репутация человека, который исправно возвращает долги, поэтому я не думал, что Яша может мне отказать. Так и вышло. Яша уже было достал бумажник, но вдруг спросил, почему я собрался возвращаться в Бухарест, когда все едут из Бухареста в Париж. Я ответил, что Париж меня не принял, что мне здесь нет дела, что я уже почти два месяца мыкаюсь без работы. Слово за слово, я рассказал Яше про все мои парижские злоключения. «Я знаю, что тебе нужно! — сказал Яша, убирая бумажник в карман. — Пошли, тут недалеко!» Он привел меня в ресторан. Я, грешным делом, подумал, что Яша передумал давать мне деньги, но для того, чтобы подсластить отказ, решил накормить меня обедом. Сознавать это было очень унизительно. Но оказалось, что я ошибся. Яша повел меня не в зал, а в кабинет к владельцу, старику-французу, и сказал ему: «Вот вам, месье Добер, человек на мое место. Это Пьер, лучший танцор Бухареста. А как он поет! Поет он просто замечательно!» Признаться, я от подобной рекомендации опешил. Ресторан на вид французский, владелец — француз, а я в то время объяснялся на французском с акцентом. Позже я избавился от него. Как я могу здесь петь? Но оказалось, что у месье Добера собирается богатая эмигрантская публика, из тех, кто с младых ногтей привык к французской кухне и никакой другой знать не желает. А вот песни эта публика желает слушать русские. А еще оказалось, что Яша проработал у месье Добера больше года, а на днях взял расчет, потому что старинный приятель пригласил его в Амстердам. Яшиной рекомендации оказалось достаточно для того, чтобы месье Добер сразу же подписал со мной контракт, да вдобавок на таких условиях, о которых я и мечтать не мог. И даже аванс выдал, что было просто неслыханно. Тем, с кем только что познакомились, авансов обычно не выдают. «Золотой старик! — украдкой шепнул мне на ухо Яша. — Держись за него, не пропадешь». Мне месье Добер тоже понравился, хорошего человека видно сразу. Ему очень шла его фамилия. Добер — добрый.

Перемену в моей судьбе мы отметили тут же, в ресторане. Я порывался угостить Яшу, но Яша сказал, что аванс мне пригодится для других целей, и заплатил по счету сам. За обедом он дал мне много полезных советов, касающихся работы в ресторане месье Добера. У меня не было сомнений в том, что Яшу мне послал Бог.

Простившись с Яшей, я снова отправился в храм и долго благодарил Бога за все, что он для меня сделал. Затем я пришел домой и с огромным удовольствием объявил старой карге, у которой снимал комнату, что в субботу я от нее съезжаю. В ту ночь я не мог заснуть от счастья. Лежал и думал о том, как стану петь в ресторане месье Добера, как скоплю денег, как стану известным в Париже… О чем думает человек, которому после долгих мытарств вдруг повезло? Только об одном — чтобы ему повезло еще больше. Хочется же взять реванш за все былые невзгоды. У меня было такое ощущение, будто на этом Божьи милости не закончатся. Я не ошибся и в то же время ошибся. Милости оказались совсем не такими, как думалось мне.

Нет, то была не милость, а дар! Мой Божий дар (так мне тогда казалось) звали Зиночкой Закитт. Она была латышкой, актрисой и приехала в Париж из Риги. Латышскую фамилию Закис Зиночка переделала на французский манер, а свое имя — в Женни. «Jenny Zakitt» смотрелось на афишах весьма эффектно.